02.12.2025

Он подарил мотоцикл, чтобы меня опозорили, кричал на всю деревню, что я гулящая, Вся деревня тыкала в меня пальцем, а мой будущий муж был единственным, кто верил в мою чистоту. Пока однажды вечером я не услышала его разговор с тем, кто меня оклеветал

В доме стояла густая, плотная тишина, та особая тишина, что наступает не после шума, а после сказанных вслух тяжких слов. Она висела в воздухе, перемешиваясь с золотистой пылью, танцующей в косом луче заката. Лишь однообразное, назойливое жужжание мухи у стекла нарушало этот зыбкий покой. Оно казалось метрономом, отсчитывающим секунды замедлившегося времени. На полке старого буфета, за стеклянной дверцей, будильник с круглым желтым циферблатом продолжал свое неторопливое существование. Его тиканье было похоже на биение чужого, маленького сердца, а секундная стрелка, тонкая и блестящая, ползла по кругу с такой ленивой неохотой, будто вязла в густом меду. Молодой женщине, сидевшей на краю стула у печки, казалось, что все вокруг замерло, застыло в ожидании чего-то неотвратимого, и только эта стрелка, вопреки всему, продолжает свое движение, безнадежно затягивая и без того тягостные минуты.

— Так что же там было, скажи наконец? — в который уже раз прозвучал вопрос, и голос отца, обычно такой твердый, теперь дрогнул от усталости и непонятной тревоги.
— Не было ничего, — ответила она, и ее голос, тихий и упавший, словно стерся от постоянного повторения этих слов. — Совсем ничего.

Мать, присевшая у крашеного кухонного стола, не двигалась. Ее руки, шершавые от работы, лежали на коленях, пальцы были сплетены в тугой, белый от напряжения узел. Она слегка покачивалась вперед-назад, едва заметно, будто укачивая невидимое дитя, а на самом деле пытаясь унять дрожь, подступавшую изнутри. Этот ритмичный, почти незаметный жест был единственной отдушиной в море ее молчаливого страха.

— Ну а если не было ровным счетом ничего, с какой стати тогда эти разговоры пошли? — спросила она, наконец подняв глаза на дочь. В ее взгляде была не злоба, а растерянность и жалость. — Зачем ему, этому Юрию, было на тебя напраслину возводить? Неспроста ведь.

— Не знаю я, — монотонно, как заведенная, ответила девушка. — Не было ничего, вот и все.

Ее звали Марьяна. Светлые, почти льняные волосы, обычно собранные в тяжелую, упругую косу, сейчас были небрежно убраны под простую хлопковую косынку. Она не стала ее снимать, вернувшись с огорода и застыв на пороге под тяжестью встретивших ее взглядов. Большие, серые, как дождливый день, глаза смотрели куда-то в пол, в трещинку между половицами, не видя ничего. Пальцы теребили краешек платочка, уже давно промокшего от невыплаканных до конца слез, превратив его в бессмысленный, скомканный комочек.

— А ты зачем вообще туда пошла? — голос отца прозвучал резко, с внезапной вспышкой гнева, в котором тут же угадывалась беспомощность. — Чего тебе там не хватало? Не слыхала разве, что за человек этот Щербатов? Добрая слава спит, а худая — по селу бежит. Был бы парень хоть куда, давно бы семью завел, а он…

— Там же в клубе все собираются, — тихо, в оправдание, прошептала Марьяна. — Я всегда туда хожу. Все ходят.

— Что, прямо в самой-то комнате, где пластинки-то лежат? — не унимался отец, пытаясь мысленно выстроить картину, которая не складывалась, рассыпалась, как песок.

— Папа, ну что ты… — голос девушки снова сорвался на рыдающую ноту. — Я же говорила… За пластинкой зашла, одну песню хотела послушать… а он дверь закрыл, вот и все.

— Доченька, а ну-ка ты скажи мне по правде, — заговорила мать, наклоняясь к ней, и в ее голосе зазвучала осторожная, почти испуганная нежность. — Может, он все-таки… силой чего? Ну, мужчина ведь, не справиться…

— Нет, — качнула головой Марьяна, и две новые слезы скатились по бледным щекам. — Нет, ничего такого не было. Никакой силы.

