В 1916-м её продали, как рогатый скот, но она сбежала из-под венца через окно к кузнецу, заколола мужа-чекиста кортиком и исчезла с его ребёнком под сердцем

Сумрак июньской ночи был густ и сладок, как лесная черника. Евдокия, осторожно ступив босой ногой на прохладные доски завалинки, замерла, прислушиваясь. В доме царила безмолвная тишина, нарушаемая лишь мерным похрапыванием отца за тонкой перегородкой. Матушка давно почивала, а младший братец, судя по приглушенному шепоту, еще уткнулся лбом в старинный аналой, творя вечернюю молитву. Эти минуты уединенного бдения всегда были долгими.
Сердце девушки билось частым, тревожным перезвоном. Не впервой ей было покидать родительский кров столь рискованным путем, но каждая ночная вылазка наполняла душу смесью восторга и щемящей тоски. Она скользнула в сад, где влажный воздух был напоен ароматом цветущей липы и спелой земляники. Тени от яблонь ложились на траву причудливыми узорами, а где-то вдалеке, за рекой, мерцали одинокие огоньки.
Кузня стояла на отшибе, у самого края деревни. Ее узнавали по почерневшим от копоти стенам и высокой трубе, сейчас бездымной. Дверь, обитая железом, приоткрылась с тихим скрипом. Внутри пахло остывшим металлом, углем и кожей. В мареве слабого светца от затухающего горна стоял Прохор. Увидев ее, он не удивился, лишь в глубине его серых глаз вспыхнула и погасла тревожная искорка.
— Дуняша? Мы же сговорились завтра, после вечерней службы, у старой ивы.
Голос его, обычно такой уверенный и твердый, прозвучал сдавленно.
— Не могу я ждать, Проша. Сердце изныло. Надо бежать. Сейчас, пока ночь глухая.
Она подошла ближе, и в тусклом свете он увидел, как горят ее глаза, словно два темных уголька. Ее пальцы вцепились в складки его простой рубахи.
— Отец окончательно решил? Сватов принял? — спросил он, и ноги его будто вросли в земляной пол мастерской. Он знал, что этот час неизбежен, но от сознания этого не становилось легче.
— Больше чем принял. Сговорился, приданое высчитал, свадьбу через месяц назначил. За купца из Гусь-Железного, за сына Анисимова. Почему? За что старая вражда отцов должна губить наши жизни? — Слезы, долго сдерживаемые, хлынули ручьями, оставляя влажные следы на запыленном переднике кузнеца. — Уедем, милый. В соседнее село, к отцу Михаилу. Он нас повенчает тихонько. А потом, гляди, и гроза утихнет, родители простят. Отец пошумит, побушует, а после смирится. Не может же он век сердце свое каменным держать!
— Нет. — Он положил ей на плечо тяжелую, мозолистую руку, и голос его прозвучал с непривычной суровостью. — Нет, Дуня. Не стану я тебя на такую долю обрекать. Бежать нам некуда, окромя как в темный лес да на холодное поле. Бросить кузню я не могу — это память о батюшке, да и тебя лишать родного угла не вправе. Одумайся, голубка. Придёт час, и ты проклянешь этот порыв, а я стану в твоих глазах виновником твоей погибели. Видно, не судил нам Господь идти одной дорогой. Судьбу надо принять с покорностью, какой бы горькой она ни казалась.
— Так просто? И ты отступаешь? От нас? — Она отшатнулась, не веря своим ушам. Вся ее юная, пылкая натура восставала против этой спокойной, обреченной мудрости.
— Да. И молю небеса о твоем счастье. Оно обязательно отыщет тебя, когда ты обретешь мир в душе. А я… я останусь в твоих мыслях светлой тенью. А теперь иди. Прошу тебя, иди домой.
Не проронив ни слова, Евдокия выбежала из кузни. Она неслась через спящую деревню, не чувствуя под ногами острых камней, не замечая, как ветви бьют ее по лицу. Она не стала пробираться в окно, а с решимостью отчаяния толкнула тяжелую дверь родного дома. Половицы громко заскрипели под ее ногами. Ей было уже все равно.
Из спальни вышел отец, Лука Миронович, заспанный и суровый. За ним, прикрывая от сквозняка дрожащее пламя свечи, появилась матушка, Пелагея Семеновна.
— Где шаталась? — прогремел батюшка, и его густая борода, казалось, топорщилась от гнева.
