Перейти к содержимому

Мой муж-ПРЕДАТЕЛЬ променял нас на вражескую форму и угрожал ножом пятилетнему мальчишке ради куска хлеба. Я не стала плакать в подушку, а увела детей в лютую метель

1942 год, станица Яблоневая, Краснодарский край

Зима в тот год легла на кубанскую землю рано, словно торопилась укрыть ее от беды белоснежным саваном. Уже в ноябре ударили первые морозы, сковав тонким ледком тихую речку Сосенку, что лениво обвивала станицу с востока. В хате Анастасии Громовой, что стояла на краю Яблоневой, у самого спуска к реке, с недавних пор поселилась чужая жизнь. Чужая, но ставшая за эти месяцы неожиданно близкой, почти родной.

Анастасия, или просто Настя, как звали ее все в станице — от мала до велика, — была женщиной крепкой, статной, с тяжелой русой косой, уложенной короной вокруг головы, и глазами цвета темного степного меда. Работала она на молочной ферме, вставала затемно и возвращалась затемно, но никогда не жаловалась на судьбу. Ее супруг, Иван Громов, преподавал историю и словесность в местной школе — мужчина образованный, с тихим голосом и неожиданно сильными, натруженными руками, которые одинаково ловко держали и мел, и топор. Поженились они незадолго до войны, летом сорокового, и все мечтали о детях, о большом шумном доме, полном ребячьего смеха. Не успели.

В начале декабря сорок первого Настю вызвал к себе председатель станичного совета, сухой и усталый мужчина по фамилии Рябченко. Он долго мял в пальцах потухшую папиросу, прятал глаза, а потом попросил, глядя куда-то в угол:
— Ты, Громова, баба добрая, хозяйство у вас с Иваном крепкое, хата просторная. Надо бы тебе на постой принять беженцев. Из Ленинграда они. Вдова солдатская и двое ребятишек у нее. Мальцы совсем малые. Пропадут ведь без крыши над головой. Примешь?

Настя тогда даже не задумалась. Она просто кивнула, поправила платок и ответила спокойно, с тем внутренним достоинством, которое было присуще ей во всем:
— О чем вы, Петр Степанович? Конечно, примем. Какие могут быть разговоры? Места хватит. Иван мой только рад будет, он детей любит.

Так в их доме появилась Вероника — высокая, тонкая, как тростинка, женщина с огромными серыми глазами, в которых навсегда застыла тень пережитого ужаса, — и двое ее сыновей: семилетний Егорка и пятилетний Павлуша. Мальчишки были худые, прозрачные, с синими прожилками на висках, но живые и невероятно любопытные. Они вцепились в новую жизнь с той отчаянной жадностью, какая бывает только у детей, переживших голод и страх.

Вероника, или просто Вера, как стала звать ее Настя, первую неделю почти не разговаривала. Она механически выполняла работу по дому, помогала чистить картошку, доить корову, но взгляд ее был устремлен куда-то далеко, за пределы этой теплой хаты, за заснеженные сады, туда, где остался ее родной город, сжатый железным кольцом блокады. Иногда по ночам, когда мальчишки засыпали, она тихо, почти беззвучно плакала, уткнувшись лицом в подушку, чтобы не разбудить домашних. Ей снился муж, старший лейтенант Андрей, на которого похоронка пришла в самом начале июля, снилась их квартира на Литейном, заставленная книжными шкафами, снилась мать, оставшаяся в городе и переставшая отвечать на письма еще в ноябре.

Настя все понимала. Она не лезла с расспросами, не пыталась утешить пустыми словами, она просто садилась рядом, клала свою сильную, шершавую от работы руку на плечо Вероники и молчала. Иногда такое молчание дороже любых слов. А однажды утром, когда Вера, заплаканная, вышла во двор, Настя обняла ее и сказала:
— Главное, Верунь, что ты мальцов уберегла. Это самая большая ценность на свете. Остальное все — тлен, пепел. А дети — они ведь как деревца молодые, корни пустят в любую землю, только бы солнце было. А солнце — это ты для них. Поняла?