— Выходит, сидели вы там одни, запершись, и ничего не было, как ты говоришь, — отец говорил медленно, ворочая в уме тяжелые, непонятные мысли. — А наутро он по всему селу трезвонит, будто было. С какой такой радости? Может, в милицию заявить? Пусть отвечает за язык.

— Не было ничего, — снова, как мантру, повторила девушка, закрывая лицо руками.

— Да хватит уже! — мать внезапно встала, и стул скрипнул под ней. — Хватит ее пытать. Я своей дочери верю, а не этому ветрогону. Правда глаза колет. Одно горе: как теперь от этих пересудов отмыться? Грязь липкая, не отскоблить.

— Может, мне уехать? — спросила Марьяна, не отнимая рук от лица. Голос ее прозвучал глухо, будто из глубокого колодца.

— Куда это? — почти хором воскликнули родители. — Уедешь — все только укрепятся в своей правде, — добавила мать, и в ее глазах мелькнул страх окончательной потери. — Скажут: виновата, потому и сбежала. Нет, уж лучше здесь, на своем месте. Дом здесь, работа, мы с тобой. Все как-нибудь перетрется.

Марьяна вышла на крыльцо, втянув в себя полной грудью теплый, густой воздух, пахнущий скошенной травой и пылью. Ей нестерпимо хотелось туда, в самый конец огорода, к старой черемухе. Это дерево было ее молчаливым другом с самого детства. Она помнила его тонким, гибким прутиком, который отец воткнул в землю, шутя говоря: «Вот посадил тебе сестрицу, растите вместе». И они росли. Теперь черемуха стояла могучая, раскидистая, вся усыпанная гроздьями мелких, еще зеленых и твердых ягод. Урожай обещал быть щедрым — тяжелые кисти клонили тонкие ветви почти к самой земле.

Здесь, в тени ее кружевной листвы, отец сколотил когда-то простую деревянную скамейку. Сколько вечеров провела здесь Марьяна, любуясь весной белой кипенью цветов, от которой воздух гудел от пчел и звенел от сладкого, пьянящего аромата. А потом, в конце лета, собирала иссиня-черные, вяжущие ягоды, тихо напевая себе под нос песни, услышанные по радио. Сейчас петь не хотелось. Не было внутри ни мелодии, ни дыхания для нее. Было только глухое, ноющее чувство несправедливости и жгучее желание понять: за что? За что на нее, тихую, незаметную, обрушилась эта грязная лавина?

Ей шел двадцатый год, а она еще ни разу по-настоящему не влюбилась. Она много думала о любви, представляла ее себе чем-то чистым, ясным, как родниковая вода, и взаимным, как эхо в лесу. Вот, например, Владислав — высокий, крепкий парень с темными, всегда серьезными глазами. Он обратил на нее внимание еще в школе, хотя был на несколько классов старше. Уходил в армию, просил писать. Но сердце Марьяны молчало. Он был хорош собой, работящ, взгляд у него был прямой и честный — «взгляд сокола», говорили старухи. Но он не был ее человеком. Она чувствовала это всем существом — тихим, необъяснимым отторжением. Он, вернувшись, вновь пытался быть рядом — провожал после работы из библиотеки, где она теперь трудилась, заходил будто невзначай. Но она проходила мимо, вежливо улыбаясь, и оставалась одна. Не было в ней к нему неприязни, просто душа не отзывалась.

Так и жила — одна. Подруга Вероника уже вовсю готовилась к свадьбе, их роман с Александром тянулся со школьной скамьи. А у Марьяны не было ничего. Ни романов, ни поцелуев, ни даже держания за руки под луной. Только тихая, размеренная жизнь и смутная надежда, что когда-нибудь…

Она вспомнила тот вечер до мельчайших деталей. Как они пришли с Вероникой в клуб, как та, дождавшись своего Саши, упорхнула к реке. В зале кружились пары, патефон хрипел знакомые мотивы. У Марьяны была любимая песня, пластинку с которой редко ставили. Решившись, она юркнула в маленькую подсобку за сценой, где на полках в пыльных конвертах хранилась музыкальная коллекция. И едва переступила порог, как услышала за спиной щелчок крючка.