— В кузнице, — четко ответила девушка, высоко подняв голову. И, видя, как наливаются кровью отцовские щеки, добавила с ледяной отвагой: — Прощалась с тем, кого люблю. Греха за мной нет, упрекнуть не в чем. Выдаешь замуж — что ж, пойду. Будешь и дальше лелеять свою старую злобу, менять дочернее счастье на упрямое слово. Сердце мое расколется, но ты этого не увидишь. После венца нога моя не переступит порог этого дома, и тебя в своем жилище не потерплю. Спокойной ночи, маменька.
Сказав это, она гордо прошла мимо ошеломленного отца. Тот смотрел ей вслед, и в ее прямой спине, в этом взгляде, полном вызова и боли, он увидел вдруг собственное отражение — таким же он был в молодости, непреклонным и яростным.
Матушка замерла у порога, а Лука Миронович тяжело обернулся к ней и вздохнул, и в этом вздохе звучала невысказанная усталость:
— Не кручинься. Характер у нее горячий, пылкий, да и отходчивый. Перегорит это пламя, угомонится. Поймет со временем, что я о добре ее печюсь. Одной любовью сыт не будешь, а Анисимовы — люди состоятельные, род крепкий. Да и время нынче смутное, не для романтических бредней. Война калечит страну, ветер перемен гуляет, не знаешь, куда повернет.
А в кузне Прохор до самого рассвета колотил кувалдой по бесформенной заготовке, и звон железа разносился по тихой округе, пока разгневанная соседка не прибежала с выговором. Но, встретив его взгляд — пустой и отрешенный, будто смотрящий куда-то очень далеко, — она поспешно ретировалась. Было от чего душе окаменеть: его солнышко, его ясная заря уходила навсегда в чужие руки.
История эта, горькая и старая как мир, коренилась в давней ссоре. Лука Миронович и отец Прохора, Никифор Игнатьевич, были когда-то неразлучными дружками, пока Никифор не увел у Луки невесту, красавицу Анфису. Между ними тогда легла черная тень: были и кулачные бои, и грозные угрозы, и годы ледяного молчания. Даже когда Лука женился на Пелагее и в доме пошли ребятишки, старая обида тлела в его сердце, как незатушенный уголек. Ирония судьбы распорядилась так, что дети заклятых друзей потянулись друг к другу. Прохор, старше Евдокии на два года, вырос статьным, сильным парнем, переняв отцовское ремесло. Несколько лет относительного затишья между семьями дали молодым призрачную надежду. Но отцы даже в церкви друг на друга не глядели.
Год назад Никифор Игнатьевич, видя, как чахнет его сын от любви к дочери Луки, решил смирить гордыню и пришел мириться. Но Лука и слушать его не стал сначала, а затем обрушил на него всю накопленную за десятилетия желчь, будто ссора случилась вчера.
— Будет тебе, Лука, злобу-то пестовать. Дай молодым счастье обрести, авось и мы через них породнимся, и вся чернота уйдет, — пытался вразумить его Никифор.
— Анфису у меня отбил, а теперь и дочь в свой очаг заманиваешь? — прошипел Лука Миронович и показал бывшему другу кукиш. — Вот тебе мой ответ! Пока дышу, не бывать этому браку!
Плюнув, Никифор ушел ни с чем. Евдокия плакала, умоляла, но отец был неумолим. Он запирал дочь, грозился, но разве удержишь молодое сердце? Они молились в церкви рядышком, представляя себя под венцом, их руки встречались на сельских работах. О ночных вылазках дочери он не догадывался — иначе гнев его был бы страшен.
Когда полгода спустя Никифора Игнатьевича не стало, Прохор, выждав срок траура, снова пришел к Луке. Но тот был непреклонен.
— Против тебя лично у меня зла нет. Но поклялся я перед образом Спасителя, что брака этого не будет. До гробовой доски слово свое сдержу. И не вздумайте бежать — догонят, а потом не пеняйте. Да и куда бежать-то? В чисто поле? Будь умнее, смирись. А чтобы мыслей дурацких не было, выдаю ее за Анисимова. С глаз долой.
Вот потому и отказался Прохор от бегства. Он не хотел обрекать свою птичку небесную на нужду и скитания, не хотел делать ее изгоем. Пусть уж лучше ненавидит его, чем поссорится с семьей навек. Родительская воля — святое. Да и правда, в мире, где рушились империи и лилась кровь, быть может, надежный кров и достаток были большей благодатью, чем пылкая, но такая хрупкая любовь.
