1956 г. Её продали за лекарства и муку. Председатель запер её в леднике за непослушание и думал, что сломил волю девушки. Он не знал, что в эту же ночь

Земля в Заозёрье просыхала к середине мая, но дышала ещё тяжело, сыро, будто не могла откашляться от фронтовой гари, въевшейся в каждую борозду. Ефим шагал по разбитому тракту, и пыль, смешанная с золой от прошлогодних палов, серым налетом покрывала его видавшие виды сапоги.
Он не был здесь восемь лет. Деревня встречала его молчанием сосен и далеким лаем собак. За спиной у него был тощий вещмешок, а в глазах — та особая, нездешняя тишина, какая бывает у людей, привыкших разговаривать только со стенами. Ефим не ждал хлеба-соли. Он знал: здесь его не ждут.
На околице, возле покосившегося колодца с журавлём, сидел мальчишка лет двенадцати, босой, в драной рубахе, и строгал палку.
— Здорово, — голос Ефима прозвучал хрипло, как скрип несмазанной телеги.
Мальчишка поднял голову, оценил запыленного, худого мужчину и кивнул.
— Деревня-то жива? — спросил Ефим.
— Жива, да не шибко, — по-взрослому ответил мальчишка, не прекращая строгать. — Бригадир у нас теперь, Коростылев, порядки новые. А ты чей будешь? Бродяжничаешь?
— Нет, — Ефим едва заметно усмехнулся. — Домой пришёл.
Мальчишка наконец отложил нож и посмотрел на путника внимательно, с какой-то бабьей жалостью.
— Так домов-то бесхозных нету нынче. А ежели ты Ефим Софронов, так бабка Таисья сказывала, тебя и вовсе в живых нету. Помер ты.
— Выходит, врут люди, — спокойно ответил Ефим. — Дом мой где?
— Заселили твой дом, дядя. Там склад теперь. Для зерна.
Ефим ничего не сказал. В груди у него медленно, словно тяжелый жернов, провернулась обида. Не за дом — за память. За скрип половиц, по которым ступали ноги отца и матери. За печную заслонку, которую он сам выковал перед уходом на фронт.
— А Настя где? — спросил он, и голос его дрогнул впервые за долгие годы. — Анастасия Петровна?
Мальчишка вдруг съёжился, оглянулся по сторонам и зашептал быстро, словно боялся, что колодец подслушивает:
— Так она ж замуж выходит. За Коростылева. Свадьба на Покров назначена. Ты иди отсюда, дядя Ефим. От греха.
Ефим снял вещмешок, опустил его на землю. Достал кисет, скрутил цигарку дрожащими пальцами, хотя дрожь была не от слабости — от напряжения, какое бывает у охотника перед выстрелом.
— Замуж, говоришь, — протянул он, выпуская дым в серое небо. — А хлебную карточку ей за это дают?
Мальчишка удивлённо захлопал глазами:
— А ты откуда знаешь? Бабка Таисия брешут, что у Настьки сестрёнка совсем плоха, чахотка у ей. А Коростылев и сказал: «Выйдешь за меня — выпишу карточку, будет девка с лекарством и хлебом. А нет — так сдохнет по весне, мне не жалко». Вот люди и судачат.
Ефим глубоко затянулся, и в этот момент мимо колодца пронеслась, грохоча колесами, рессорная бричка. В ней сидела девушка в белом платке, повязанном по-городскому, но Ефим узнал её сразу. Узнал по тому, как она держала голову — чуть склоняя набок, точно прислушиваясь к чему-то далёкому.
— Настя, — выдохнул он, сам не слыша своего голоса.
Бричка промчалась мимо, обдав его пылью, и девушка не обернулась. Но Ефим заметил, как напряглась её спина, как побелели пальцы, вцепившиеся в край повозки. Она почувствовала. Узнала спиной, сердцем — чем угодно, но узнала.
Глава вторая: Ледник председателя
Дом Коростылева стоял на взгорке, рубленый, крепкий, с резными наличниками, конфискованными, по слухам, у раскулаченных в тридцатых. Председателю было лет сорок пять, но выглядел он моложе — сытая морда, ладный китель, хромовые сапоги. Во всей его фигуре чувствовалась та особая цепкость, которая позволяла мужику не просто выжить при любой власти, а взобраться на самый верх.
В тот вечер Настя сидела у него в горнице и смотрела, как он нарезает хлеб. Толстыми, ровными ломтями. От запаха ржаного мякиша у неё кружилась голова.
— Ты что ж такая кислая? — хохотнул Коростылев, двигая к ней блюдце с мелко колотым сахаром. — Невеста должна радоваться, цвести, как майский цвет.