Она даже не заметила, как он подошел. Юрий Щербатов. Его имя в селе произносили с усмешкой, вздохом или с непрошеным интересом. Голубые, словно выцветшие на солнце глаза, всегда прищуренные, и лукавая усмешка на губах сводили с ума некоторых девчонок. Но умные матери держали дочерей подальше. Ему стукнуло уже двадцать пять, а он жил, как перекати-поле: сегодня здесь, завтра там. Частым гостем был у разведенной Галины, женщины старше его, что лишь подливало масла в огонь сплетен. Ни о каком браке речи, конечно, не шло — он любил свою вольную, безответственную жизнь.

— Зачем дверь закрыл? — спросила Марьяна, чувствуя, как по спине пробежал холодок. Его взгляд был маслянистым, скользким.
— Да так, — пожал он плечами, прислонившись к косяку. — Поболтать охота. Наедине.
— Выйдем, тогда и поболтаем. — Она сделала шаг к двери, но он легко, почти небрежно вытянул руку, уперев ладонь в дерево рядом с ее головой, преграждая путь.
— Не торопись.
— Пусти, Юра. Чего ты пристал?
— Не приставаю. Предлагаю культурно пообщаться. Садись, — он кивнул на старый сундук в углу.

Она не понимала, что ему от нее нужно. Он никогда не обращал на нее внимания, предпочитая девиц покрасовастее и покрикливее. Сам же хвастал в компании: «С тихонями — одна морока, а я люблю, чтобы громко и сразу».

Стены подсобки, тонкие, как бумага, вибрировали от мощных басов, доносившихся из зала. Дверь была заперта. Перед ней стоял он — улыбающийся, уверенный в себе.
— Я хочу выйти, — повторила она, и голос ее звучал уже не так твердо.
— А я — нет.
Он обхватил ее за талию, легко, как перышко, притянул к себе. От него пахло табаком и дешевым одеколоном.
— Пусти!
— Да чего ты дерешься? Не драгоценность. Давай потанцуем тут, раз уж попали в музыку. Дерну тебя за талию разок-другой и отпущу…
Марьяна вспыхнула от стыда и ужаса. Она представила, что подумают те, кто увидит, как они выйдут отсюда вдвоем, из запертой комнатки.
— Я закричу!
— Кричи, не слышно все равно. Танцуй лучше. Говорю же — и отпущу.
— Послушай, ну что тебе надо? У тебя же полно… знакомых. — В ее голосе прозвучала мольба.
— А вот интересно, — игнорируя ее слова, протянул он, — пошла бы ты за меня?
— За тебя? Никогда!
— Ну, может, зря так сразу? Посидим, поглядим друг на друга. Авось, понравлюсь.

Она умоляла, плакала, пыталась оттолкнуть его, но он лишь посмеивался, будто наблюдал за забавным щенком. Время потеряло счет. Может, двадцать минут, может, сорок — в душной, темной каморке под аккомпанемент чужих мелодий оно текло, как расплавленная смола.

Когда музыка наконец стихла, он, вздохнув, как будто сделав одолжение, откинул крючок. Марьяна, не поднимая глаз, выскочила в пустой теперь зал, забыв начисто, зачем приходила. У выхода со сцены ее встретили двое его приятелей — высокий, костлявый Павел и коренастый, вечно хохочущий Сергей. Они смотрели на нее, потом перевели взгляд на появившегося следом Юрия с его самодовольной, широкой ухмылкой.
— Ну что? — подмигнул Павел. — Был улов?
— А как же, — бросил Юрий и щелкнул пальцами. — Все по-взрослому.
— Говорили, недотрога, — захихикал Сергей. — Ан нет, видно, ключик подобрали.

Марьяна, торопливо поправляя сбившуюся кофточку, почти бежала по ступенькам и столкнулась взглядом с заведующей клубом — Надеждой Петровной. Пожилая женщина, увидев, из какой двери та вышла и кто следом, лишь тяжело вздохнула и покачала головой, но ничего не сказала. Молчание ее было красноречивее любых слов.

Но Надежде Петровне и говорить не пришлось. Юрий сделал все сам. Уже к полудню следующего дня село гудело, как растревоженный улей. Шептались на колодце, у магазина, за заборами: подсобку в клубе теперь используют не по назначению. И что Марьяна Лапина, та самая, скромная библиотекарша, добровольно там закрывалась. А раз закрывалась с Щербатовым, известным ловеласом, то и гадать нечего — все ясно как день.