Вера подняла на нее заплаканные глаза и впервые за долгое время улыбнулась. Слабо, неуверенно, но улыбнулась.
— Ты удивительная женщина, Настя. Откуда в тебе столько силы?
— От земли, — серьезно ответила Настя. — От нее, родимой. Она всю боль в себя вбирает и все равно каждую весну цветет. Так и мы должны.

И потянулись дни, похожие один на другой. Настя и Вера управлялись с хозяйством — кормили кур, ухаживали за коровой Зорькой, которая пережидала зиму в теплом хлеву, топили печь, варили немудреную еду из скудных припасов. Иван Громов пропадал в школе — учил станичных ребятишек грамоте, а вечерами, когда за окнами завывала вьюга, сажал за стол Егорку с Павлушей и занимался с ними отдельно. Мальчишки оказались смышлеными: Егорка уже бойко читал по слогам и выводил в тетради кривые буквы, а Павлуша, хоть и был мал, схватывал все на лету, повторяя за старшим братом, как эхо.

— Ты посмотри, какие молодцы! — радовался Иван, глядя на раскрасневшиеся от усердия лица мальчишек. — Из них толк будет, Вера Андреевна, вот увидите. Способные ребята.

Вера смотрела на Ивана с тихой благодарностью. Он напоминал ей мужа — такой же спокойный, надежный, с мягкой улыбкой. И от этого сходства ее сердце сжималось тоской, но и теплело одновременно.

Иногда, когда позволяла погода и домашние дела, Иван и Настя уходили вдвоем в березовую рощу за станицей. Там, в тишине, среди белых стволов, они снова чувствовали себя молодыми, влюбленными, словно и не было этих страшных лет. Это место было их тайным убежищем, их маленьким раем. Здесь когда-то Иван неуклюже признался Насте в любви, здесь они целовались украдкой от строгих родителей, здесь строили планы на долгую и счастливую жизнь. Теперь они приходили сюда, чтобы хоть на час забыть обо всем, что происходило за пределами рощи, и просто побыть друг с другом. Настя прижималась к мужу, слушала его сердце и верила, что все будет хорошо.


А потом пришла осень. Сентябрь сорок второго года ворвался в Яблоневую грохотом танковых гусениц и лязгом чужих голосов. На ухабистой дороге, что вела через станицу, поднимая тучи пыли, появились немецкие танки с черными крестами на броне. Станица замерла в ужасе, сжалась, как испуганный зверь перед прыжком хищника. Люди прятались по хатам, задергивали занавески, прижимали к себе детей и молились. Только мальчишки, не понимающие смертельной опасности, норовили выскользнуть из крепких материнских рук, чтобы поближе разглядеть чудовищные машины с длинными хоботами орудий.

Всех жителей, кто не успел спрятаться, согнали на площадь перед станичным советом. Немецкий офицер, высокий, надменный, с белесыми ресницами и холодными глазами, толкнул пламенную речь о «новом порядке», об «освобождении от большевистского ига», о «великой Германии». Он говорил по-русски с сильным акцентом, и слова его падали в толпу, как куски льда. Семерых мужчин, которые выкрикивали проклятия в лицо врагам, расстреляли тут же, на глазах у всех. Их тела оставили лежать на пыльной площади для устрашения. Женщины выли, дети плакали, а немецкий командир, брезгливо поморщившись, приказал разогнать толпу по домам, предварительно отобрав шестерых самых крепких мужчин.

Среди этих шестерых оказался и Иван Громов. И два его соседа — Семен Ковальчук, отец троих сыновей, и Петр Дроздов, угрюмый вдовец, который один тянул дочь-подростка.

Настя и Вера, бледные от ужаса, смотрели в окно хаты, ожидая возвращения Ивана. Сердце Насти сжималось от дурного предчувствия, холодный липкий страх растекался по венам.
— Чует мое сердце, не вернется он, — шептала Настя, кусая губы. — Наших-то мужиков раз-два и обчелся, все на фронте. А эти, что остались — крепкие, молодые, как раз такие им и нужны. Побоятся они их здесь оставлять, за спиной своей. Что-то страшное затевается.