— Дозвольте мне домой, Пётр Евсеич, — тихо попросила Настя, не притрагиваясь к угощению. — Танюшка там одна. Температурит опять.
Коростылев перестал жевать, отложил горбушку. Лицо его сделалось скучным и опасным.
— А ты привыкай, Настасья. Дом твой теперь здесь. Что ты всё бегаешь, как неродная? Или слово своё назад хочешь взять?
— Я слово держу, — глухо отозвалась она.
— Вот и славно, — он поднялся, подошёл к ней сзади, положил тяжёлые ладони на плечи. — А только вижу я, гложет тебя что-то. Может, кто весточку худую прислал?
Настя вздрогнула. Она не сомневалась: Коростылев уже знает. У него везде глаза, уши. Каждая кумушка спит и видит, как бы выслужиться перед председателем за лишний фунт муки.
— Ничего я не знаю, — солгала она. — Устала просто.
Коростылев усмехнулся и убрал руки.
— Ну-ну. А то, говорят, гости у нас в деревне объявились. Бродяжки всякие. Смуту сеют. Но ты не бойся, я любого смутьяна в бараний рог скручу. Мне уполномоченный из района полную свободу дал.
Он подошёл к буфету, вынул оттуда гранёный графин и плеснул себе мутного самогона. Выпил залпом, крякнул, и у Насти от этого звука сжалось сердце. Она представила, как Ефим — голодный, злой, неприкаянный — сидит где-то на околице, и ей стало страшно не за себя, а за него.
— Я пойду, Пётр Евсеич, — она встала.
— Ночь на дворе! — рявкнул вдруг Коростылев. — Куда? Сиди!
И когда она сделала шаг к двери, он перехватил её, сгрёб за локоть и поволок в сени. Настя упиралась, но силы были неравны. В сенях он отворил низкую дверцу в ледник — подпол, где хранили мясо и лёд с зимы.
— За непослушание, голуба, — прошипел он, толкая её в темноту. — Посиди, остынь. Подумай, как себя вести.
Дверца захлопнулась. Тяжёлый засов лязгнул. Настя упала на кучу слежавшейся соломы, пропитанной запахом прелой капусты и старой крови. В леднике было темно, хоть глаз выколи, и жуткий холод пробирал до костей. Она забилась в угол, обхватила плечи руками и стала читать про себя «Отче наш», сбиваясь и путая слова.
Мысль работала лихорадочно. «Ефим вернулся. Он здесь. Он узнает. И тогда случится беда».
Глава третья: Ночной конюх
А Ефим времени не терял. Уже на следующее утро он стоял перед управляющим колхозной конюшней — старым татарином Фаридом, потерявшим ногу ещё на финской.
— Мне работа нужна, — сказал он без предисловий. — Ночным конюхом пойду. Днём спать буду, ночью за табуном смотреть.
Фарид долго молчал, постукивая деревяшкой по дощатому полу.
— Ты — Софронов, — сказал он наконец. — Мне говорили: не брать тебя.
— А ты сам-то как думаешь?
— Думаю, что с конями ты управляться умеешь, — Фарид сплюнул. — И что Коростылев — злой человек. Мне за лошадей отвечать, а не за его делишки. Забирайся в каптёрку. Только, — он поднял жёлтый от махорки палец, — без глупостей. А то и меня, старика, подведешь.
Ефим кивнул. Каптёрка была узкой, тёмной, но из окна открывался вид на околицу и на дом председателя. Этого было достаточно.
В первую же ночь он разобрал недоуздки, проверил упряжь, пересчитал поголовье. Лошади чувствовали его — старый мерин Изумруд даже всхрапнул радостно, узнав хозяина по запаху. А Ефим думал. Холодно, отчётливо, как привык за восемь лет, где каждое слово могло стать ножом, а каждое молчание — спасением.
План его был прост и страшен одновременно. Он не будет мстить кулаками. Кулаками сыт не будешь, да и уедет обратно по этапу. Он будет разорять Коростылева изнутри, как плесень точит дерево.
Через два дня в соседнем селе Большие Росы на базаре вдруг зашептались: «А слыхали, что в Заозёрье председатель племенных кобыл куда-то дел? Трёх годовалых, с жеребцом. Спёр, говорят, в соседнюю область, на мясо пустил или продал». Шепоток был тихим, но упрямым, как весенний ручей. Никто не знал, откуда слух взялся, но каждый передавал его с новыми подробностями. А тем временем тройка племенных лошадей мирно паслась в глухом буреломе у Чёрного озера, куда их отогнал Ефим, спутав предварительно силки и запутав следы. Жеребец был спрятан отдельно, в заброшенном омшанике. Коновязь перед омшаником Ефим украсил находкой — старым полусгнившим пиджаком Коростылева, который утащил с председательской сушилки для вящей правдоподобности.