Свадьба гремела на всю волость. Колокольный звон, разудалые песни, обильные угощения. Одна лишь невеста стояла под венцом, как прекрасная восковая фигура, с глазами, устремленными в пустоту. Вечером молодых с пышным обозом провожали в соседний уезд. Все веселились и кричали «Горько!». Перед отъездом Евдокия, уже в дорожном наряде, подошла к матери, поцеловала ей руку и влажную от слез щеку. Но когда к ней шагнул отец, она резко отвернулась и направилась к повозке, не взяв благословения, не проронив ни слова. Он стоял и смотрел ей вслед долгим, печальным взглядом, в котором боролись гнев, боль и вдруг прорвавшееся прозрение.
На выезде из деревни, у одинокой березы, их догнала женщина, закутанная в темный платок. Евдокия узнала ее сразу — Анфиса, мать Прохора, та самая, из-за которой и разгорелась вражда. И теперь было понятно почему: даже годы не смогли стереть с ее лица следы былой, поразительной красоты, а глаза светились тихой и доброй грустью. Девушка попросила остановить повозку.
— Дитя мое… Ты вся в слезах, — мягко сказала Анфиса, касаясь ее щеки.
— Это слезы прощания. Со всем, что было мне дорого.
— Не стоит так убиваться. Знаешь ли, сколько в нашем роду женщин шли под венец не по велению сердца? А потом находили в тишине и покое свое счастье, иное, но от того не менее ценное.
— Но вы-то… вы шли за тем, кого любили.
— Да, — кивнула Анфиса. — Но пока был жив мой отец, я была просватанной за Луку. Когда отец отошел в мир иной, я сделала свой выбор. В ином случае мне пришлось бы довериться судьбе, как доверяешься теперь ты. Если тебя утешит… Прохор любит тебя. И передает тебе это.
Она вынула из-за пазухи маленький, изящно выделанный кортик в простых, но крепких ножнах.
— Что это?
— Его работа. Он выковал и собрал его сам. Пусть хранит тебя. Применяй лишь тогда, когда опасность будет неминуемой. Без нужды не обнажай лезвия. Это не оружие, а оберег. Ну, прощай, голубушка. Да обретешь ты мир в душе своей. Надеюсь, жизнь в дальнейшем будет к тебе благосклонна.
Они обнялись, и Анфиса растворилась в вечерней мгле, а обоз тронулся дальше, увозя Евдокию в новую, чужую жизнь.
Прошел год. Евдокия, теперь — супруга купеческого сына Петра Анисимова, так и не смогла найти в сердце уголка для этого молчаливого, строгого человека. Он не обижал ее, обеспечивал всем, но сама его холодная рассудительность, его отстраненность были ей противны. Свекор и свекровь настойчиво заговаривали о наследнике, но девушка, еще до свадьбы наведавшись к старой знахарке, знала, какие травы пить, чтобы не зачинать дитя от нелюбимого.
Еще больше тревожили ее разговоры в доме Анисимовых о грядущих переменах. Петр, всегда сдержанный, загорался странным огнем, говоря о Петрограде, о большевиках, о необходимости «взять все в свои руки».
— Я никуда не поеду, — однажды заявила она за ужином. — И поддерживать смуту не стану. Хочу тишины и покоя.
— Покой будет, но сперва нужно смести старое, — холодно ответил Петр. Его взгляд скользнул по ее роскошной, туго заплетенной косе. — И как же я без тебя, без этих волос? — Он потянулся, чтобы коснуться ее.
Это движение, полное не чувства, а собственничества, переполнило чашу. Евдокия встала, взяла со стола ножницы и одним резким движением отсекла тяжелую косу.
— Тебе мои волосы нужны? На! Поезжай с ними в свой Петроград, а я остаюсь. Вернусь к отцу!
Петр, впервые показав истинное лицо, перехватил ее руку, и его пальцы впились в запястье с такой силой, что наутро остались синяки.
— Ты моя жена. Твое место — рядом со мной. Через три дня отправляемся. Я сказал.
В следующую ночь Евдокия, с горькой усмешкой вспомнив юношеские навыки, выбралась через окно. У заранее условленного куста на просёлке она достала узелок с немудреными пожитками и пошла проселочными тропами в сторону родного села. Будь что будет. Даже если Петр приедет за ней, отец не выдаст.