С тех пор каждый выход из дома становился пыткой. Но самая острая боль таилась не в косых взглядах соседей, а в немой муке родителей. Им намекали, шептали за спиной, что дочка у них «позволила себе лишнего», да еще и прилюдно, не постеснялась. Поэтому на все вопросы она и отвечала, как завороженная: «Не было ничего».

Даже Вероника, ее подруга, сначала смотрела на нее с сомнением.
— Ты что, и ты не веришь? — спросила Марьяна, и в голосе ее прозвучало отчаяние.
— Верю, конечно, верю, — поспешно сказала та. — Но Юрка… я его знаю. Непонятно, зачем ему это… Может, правда, в тебя втрескался?
— Какая уж тут любовь, — с горечью выдохнула Марьяна. — Любовь за замком не держат.

Юрия с того дня она возненавидела лютой, тихой ненавистью. Но не за то, что запер дверь, не за эти тягостные минуты в подсобке. А за то, что потом взял и разбросал семена лжи по всему селу. Хвастался, намекал, расписывал несуществующие подробности друзьям за стаканом. А ведь правда была проста и скудна: он попытался обнять, она вырвалась. Он не пытался совершить насилие, да, кажется, и не особенно стремился. Ему, сытому на внимание женщин, нужно было просто поразвлечься, потешить свое самолюбие. И погубить чужую репутацию оказалось таким легким, забавным делом.

Вот об этом, сидя под черемухой, и думала теперь Марьяна. Она шептала бессвязные слова, обращаясь к темным ветвям, и не находила ответа. Обида, горькая и несправедливая, въелась в самое сердце. «За что? — беззвучно спрашивала она у вечернего неба. — Что я ему такого сделала?»


Старалась не выходить без нужды, но от людей не спрячешься. Работа, магазин, почта — жизнь требовала своего. Каждая встреча была испытанием. Она научилась проходить быстро, скользя взглядом по земле, бросая короткое, сухое «здравствуйте» и чувствуя на спине жгучие точки чужих глаз.

Приезжала старшая сестра, Ольга. До нее слухи тоже дошли, и она, вся в праведном гневе, требовала немедленно «припереть к стенке этого негодяя».
— Я и сам хотел поговорить, — хмуро говорил отец, — да след простыл. Свалил куда-то, и не видно его. Сам укатил, а дым здесь стоит.
— Маришка, давай в больницу, пройдешь осмотр, справку возьмешь, — горячилась Ольга. — И всем этим языкам — вот она, правда-матка, на бумаге с печатью!
— Что ты! — всплеснула руками мать. — Каждому рот бумажкой не заткнешь! Только новые пересуды пойдут: «Видать, и впрямь было что, коли справку понадобилось добывать».
— А что делать-то? — почти плакала Ольга. — Кого ни встречу — все выспрашивают, глаза горят. Все знают, кто такой Щербатов. И управы на него нет! Мать-то его, Анфиса, его защищает, бедного, несчастного. Говорит, парень он золотой, просто друзья плохие, сбили с пути.
— Друзья тут ни при чем, — бубнил отец. — Голова у него всегда дурная была. Пустоцвет.
— Вот вместо того чтобы замуж выйти да жизнь строить, теперь сиди, как в осаде, — с тоской говорила мать. — Надо было тебе, дочка, на Владислава внимание обратить. Парень как парень, работящий… Что он сейчас? Видела его?
— Видела, — тихо ответила Марьяна. — На мотоцикле промчался мимо магазина. Даже не взглянул.
— Вот видишь, — ахнула мать. — До чего дожили.
— Попадется он мне, этот Щербатов, — сквозь зубы процедил отец, — на аркане приволоку. Пусть на перекрестке кричит, что все врал.
Но Юрий не показывался. Говорили, подался на заработки в соседний район, на стройку какую-то.

Марьяна продолжала жить в тихом, прозрачном коконе обиды. И даже Владислав, который раньше искал случай просто пройти рядом, теперь смотрел сквозь нее, будто она стала невидимой. И дело было не в нем, не в утраченном внимании — просто этот всеобщий, молчаливый приговор ранил глубже всего.