— Ищи, Пётр Евсеич, — тихо говорил Ефим, глядя, как мечется по деревне председательская бригада. — Ищи, раз такой глазастый.
Глава четвёртая: Амбарный ключ
Настя вышла из ледника только на вторые сутки, посиневшая, с обмороженными пальцами, но с сухими глазами. Коростылев самолично отпер дверь и почти ласково, при всех, накинул ей на плечи тулуп, играя роль заботливого жениха.
— Простыла, голубушка. Говорил тебе, не гуляй допоздна.
Настя молчала. Она смотрела на Коростылева, но в голове её вертелось совсем другое. Она вынашивала свой маленький, отчаянный план. Она найдет Ефима. Расскажет ему правду. Пусть не простит, пусть уезжает. Только бы не сгубил себя, только бы не пошёл войной на этого упыря. Войну он проиграет — у Коростылева власть, печать и ружьё.
В тот же день Ефим нашёл в своём мешке записку, подброшенную незаметно детской рукой (видно, тот самый мальчишка-пастушок постарался): «Будь у Старого дуба в полночь. Н.».
Он пришёл раньше срока. Стоял в тени, слушал, как ухает филин. Настя вышла из тумана, как привидение — в том же белом платке, но с черными кругами под глазами, осунувшаяся, повзрослевшая.
— Ефимушка… — выдохнула она, и голос её сорвался.
Они не бросились друг к другу. Слишком много боли пролегло между ними. Они просто стояли и смотрели.
— Ты живой, — наконец сказала она. — Я знала. Я сердцем чуяла.
— А ты, выходит, за упыря замуж собралась, — горько усмехнулся Ефим.
— У меня Танька на руках умирает! — закричала она шёпотом. — Ты сгнил бы там, если б не вышел, а она сгниёт здесь, без хлеба! Думаешь, мне нужен этот кусок?
Она схватила его за грудки, трясла, а потом уткнулась лицом в его плечо и заплакала скупо, зло, как плачут люди, у которых не осталось сил на слезы.
— Он тебя… бьёт? — спросил Ефим, и в голосе его прорезалась сталь.
— Неважно. Уезжай. Исчезни. Умоляю. Он ведь тебя упёк тогда, понимаешь?
Ефим отстранил её, заглянул в глаза:
— Я знаю. С первых дней знал. Слишком много совпадений. Я уже восемь лет эту мысль жую.
Он полез за пазуху и вынул необычный предмет: тяжелый амбарный ключ, на котором калёным гвоздём были выжжены два корявых слова: «не забуду».
— Видишь? Это мой «ордер на совесть». Я такие вещи каждому его дружку оставляю. Они уже трясутся. Скоро и он найдёт такой у себя в правлении.
Настя в ужасе смотрела на ключ.
— Это же война, Ефим.
— Нет, Настюша, — он погладил её по голове, и на мгновение она снова стала той юной девчонкой с озера. — Это правосудие. Он отнял у нас жизнь. Я не прощу. Я буду жечь его дотла, пока он сам не ошибётся.
Глава пятая: Хлебный бунт
Слухи о воровстве зерна, распускаемые Ефимом через верных людей — молчаливого кузнеца Митяя и солдатку Груню, у которой муж сгинул, а детей было пятеро, — росли как снежный ком. К началу сентября загудела уже вся округа.
А Ефим действовал всё тоньше. Он знал систему. Ночью, сидя в каптёрке, он при свете огарка сводил в тетрадочку списки реальных надоев и намолотов, а потом сравнивал с теми, что подавались в район. Разница была гигантской. Хлеб исчезал. Зерно уходило налево, в самогонные промыслы и на обмен с горцами.
Ключ с надписью «не забуду» появился на столе в правлении через неделю после того, как пропали племенные кони. Коростылев нашёл его, когда пришёл утром. Он вертел ключ в руках, тяжело дышал, нюхал — пахло гарью и металлом.
— Кто? — заорал он, разбудив всё правление. — Кто посмел?
Уборщица клялась и божилась, что дверь была заперта, никто не входил. И это пугало больше всего. Создавалось впечатление, что враг вездесущ и невидим.
Коростылев понял, что это Ефим. Не мог не понять. Но доказательств не было. Прийти и скрутить бывшего зека без санкции уполномоченного было опасно — время было смутное, приказы сверху менялись каждый день, а уполномоченный, молодой парень из района, слишком много задавал вопросов о зерне. Свалить Софронова можно было только одним способом — довести до греха, поймать с поличным на воровстве или драке. Но Ефим был тише воды, ниже травы. Он поил коней, точил косы и молчал.