К полудню следующего дня она, измученная, в пыли, стояла на пороге родительского дома. Лука Миронович, увидев ее, смахнул редкую мужскую слезу, а матушка, вскрикнув, бросилась обнимать дочь.
— Доченька! Где же муж? Почему одна?
— Ушла от него, батя. Навсегда.
Отец грохнул кулаком по столу, но гнев его уже был не прежним, а усталым.
— Объясняй.
Через полчаса, слушая ее сбивчивый рассказ за чаем, он лишь качал седой головой.
— Дела… И чего Петру-то не сиделось спокойно? Торговал бы себе. На рожон лезет.
— Свободы он хочет, батюшка. И я свою захотела… Не поеду я с ним. А коли приедет — не отдавай меня.
— Не могу, дитятко. Муж он тебе законный.
Но не отдал. Едва на дороге показалось облако пыли, Евдокия задворками ушла в лес. Вернувшись к вечеру, она застала в доме только родителей.
— Уехал?
— Уехал. Солгал я ему, грех на душу взял, поклялся, что тебя не видал. Пусть ищет, остынет.
Но Петр не успокоился. Он вернулся тайно, глубокой ночью. Евдокия проснулась от тихого, настойчивого стука в ставень. Сердце ее бешено заколотилось: неужто Прохор? Она выглянула — никого. Но стук повторился. Осторожно спустившись на завалинку, она обошла дом и едва завернула за угол, как сильные руки схватили ее.
— Прохор?
— Прохор? — Раздался знакомый, ледяной голос. Руки разжались, и ее резко повернули. — Так у тебя здесь утешитель уже нашелся?
Евдокия метнулась к крыльцу, но Петр был быстрее. Он схватил ее за руку.
— Домой. Игра в прятки закончена. А про твоего кузнеца мы еще поговорим.
— Она никуда не поедет! — прогремел из темноты голос Луки Мироновича. Петр ослабил хватку, и девушка вырвалась, вставая за спину отца. — В дом, дочь. Не твоего ума дело.
Евдокия вбежала в горницу и выхватила из сундука кортик. Она была готова на все, лишь бы не возвращаться в тот золотой клетке.
За окном два силуэта стояли друг против друга. Шепот их слов не долетал, пока вдруг Петр не крикнул в ярости:
— Ладно! С вас и начну! — Он рванулся вперед. Раздался глухой удар, и Лука Миронович тяжело рухнул на землю.
Что-то внутри Евдокии оборвалось. Когда Петр, тяжело дыша, переступил порог, она действовала почти без мысли, повинуясь слепому инстинкту. В ее руке блеснуло стальное лезвие. Петр ахнул и отшатнулся, хватаясь за бок. На шум прибежал сосед, старый Кузьма, и, увидев кровь, погрузил стонущего Петра на свою телегу и погнал к фельдшеру.
Евдокия склонилась над отцом. Он был жив, но дыхание его стало хриплым и прерывистым. Мать в панике металась, пытаясь остановить кровь из раны на голове. И вдруг из темноты возник еще один человек.
— Давайте занесем его в дом. Дверь откройте.
Это был Прохор. Он встретил на дороге Кузьму и, не раздумывая, бросился сюда.
Луке Мироновичу становилось все хуже. Перед рассветом, собрав последние силы, он притянул к себе Прохора и прошептал, и каждый давался ему мукой:
— Береги… мою девочку. Знаю… с тобой ей безопасно. Прости… старика. Обида… она ослепляет.
На следующий день, предав земле отца, Евдокия сидела в пустом доме, когда к ней подошла мать.
— Дочка… Вам с Прохором уезжать надо. Кузьма сказывал, Петр жив, ранен, но жив. Очнется, с подмогой вернется. Бегите. Будьте счастливы.
— А ты?
— Со мной-то что сделают? Стара я уже. А с Анфисой, может, теперь и общаться станем, без опаски. Вам же идти некуда.
— Знаю одно место, — тихо сказала Пелагея Семеновна. — Под Рязанью, у моей дальней родни, есть пустующий домишко. Примут, не откажут. Зря я тогда… зря противилась вашему счастью. Прости меня, глупую.
В сумерках по пыльной дороге шли двое — он и она. Они шли, не загадывая о будущем, но крепко держась за руки. Главное было то, что в самый страшный час они были вместе.