Однажды вечером, закрыв библиотеку и ступив на мягкую, уже прохладную траву у крылечка, она зажмурилась от последнего, слепящего луча солнца.
— А я не верю, — раздался рядом низкий, спокойный голос. — Ни на секунду не усомнился.
Марьяна вздрогнула. Она узнала этот голос. Владислав стоял в тени старой липы, прислонившись к стволу, будто ждал ее.
— Чему не веришь? — спросила она, и в груди что-то дрогнуло — то ли надежда, то ли новый страх.
— Слухам не верю. Ты всегда была… чистой. Ясной. Такой и осталась. Марьяна, — он сделал шаг вперед, и его лицо стало видно в сумерках. — Выходи за меня. А Щербатова я сам найду и разговор с ним улажу, только пусть вернется.
Впервые за эти нескончаемые недели она услышала о себе правду. Простую, ясную, без тени сомнения.
— Спасибо, — прошептала она, и голос дрогнул. — Что поверил.
— Не благодари. Лучше подумай о том, что я сказал. Я тебя… я тебя давно люблю. И сейчас люблю. И буду любить. Ты даже не представляешь, как сильно.
Она покраснела, смутившись от такой прямоты и силы чувства. Она и раньше догадывалась, но не позволяла этим догадкам приблизиться, не впускала его в свое сердце — оно было пусто и молчало.
Не сказав больше ни слова, она развернулась и пошла, почти побежала по знакомой дороге домой, не оглядываясь на его неподвижную фигуру в сгущающихся сумерках.
— Что случилось? — встревожилась мать, увидев ее запыхавшееся лицо. — За тобой кто гнался?
— Нет, никто.
— Так чего ж ты? У нас, кажется, и так хуже некуда…
— Владислава встретила, — выдохнула Марьяна, прислонившись к притолоке. — Замуж зовет.
Мать поставила чашку с таким звоном, что та чуть не треснула, и медленно опустилась на табурет. Отец отложил в сторону газету, не веря своим ушам.
— Повтори-ка, — попросил он глухо.
— Владислав. Предложение сделал. Говорит, хоть завтра.
— Ну вот, — отец ударил ладонью по столу, но не от гнева, а от внезапного облегчения. — Вот они, умные-то люди! Кто правду видит, а не то, что на языке вертится. Это же, дочка, счастье твое само в руки идет. Парень — золото. И родители у него — соль земли.
— Маришенька, — осторожно протянула мать, — а может, это и есть та самая соломинка? За которую ухватиться можно?
— Не знаю, — честно ответила девушка. — Я же… я же никогда его не любила. Я вообще никого еще не любила. Не успела…
— Полюбишь! — уверенно сказал отец. — Человек надежный тебя в жены берет, чего лучше-то? А любовь… — он махнул рукой, — любовь придет. А то попадешься на такую «любовь», как у Щербатова, потом всю жизнь будешь жалеть. Тут — все честно, все открыто. Чего еще душе надо?


На свадьбе Марьяна была в простом, но изящном белом платье, сшитом по последнему журнальному фасону. Лицо ее под фатой казалось бледным, восковым, а в глазах не горел тот безудержный огонь счастья, что можно увидеть у невест. Мать то и дело шептала ей: «Головку-то выше, дочка, не вешай». Но Марьяна забывала, и взгляд ее снова и снова опускался к полам нарядного платья, когда они стояли в загсе. Владислав же сиял. После росписи он подхватил ее на руки — легкую, почти невесомую — и пронес через все село до самой машины, а потом, смеясь, внес через порог их нового дома.

Домик этот им выделили его родители — небольшой, крепкий сруб, доставшийся от бабушки. Они сами помогли привести его в порядок: подлатали крышу, вставили новые рамы. «Пусть будет вашим причалом, — сказал свекор. — Временным, но своим. А дальше — сами крылья отрастите».

В первую же брачную ночь Владислав, счастливый и умиротворенный, не отпускал жену из объятий.
— Пусть теперь хоть кто слово поперек скажет, — шептал он в темноте, гладя ее волосы. — Я всем роты позакрываю. Ты у меня будешь как царица. Никто тебя больше не обидит. Никто.

Дни потекли спокойной, размеренной рекой. Марьяна работала, вела хозяйство, провожала мужа на ферму и встречала вечером. Маленький дом постепенно обрастал уютом: появились новые занавески, коврик у кровати, на полках — ее любимые книги. «Вот, Марина, подожди немного, — говорил Владислав, — я новый мотоцикл куплю. Лучше прежнего».
— А старый-то куда делся? — удивилась она.
— Да я его… продал тогда, — чуть замешкался он. — Перед свадьбой деньги нужны были. На твое платье да на праздник.