Вера молчала. Она знала, что такое терять мужа. Она знала, что никакие слова утешения не помогут. Ее собственная рана в груди еще кровоточила, и любое прикосновение к ней вызывало острую, жгучую боль.

Вдруг калитка хлопнула, и в хату вошел Иван. Он был бледен, но жив. Настя с криком бросилась к нему на шею, целовала его лицо, руки, повторяя как заведенная:
— Живой, живой, родненький мой, живой!

Но Иван мягко отстранил ее. Он ничего не ответил на расспросы, подошел к ведру с водой, зачерпнул полный ковш и выпил его залпом, жадно, проливая воду на подбородок и грудь. Потом отшвырнул ковш в сторону, так что тот с лязгом покатился по полу, и молча вышел во двор. Настя бросилась за ним, но он быстрым шагом скрылся в саду, за старыми яблонями, которые уже начали сбрасывать листву.

Зная крутой нрав мужа, Настя решила подождать. Она стояла на крыльце, обхватив себя руками за плечи, и напряженно вслушивалась в тишину. И вдруг тишину разорвал дикий, пронзительный женский вопль, донесшийся с соседнего двора. Настя выскочила за калитку и увидела свою соседку, тетку Дарью, которая бежала по улице, не разбирая дороги, с искаженным от ужаса лицом. Вслед за ней показалась Мария, напарница Насти по ферме. Она стояла, прислонившись к плетню, и по ее каменному лицу текли слезы. Она не вытирала их, словно не замечала.

— Маруся, что случилось? — Настя подбежала к ней, схватила за плечи. — Куда тетка Дарья помчалась? Что за крик?
— Хлопца своего снимать, — глухо, безжизненным голосом ответила Мария.
— Откуда снимать? Какого хлопца? Говори толком! — Настя ничего не могла понять.
— С виселицы. Вздернули его, Дарьиного сына, Тимофея. И Петьку Дроздова, и еще троих. Пятерых. На площади, на виду у всех. Не разрешат снять, зряшное это дело, — Мария покачала головой.

Земля ушла у Насти из-под ног. Тимофей, Петр, еще трое… Но их ведь было шестеро. Шестерых увели. А вернулся только один — ее Иван. Почему? Мысль, страшная, невыносимая, сверкнула в ее голове, обожгла. Она схватилась за горло, пытаясь вдохнуть.

— А твой-то, значит, согласился, — Мария вдруг посмотрела на Настю с непередаваемой смесью презрения и боли. — На ихнюю сторону встал. Тьфу. Продажная душа. Глаза бы мои тебя не видели.
— Кто согласился? На что? — прошептала Настя побелевшими губами.
Мария ничего не ответила, только сплюнула под ноги, резко развернулась и, ссутулившись, побрела к своей хате.

Настя, не в силах больше сдерживаться, бросилась в сад. Иван сидел на старом замшелом пне, том самом, где они часто сиживали вдвоем летними вечерами, и сосредоточенно ковырял землю сухой веточкой. На нем была чужая черная форма, а на рукаве белела повязка, от вида которой у Насти потемнело в глазах.
— Расскажи мне все, Ваня… — тихо попросила она, чувствуя, как рушится ее мир. — Я жена твоя, я все должна знать.
— Что ты должна знать? — он поднял на нее глаза. В них не было больше тепла и мягкости. В них стоял лед, темный и колючий, и еще — ненависть. Не к ней, нет. Ко всему миру. — Что муж твой предатель? Теперь ты это знаешь.
— Что ты говоришь, Ваня? Кого ты предал? — Настя попятилась назад.
— Для всех я предатель. И для тебя тоже им стану. Знаешь, почему меня там нет, на перекладине, вместе с Тимохой, Петькой и остальными? Потому что они отказались. Они плюнули им в лицо, они кричали, что не будут служить. А я… — он замолчал, с хрустом сломал веточку в пальцах. — У меня было два выхода: виселица или согласие. Я выбрал второе. Потому что я еще молод, я жить хочу. Потому что у меня школа, ученики. Потому что я хочу сохранить жизнь тебе, Вере и мальчишкам. Чтобы вас не поставили к стенке вслед за мной. Семен Ковальчук тоже согласился, у него трое детей. Как я мог их оставить без кормильца? Вот так, Настя. Так что теперь я — полицай. Привыкай.