Под Рязанью их приняли радушно. Тетка, хоть и косо смотрела на Прохора, узнав всю правду, расплакалась и обещала помочь. Но Прохор, тосковавший по наковальни и звону металла, понимал: в глухой деревне его ремеслу нет места.
— Ненадолго мы. В город надо подаваться.
Они прожили там два месяца, а затем собрали скудные пожитки и двинулись в Рязань. Уже в пути Евдокия почувствовала легкое недомогание и догадалась о его причине. Радостная веда о скором материнстве смешалась в ее душе с тревогой.
— Теперь у нас будет настоящая семья, — сказал Прохор, обнимая ее, но в глазах его была тень.
— А что?
— Как же… Твой муж жив. И вряд ли даст тебе развод. Мы всегда будем под угрозой.
— Я не буду ему женой по документам, — вдруг решительно заявила она. — Сменю имя. Возьму твою фамилию… буду Полиной. Новая жизнь, чистые страницы. Вот только как это устроить?
— Что-нибудь придумаем, — пообещал он.
В городе они быстро обустроились. Полина, как назвалась теперь Евдокия, устроилась в ателье — ее искусство шить ценилось. Прохор нашел место в железнодорожных мастерских. Неразбериха с документами в смутное время сыграла им на руку.
Однажды в ателье зашла важная дама, заведующая городским отделом записей. Ей понравилось сшитое Полиной платье.
— Не смогли бы вы еще парочку сшить? Лето на носу, хочется выглядеть прилично. Наши мужчины воюют, а женщина и в бурю должна оставаться цветком.
— Смогу. Тем более, есть у меня ткани, что к вашему цвету глаз подойдут, — Полина показала ей несколько отрезов дорогого шелка — плата Прохора за работу.
— Ох, дорого… Вряд ли потяну.
— Я сошью для вас без оплаты.
Дама удивленно подняла бровь.
— Но взамен вам от меня что-то потребуется, верно?
— Верно. Но сперва выслушайте.
Опустив самые страшные подробности, Полина попросила оформить ей новые документы на другое имя, без огласки. Взамен обещала пожизненную скидку. Заведующая, женщина прагматичная и небескорыстная, согласилась. Риск был, но выгода казалась большей.
Через два месяца Аполлинария Лукинишна Анисимова официально перестала существовать. На свет появилась Полина Глухарева, незамужняя. А перед самыми родами она обвенчалась с Прохором в маленькой сельской церкви, став Полиной Никифоровой.
Казалось, буря миновала. У них родилась дочь, названная Анфисой в честь бабушки. Три года пролетели в трудах и тихом семейном счастье. Полина почти перестала просыпаться по ночам в холодном поту от кошмаров, где падал отец, а ее рука сжимала рукоять кортика.
Но однажды без предупреждения приехала мать. Ее заплаканное лицо было вестником беды.
— Федю арестовали.
Брат Полины, недавно рукоположенный священник, пытался защитить свою маленькую церковь от разграбления. Его забрали, храм сожгли.
— Где он?
— В Москву переправили. И знаешь, кто его взял? Петр. Твой муж. Он уже два года в органах служит. Революцию принял всей душой, пошел в чекисты. Родители его сами теперь боятся… Говорят, жажда крови в нем проснулась.
Полину охватил леденящий ужас. Теперь все кончено. Петр найдет их, отомстит за все. Она не могла оставить брата. После бессонной ночи она приняла решение: надо ехать в Москву, просить, умолять, выкупать свободу Федора любой ценой.
Оставив короткую записку Прохору, она отправилась в путь. Найти управление, где служил Петр, было нетрудно. Он принял ее в кабинете, холодном и безликом, и улыбка его была подобна волчьему оскалу.
— Какими судьбами, радость моя? Не изменилась, косы отростила… Соскучилась?
— Я пришла просить за брата. Отпусти его.
— С чего бы? Место ему там, где он есть.
— Ты знаешь, что он ни в чем не виноват!
Петр встал и подошел ближе.
— Ты мне отметину на память оставила, бегала, фамилию меняла, за кузнеца замуж вышла… А я теперь должен миловать? Нет, голубка. Но у меня есть предложение. Останешься здесь, со мной. А братец твой сегодня же выйдет на свободу.
— У меня семья!
— Пустяки. Я уже подал бумаги на арест твоего кузнеца. Было бы желание… А вечером твоему Федору вынесут приговор. Расстрельный.