Беременность наступила почти сразу и не стала неожиданностью. Марьяна с удивлением и радостью прислушивалась к изменениям в себе, начала вязать крохотные пинетки, присматривать ткань на распашонки. Владислав в эти месяцы стал нежным и заботливым, взвалив на себя все тяжелые работы по дому, оберегая ее покой.

Девочка родилась крепкой, спокойной, с большими темными глазами.
— Светланой назовем, — сказал Владислав, с благоговением глядя на крошечное личико. — Будет светлая, как ты.

Родители с обеих сторон ликовали, глядя на сложившуюся, казалось бы, прочную семью, умилялись каждой улыбке подрастающей внучки.

О Юрии Щербатове в селе слышали все реже. Говорили, сошелся он таки с той самой разведенкой Галиной, та его и приютила. Но, видимо, спокойная жизнь была не для него. Через год его вместе с теми же приятелями, Павлом и Сергеем, забрали за крупную кражу со склада. Дали три года.

Дочке Марьяны к тому моменту исполнилось уже два года, и о какой-то давней, грязной истории она, конечно, не помнила. Да и Владислав, казалось, окончательно забыл о Щербатове, весь его мир теперь был здесь, в этом доме, наполненном детским смехом и запахом свежего хлеба.


Прошло еще три года. Светлана, бойкая, звонкоголосая девочка с карими, как у отца, глазами, стала его тенью. Хотя в улыбке и в тихом, задумчивом взгляде иногда проскальзывало что-то материнское.

Снова пришло лето. Снова отцвела, обсыпав землю белым снегом, черемуха в родительском огороде, а теперь уже густо увешана темнеющими гроздьями.

Наступил тихий, теплый вечер. Отправив дочку в дом с обещанием скоро прийти и почитать сказку, Марьяна прибирала посуду в летней кухне-времянке.

Она уже собиралась гасить свет, как услышала у калитки сдержанный, но отчетливый разговор. В сгущающихся сумерках она узнала сутулую, худую фигуру. Юрий. Он изменился — постарел, осунулся, голос стал хриплым и сиплым, но узнать его было можно. «С чего бы ему к Владику?» — мелькнула мысль, и, отложив полотенце, она неслышно подошла поближе к открытому окну.

— Катись отсюда, — говорил Владислав, и в его голосе, обычно таком ровном, звучала неприкрытая грубость и раздражение. — Ничего я тебе не должен. И не собираюсь.
— Да будь человеком, Петрович! — послышался сиплый голос Щербатова. — Сам видишь — мотоцикл встал. Запчасти нужны, самые простые. Одолжи до получки, а?
— Твой мотоцикл — твои и проблемы. Катись, сказал.
— Не помнишь добра, — зашипел Юрий, и в его тоне появилась ядовитая, знакомая издревле насмешка. — А ну как я твоей жене расскажу, за какие услуги мне когда-то мотоцикл твой перепал? Как мы с тобой дело обстряпали, чтобы ее, Марьяну-то твою, ославить на все село? Чтобы ты, значит, рыцарем на белом коне предстал, а я — козлом отпущения?
— Заткнись! — резко бросил Владислав, и Марьяна услышала, как он сделал шаг вперед. — И не приходи больше. Рассчитались мы с тобой. Списано и забыто. Так что не нарывайся. Нет у меня для тебя денег. Зарабатывай сам.