Настя смотрела на мужа и не узнавала его. Перед ней сидел чужой человек. Тот Иван, которого она знала и любила, Иван, который читал ей вслух стихи Есенина и мог часами рассказывать о героях древности, исчез. На его месте сидел кто-то страшный, сломленный, но пытающийся оправдать свою слабость высокими словами. Она ничего не ответила. Развернулась и, спотыкаясь, побрела в хату. Там она рухнула ничком на кровать и зарыдала так горько, как не рыдала никогда в жизни. Подушка быстро стала мокрой от слез.

Вера, которая все слышала, стоя у двери, тихо подошла и села рядом. Она положила руку на вздрагивающее плечо Насти и долго молчала.
— Он на них работать будет? — наконец спросила она тихо.
— Да… — простонала Настя в подушку. — Верочка, прости нас, прости…
— За что ты прощения просишь? — в голосе Веры звучала горечь. — В чем ты виновата? Это он сделал выбор. Конечно, в глазах всей станицы он предатель. Но он прав в одном — он сделал это, чтобы выжить самому и сохранить вас. Не убивайся так. Поживем — увидим, что из этого выйдет.

Но в душе у Веры бушевала буря. Ей предстояло делить кров с полицаем. С тем, кто носит на рукаве повязку врага. С тем, кто еще вчера катал на спине Павлушу и учил Егорку отличать дуб от клена. Как это возможно? Как смотреть ему в глаза за одним столом? Ответа не было.

Ничего хорошего из этого не вышло. Жизнь в станице превратилась для Насти в ад. На нее показывали пальцами, плевали вслед, соседки перестали здороваться. За глаза, а иногда и в лицо ее называли «полицайкой», «немецкой подстилкой». В глаза говорить боялись — опасались мести ее мужа, который день ото дня становился все мрачнее и жестче. Но Настя все знала. Она терпела молча, сносила все унижения, потому что выхода не было. Даже ее родная мать, Анфиса Тихоновна, боялась заходить во двор к дочери. Она словно вычеркнула семью Громовых из своей жизни. Что уж говорить о сестрах — Людмиле и Галине, чьи мужья бились с врагом на передовой? Они откровенно презирали зятя и жалели сестру, но помочь ничем не могли.

Родители Ивана, старики Громовы, узнав о позоре сына, тихо, глубокой ночью собрали узелки и покинули станицу. Больше их никто не видел. Говорили, что они ушли куда-то в горы, к дальним родственникам, но, скорее всего, просто затерялись на дорогах войны, чтобы не видеть, в кого превратился их сын. Ивана же словно подменили, едва он надел эту проклятую черную форму. Из доброго, тихого учителя он превратился в жестокое, неуравновешенное существо. Он стал груб с Настей, мог накричать, оскорбить, а однажды, когда она попыталась возразить ему, ударил ее наотмашь по лицу. Настя упала, разбив губу, и с ужасом смотрела на мужа, понимая, что прежний Иван умер окончательно. Но хуже всего было то, что он стал плохо обращаться с Верой и детьми. Он срывал на них свою злобу, свое отчаяние, свой страх перед будущим. Мог ни за что не дать мальчишкам куска хлеба, грубо обозвать Веру.

С каждым днем в душе Насти росла и крепла тихая, но лютая ненависть. Она боялась человека, с которым жила под одной крышей. Она ненавидела его за то, во что он превратился. И она знала, что рано или поздно этому придет конец.