Полина вышла на улицу и рыдала, прижавшись лбом к холодной стене. На кону были жизни двух самых дорогих людей. Через два часа, с лицом, окаменевшим от отчаяния, она вернулась.
— Согласна. Но позволь моей дочери жить со мной.
— Дочка? — Он поморщился. — Нет. Жить она будет с твоей матерью. Навещать будешь. Когда заслужишь доверие.
Через три часа привезли Федора — изможденного, больного, но живого. Петр, видимо, обладал достаточной властью, чтобы выкрасть его из-под расстрела. Их отвезли на вокзал. Прощаясь, Полина сунула брату в руку два письма — одно матери от Петра (формальная отписка), другое — Прохору от нее. В нем она умоляла его не искать, не рисковать, беречь дочь. Шепнула Федору на ухо: «Я вернусь. Обязательно».
Два месяца жизни с Петром стали для нее адом. Он изощренно издевался, демонстрируя свою власть. Однажды, придя за бинтами в аптеку, она разговорилась со старым фармацевтом. Тот оказался бывшим прихожанином храма Федора и знал Петра.
— Сердечный приступ — тихая штука, — вдруг сказал старик, глядя на ее синяки. — Ни вкуса, ни запаха. Готово ли твое сердце к такому шагу, дочка?
Дрожащей рукой он протянул ей маленький пузырек. Полина взяла его, не веря себе. Месяц флакон лежал в ее сумочке невостребованным. Но однажды, после очередной жестокой сцены, она решилась. Вылив содержимое в его виски, она ждала. Наутро Петр, схватившись за сердце, упал. Не проверяя пульс, в ужасе от содеянного, она выбежала из дома и бросилась на вокзал.
В Рязани мать встретила ее с испугом. Прохор лежал в беспамятстве, заливая горе вином. Объяснив все наскоро, Полина стала собирать вещи. Они должны были бежать в Сибирь, к Федору. Но, когда в сумерках они уже готовились выйти, в окнах брызнул свет фар.
Петр стоял на пороге, целый и невредимый, с ледяной усмешкой.
— Сюрприз, милая. Старый аптекарь оказался сговорчивым. Вода в пузырьке была чистейшей. А мой спектакль? Похож на правду? Ты даже не подошла проверить. Ошиблась.
— Что теперь? — прошептала она, чувствуя, как земля уходит из-под ног.
— Муженек твой поедет со мной. Дело на него уже готово. Ну, кузнец, собирайся.
Он направил на Прохора револьвер. Тот молча вышел во двор. Раздалась возня, глухой удар, резкий хлопок выстрела…
Полина выбежала следом. Прохор лежал ничком, и темное пятно растекалось по его рубахе. Мир для нее перевернулся и рассыпался.
— Сопротивлялся, — равнодушно бросил Петр.
И тогда в ней что-то окончательно оборвалось. Тихая, послушная жертва исчезла. Из складок плаща, в который она переоделась для побега, блеснуло сталью. Тот самый кортик, оберег, подарок любви. Она бросилась на Петра не как женщина, а как дикий зверь, защищающий свое логово. Удары сыпались молниеносно, один за другим, пока он не рухнул на землю рядом с телом Прохора.
Тишина. Только крик матери из дома и далекий лай собак.
Им удалось бежать той же ночью. Через Ново-Николаевск они добрались до глухой сибирской деревни, где служил Федор. Голодные годы, лихолетье, смена властей — все это прошло мимо их тихого пристанища. Полина больше никогда не вышла замуж. Она прожила долгую жизнь, вырастила дочь, помогала брату в приходе, а по вечерам, сидя на закате у окна, часто смотрела на восток, туда, где осталась могила ее единственного кузнеца.
Дочь Анфиса выросла, вышла замуж за учителя. И у маленькой внучки Полины, родившейся в год великой Победы, были удивительные глаза — серые, спокойные и мудрые, точь-в-точь как у того парня из кузни, что однажды летней ночью не решился украсть чужое счастье, но подарил своей любимой целый мир в виде маленького стального оберега.
Судьба, такая суровая и непредсказуемая, в конце концов даровала тишину. И в этой тишине, среди берез Сибири, жила память о любви, которая оказалась сильнее вражды, сильнее страха и сильнее самой смерти — не громкой и яркой, но тихой, как рассвет, и вечной, как звон стали о наковальню, эхом летящий над полями спустя много-много лет.