Марьяна отшатнулась от окна, будто ее ударили по лицу. Она не помнила, как вернулась в дом, как прошла мимо кроватки, где уже посапывала Светлана. Очнулась она, стоя посреди горницы, в полной тишине, сжимая в руках спинку стула так, что пальцы побелели. Потом, не раздумывая, вышла обратно во двор. Владислав, услышав шаги, резко обернулся, и на его лице мелькнуло испуганное замешательство.
— Марина, я думал, ты уже спишь…
— Садись, Владик, — сказала она удивительно спокойным, ровным голосом. — Нам поговорить надо. Это правда? Ты подговорил его? Ты… заплатил ему мотоциклом, чтобы он оклеветал меня?
— Мариша, ты что, с ума сошла? — попытался он схватить ее за руки, но она отстранилась.
— Хватит, Владик. Я все слышала. Значит, ты не продал его перед свадьбой? Ты отдал ему. В оплату за эту… грязную услугу?
В его глазах она увидела панику, растерянность, желание соврать, но и понимание, что игра проиграна. Правда вышла на свет, как гадюка из-под камня.
— Марина, это же было так давно! — заговорил он страстно, торопливо. — Я так тебя любил… Я с ума сходил! А ты меня не замечала, будто пустое место. Я был готов на все, лишь бы ты стала моей!
— Ах, Владислав, — она покачала головой, и в ее голосе прозвучала не злоба, а бесконечная, леденящая усталость. — Мелко же ты мыслил. Всего лишь мотоцикл? Старый мотоцикл? Ну уж если на такую подлость решаться, так хоть что-то ценное предлагать. Автомобиль новый. Или дом. А то так… дешево и пошло.
— Ты что такое говоришь?! — он вскочил, лицо его исказилось. — У нас семья! Дом! Дочь! Мы все построили!
— И построили на лжи, — тихо сказала она. — Скажи, Владик, чем ты лучше его, Юрки? В чем разница? Он — подлый сплетник. А ты — подлый расчетливый интриган. Он хотел потешить свое самолюбие. Ты хотел получить меня. И оба вы не подумали, что будет со мной.
— Да я же все для тебя! Все для Светки! — он схватил ее за плечи, тряся, будто пытаясь встряхнуть, вернуть в прежнюю реальность. — Я тебя оберегал! Я дал тебе все!
Она вдруг обмякла в его руках, стала безвольной и холодной, как кукла. И он, испугавшись этого ледяного равнодушия, разжал пальцы.
— Я ухожу, — сказала она, не глядя на него. — Завтра соберу вещи и уйду.
— Не отпущу! — крикнул он в пустоту ей вслед. — Никуда я тебя не отпущу!
— Я не буду спрашивать разрешения, — она обернулась в дверях. — Подам на развод. И все.
Он остался стоять один посреди темного двора, а она ушла в дом, где спала их дочь — плод этого долгого, красивого обмана.


На следующий день пришли родители. Владислав успел все рассказать своим, а те, в смятении, помчались к родителям Марьяны.
Все четверо вошли в горницу, где уже стояла гнетущая тишина. Свекровь, женщина с добрым, теперь растерянным лицом, первая нарушила молчание.
— Детки, родные, что же это вы? — заговорила она, оглядывая их. — Мы так радовались за вас! Такая пара, дитя растет… И вдруг такая напасть.
— Мы-то и не знали ничего, — тяжело сказал свекор, отец Владислава. — Сказал сын, что свадьба будет, мы и обрадовались. А что там между вами раньше было — мы и в мыслях не держали.
— Я вас не виню, — тихо, но четко сказала Марьяна. Она посмотрела на всех по очереди и задержала взгляд на своих родителях. — Но то, что случилось, уже не исправить. Я не могу жить в этой лжи. И не хочу, чтобы моя дочь росла в ней.
— Сват, ну скажи же ты им словечко! — обратился свекор к Ивану, отцу Марьяны, который сидел у печки, мрачно уставившись в пол. — Давайте лучше по-хорошему, без ссор. Может, чаю напьемся, все обдумаем…
Иван молча махнул рукой — знак смутного согласия.
— Не знаю я, как и быть, — проговорила мать Марьяны, Анна. — Вижу, семья крепкая, все есть… Но как вспомню, что мы тогда пережили, что наша девочка выстрадала… Сердце обрывается.
— Да ведь это ж в прошлом! — воскликнула свекровь. — Вода утекла! Давайте мириться, дорогие!
— Сват, поддержи, — с мольбой в голосе сказал свекор Ивану. — Не дай семье расколется.
Иван Матвеевич молчал. В комнате стало так тихо, что было слышно, как за окном щебечет ранняя птица. И вдруг этот хрупкий покой нарушило тихое, отчаянное биение. По стеклу, пытаясь вырваться на волю, металась небольшая пестрая бабочка, залетевшая сюда днем и теперь пойманная вечерней темнотой.