И вот настал день Ярмарки. Праздник Покрова был уже на носу, и деревня гудела. Торговые ряды разложили прямо на главной улице. Пригнали скот, привезли глиняную посуду. Коростылев был весел — на следующий день назначили венчание (вернее, регистрацию в сельсовете, но для вида он обещал Насте «всё по-людски», даже батюшку из глухой деревни привёз).
Настя ходила сама не своя. Она твёрдо решила: если Ефим не спасёт её до завтра, она выпьет уксуса. Жить с Коростылевым было невыносимо, а бежать некуда — Танюшку он обещал забрать в районную больницу, и это был единственный шанс для сестры.
Ефим знал о планах Насти. И свой план он построил молниеносно.
Глава шестая: Перехват
Бричка с невестой, украшенная пожухлыми георгинами, выехала на тракт в полдень. Кучером сидел сам Коростылев, пьяный и красный от гордости. Рядом с ним, под руку, сидела бледная Настя в чёрном платье — другого не нашлось, да и повод для веселья был сомнительный.
Ефим ждал их у поворота на Старый бор. Вернее, ждал не он один. По его задумке, прямо посреди дороги оказалась перевёрнутая телега кузнеца Митяя, который громко ругался, изображая поломку оси. Проехать было невозможно.
— Чего встали, черти?! — гаркнул Коростылев, натягивая вожжи. — Уйди с дороги, Митяй, зашибу ведь!
— Не могу, Евсеич, — разводил руками кузнец. — Ось треснула. Помоги поднять.
Коростылев, матерясь, слез с брички. Хмель придавал ему уверенности. Он шагнул к телеге, но Митяй шагнул в сторону, и в этот момент из кустов вышел Ефим. Просто вышел, без палки, без оружия. Но Коростылев отшатнулся, словно увидел мертвеца.
— Ну, здравствуй, кум, — спокойно сказал Ефим. — Хорошая свадьба, да вот телега сломалась. Примета плохая.
Коростылев потянулся за пазуху, где лежал наган, но Ефим был быстрее. Он не стал драться. Он крикнул лошади что-то резкое, татарское (научился у Фарида), и жеребец, запряжённый в бричку, вдруг рванул с места и понёс, объезжая телегу по колее.
— А ну стой! — заорал Коростылев, но было поздно.
Ефим прямо на ходу вскочил на облучок, перехватил вожжи и, развернув морду коня, погнал бричку в лес, к Чёрному озеру. Настя вцепилась в сиденье, не понимая, что происходит.
— Ефим! Ты что творишь?
— Увожу тебя, глупая! — крикнул он сквозь свист ветра. — Не будет у него свадьбы. Ни сегодня, ни завтра!
Коростылев остался на дороге, орал, стрелял в воздух. Но выстрелы только подгоняли жеребца. Впереди была чаща.
Глава седьмая: Волчий капкан
Погоня была скорой. Коростылев вырвал у Митяя его захудалую кобылёнку и кинулся в лес, минуя дороги. Он знал короткий путь, через болотину, где сам приказал расставить капканы на волков. Знал, но в спешке и пьяной злобе забыл, куда именно поставили последний стальной схрон.
Настя и Ефим остановили бричку у того самого озера, где семь лет назад, ещё до ареста, они сидели на замшелом валуне и давали друг другу смешные детские клятвы. Озеро было чёрным от торфа, вода — как стекло.
— Ты понимаешь, что теперь нам отсюда хода нет? — прошептала Настя.
— Есть ход, — Ефим привязал коня к сосне. — Он сейчас сам сюда припрётся. И как только припрётся, всё встанет на свои места.
В чаще послышался треск сучьев и тяжелое дыхание. Коростылев, растрёпанный, без шапки, с наганом в руке, ломился через кусты к озеру.
— Софронов! Выходи, падаль! — рычал он. — Я тебя не в тюрьму, я тебя на тот свет отправлю!
Настя зажмурилась. Ефим стоял не двигаясь. Коростылев сделал шаг, другой, и вдруг страшный, нечеловеческий крик прорезал тишину бора, вспугнув стаю ворон. Председатель рухнул как подкошенный. Его нога, обутая в хромовый сапог, попала в его же собственный капкан, прикованный цепью к бревну. Стальные челюсти сомкнулись на голени, дробя кость. Выстрел грохнул в воздух — пуля ушла в молоко, в небо.