Иван медленно поднялся, подошел к окну, откинул защелку и распахнул створку. Легким движением ладони он направил испуганное насекомое в прохладную синеву наступающего вечера. Бабочка, посидев секунду на подоконнике, вспорхнула и растворилась в сумерках.
Потом он повернулся к гостям и к дочери. Лицо его было строгим и печальным.
— Не буду я на этот раз ни во что вмешиваться. И советовать ничего не стану. Пусть сами решают, быть ли их союзу дальше. — Он посмотрел прямо в глаза Марьяне, и в его взгляде не было ни осуждения, ни давления, только глубокая, отеческая печаль и уважение. — И твое решение, дочка, каким бы оно ни было, я приму.

На лицах родителей Владислава отразилось разочарование и безнадежность. Вскоре они, тихо попрощавшись, вышли.
— Марина, подумай еще, — умоляюще сказал Владислав, когда они остались одни. — Не говори ничего сейчас. Переночуй с этой мыслью. Умоляю. Я верю, что завтра… завтра ты передумаешь.
— Хорошо, — кивнула она. — Завтра я дам ответ.
И эта отсрочка, эта короткая ночь перед решением, вселила в его сердце слабый, дрожащий огонек надежды.

Он, конечно, не спал. Ворочался, прислушивался к тихому дыханию дочери за стеной, к безмолвию в комнате жены. Под утро тяжелый, беспокойный сон все же сморил его.
Проснулся он оттого, что солнечный луч, пробившись сквозь щель в ставне, упал прямо на лицо. И в тот же миг он услышал легкие шаги и увидел ее. Марьяна стояла уже одетая, держала за руку сонную Светлану, а в другой руке у нее была небольшая, аккуратно упакованная сумка.
— Мы уходим, — сказала она просто. — Остальное… потом как-нибудь заберу.
— Это… все? — спросил он сиплым, не своим голосом, чувствуя, как почва уходит из-под ног.
— Все, Владик. Прощай.
Она вышла, не обернувшись, мягко притворив за собой дверь.
Он сел на краю постели, какое-то время смотрел на полосу света на полу, думая, что надо бы вставать, собираться. Потом вспомнил, что сегодня выходной. Никуда идти не нужно.
И тогда на него нахлынуло. Огромная, всесокрушающая волна пустоты, тоски и осознания невосполнимой потери. Все, что он строил годами, все, ради чего лгал, хитрил, старался, — рассыпалось в прах в одно мгновение. И вернуть было уже ничего нельзя. Совсем ничего.
Тихий, сдавленный стон вырвался из его груди, а потом еще один. Он закрыл лицо руками, и его плечи затряслись от беззвучных, горьких, беспомощных рыданий.


Солнце, еще нежаркое, но уже по-летнему щедрое, заливало улицу золотым светом. Оно ласкало щеки, словно пыталось обнять и утешить. Марьяна шла по мягкой, росистой траве, чувствуя под тонкими подошвами туфель ее прохладную упругость. Светлана, проснувшись окончательно, шлепала рядом, крепко держа маму за руку, и что-то весело щебетала о птичке, которую увидела.
— Все у нас будет хорошо, солнышко, — сказала Марьяна, глядя вперед, на дорогу, убегающую к родительскому дому. — Я с тобой. Мы вместе.
Она вела дочь навстречу новому, чистому дню. И сама шла, легко и прямо, расправив плечи, чувствуя под ногами твердую землю, а в груди — незнакомую прежде, тихую и уверенную силу. Никакие пересуды, никакие взгляды и шепотки не могли больше ее ранить. Шрамы остались, но под ними затягивалась живая, здоровая кожа.

Она верила, что любовь — настоящая, та, что приходит без обмана и расчета, как первый весенний дождь, — еще придет в ее жизнь. Она обязательно полюбит. И ее будут любить — не как вещь, которую нужно заполучить любой ценой, а как человека, как личность, как свет. Она верила в это всем сердцем, всей своей обновленной, выстраданной душой.

А пока — был этот ясный, бесконечно длинный летний день. И все лето впереди. И долгая, честная, ее собственная жизнь, которая только начиналась. И над головой, в бескрайней синеве неба, кружила, поймав поток ветра, одинокая, яркая бабочка, устремляясь все выше и выше, к солнцу.


Оставь комментарий

Рекомендуем