Ефим подошёл не сразу. Он подождал, пока стихнет дикая ругань и начнутся стоны. Затем шагнул ближе. Коростылев лежал на земле, бледный от боли и ужаса. Наган валялся в метре от руки.
— Больно? — спросил Ефим, нагибаясь и поднимая оружие. — А мне было больно, когда ты писал донос и отнимал мою жизнь? Нет, ты не помнишь. У тебя душа, как этот капкан, — железная, ржавая.
— Убей, — прохрипел Коростылев. — Чего тянешь.
— Убивать я тебя не буду, — Ефим выщелкнул барабан, высыпал патроны в карман. — Ты сам себя наказал. Сейчас сюда приедет уполномоченный из района, он как раз в деревню с проверкой прибыл. Я ему покажу и папку из твоей брички, и ключик с надписью.
Он нагнулся к самому уху председателя и добавил шёпотом, от которого у того зашевелились волосы на голове:
— В бричке твоей, под сиденьем — мешок с ордерами на хлеб и зерно, украденными ещё в сорок восьмом. Ты, дурак, Настю хотел купить, а увёз на себе собственный приговор.
Глава восьмая: «Не забуду»
Уполномоченный из района, молодой, но строгий парень в очках по фамилии Зимин, приехал в Заозёрье под вечер. Он планировал задержаться на пару дней, проверить сводки по зерновым, но уже через час после приезда в сельсовет ему на стол легли тетради Ефима, протоколы и тот самый мешок с ордерами.
Деревня гудела, как растревоженный улей. Народ валил к правлению, несмотря на дождь. Коростылева, с перевязанной ногой, под конвоем отправили в район. Уезжая, он смотрел в толпу, искал глазами Настю, но её не было.
А Настя с Ефимом стояли на пороге пустующего амбара у околицы. Того самого, где когда-то танцевали на проводах.
— Говорят, пустой он теперь, — сказал Ефим, отворяя скрипучую дверь. — Зерно-то по бумагам есть, а по факту нету. Амбар без надобности.
— Что ж мы тут делать будем? — спросила Настя, кутаясь в его старый бушлат.
— Свадьбу играть. Прямо сейчас. Я баяниста привёл и Груню позвал свидетельницей. Танюшку твою Фарид на телеге довезёт, тут недалеко.
Сердце у Насти забилось часто-часто.
— Зачем, Ефим? У нас же ничего нет.
— Есть, — он достал из кармана заветный ключ с надписью «не забуду». — Этот ключ от моего старого сундука. Я восемь лет его хранил. Там, в сундуке, материно колечко и отрез на платье. Пока живы — мы богатые.
Люди сбегались к амбару со всех сторон. Кто нёс брагу в бидоне, кто солёных грибов, кто просто чистую скатерть. В деревне не было человека, который не устал бы от власти Коростылева. И даже если кто-то боялся, в этот вечер все дышали свободно.
Амбар был залит светом керосиновых ламп. Баянист, пьяненький и счастливый, рвал меха. Груня, утирая глаза уголком платка, подвела заплаканную, но улыбающуюся Танюшку. Насте надели на голову венок из рябины и поздних астр.
Ефим вышел в круг, смущаясь, как мальчишка. Он держал Настю за руку, и на его скуластом лице играла тень улыбки. Потом он достал амбарный ключ, посмотрел на него долгим взглядом и вдруг швырнул далеко-далеко, в темноту, где шумела на перекатах речка.
— Всё, — сказал он громко, перекрывая баян. — Ключ без права передачи. Не забуду — для врагов. А для своих — помилование. Теперь нам двери открывать не страшно. Пусть топит вода нашу память злую. Живите, люди! Вражде — конец, любви — начало.
И деревня грянула дружным, нестройным, но искренним криком. В амбаре, пахнущем старой мукой и мятой, началась свадьба — бедная, горькая, но самая настоящая. Потому что когда любовь замешана не на хлебе, а на правде, она стоит всего золота мира.
Эпилог
Прошло два года. Дорога в Заозёрье больше не зарастала бурьяном. В амбаре, где гуляли свадьбу, устроили новую сельскую школу. Ефим работал бригадиром, но бумаг не любил — всё больше пропадал в полях да на конюшне. Настя родила мальчика, назвали его Захаром.
Старый ключ так и остался лежать на дне реки. Говорят, если в солнечный день подойти к воде у переката, можно увидеть слабый блеск. Но Ефим к реке больше не ходил. Ему хватало блеска счастья в глазах любимой, ради которой он когда-то сказал своё главное, последнее военное слово: «Не забуду», — и победил, не сделав ни единого выстрела.