Февраль сорок третьего года выдался лютым, морозным. Снега намело по пояс, станица утопала в сугробах. Но еще лютее морозов была атмосфера в доме Громовых. Настя давно заметила, что творится что-то неладное. Немцы, расквартированные в станице, стали нервными, дергаными. Они все чаще собирались кучками и о чем-то тревожно переговаривались, бросая настороженные взгляды на восток. Иван тоже ходил сам не свой. Он стал еще более раздражительным, срывался по любому поводу, а в глазах его поселился откровенный страх. Он пил самогонку, которую раньше в рот не брал, и подолгу сидел за столом, уставившись в одну точку.

Однажды вечером, когда метель завывала за окнами, он вдруг ввалился в хату и, не раздеваясь, сел напротив Вероники. Его взгляд, мутный и тяжелый, уперся в нее.
— Доставай свои побрякушки, — произнес он хриплым голосом.
Вера побледнела и вцепилась в край стола так, что пальцы побелели.
— Нет у меня ничего. Ты ошибаешься, Иван.
— Я ведь знаю, что есть, — его лицо исказила гримаса злобы и нетерпения. — Я видел, как ты их перебирала, когда из Ленинграда приехала. Обручальное кольцо, кулон какой-то старинный, цепочка. Или ты думаешь, я слепой? Неси сюда. И не вздумай меня обманывать. Иначе… Пашка, иди сюда.

Пятилетний Павлуша, игравший в углу с тряпичной куклой, испуганно подошел. Иван рывком вытащил из-за голенища сапога нож и приставил его к горлу ребенка. Мальчик замер, его огромные глаза наполнились слезами, но он не смел даже пискнуть.
— Ты с ума сошел? — закричала Настя, бросаясь к мужу. — Убери нож!
— Не лезь! — рявкнул он, отшвырнув ее в сторону так, что она ударилась о печь.
Вера медленно, как во сне, встала. Ее лицо было белее снега за окном. Она подошла к старому шкафу, достала с верхней полки маленький полотняный мешочек и, не глядя, швырнула его на стол перед Иваном. Из мешочка выкатилось тонкое золотое кольцо и тяжелый серебряный кулон с темным аметистом. Иван убрал нож, отпустил мальчика и жадно схватил драгоценности.
— Вот так-то лучше, — пробормотал он, пряча их в карман. — Завтра ночью уезжаем. Собирайте вещи.
— Мы? — тихо спросила Вера, прижимая к себе плачущего Павлушу.
— А вы остаетесь. Вам больше никуда ехать не надо, — он криво усмехнулся и, надев кепку, вышел из хаты в метель.

Вера и Настя остались вдвоем. В хате повисла звенящая тишина, нарушаемая только всхлипываниями Павлуши.
— Что он имел в виду? — прошептала Вера жалобно. — Почему нам не надо никуда ехать?
— Я слышала утром его разговор с Семеном, — глухо ответила Настя, потирая ушибленное плечо. Ее глаза лихорадочно блестели. — Они говорили, что нужно увозить своих баб, пока наши не наступили. А до остальных им дела нет. Мол, всех остальных угонят на работы. В Германию.
— Это значит… плен, — Вера медленно опустилась на стул. — Рабство.
Настя заметалась по хате. Мысли вихрем проносились в ее голове. Нет, она не позволит! Она не допустит, чтобы Веру и мальчишек, ее сестер, других невинных людей угнали в проклятую Германию! Она перевела взгляд на Веру, на мальчишек, сжавшихся в комок на печи, и вдруг страшно спокойным, командирским голосом произнесла:
— Слушай меня внимательно, Вера. Время вышло. Собери самое необходимое. Одень детей тепло и удобно. Мы уходим. Сейчас.
— Что ты задумала? Куда мы пойдем в такой мороз?
— Бежать надо. Нам на счастье снег повалил, следы заметет. Ивана до утра не будет, он ушел куда-то с немцами. Собирайся живее! Каждая минута на счету!

Они действовали быстро и молча, как два солдата, привыкшие к войне. В пустые наволочки полетели теплые вещи, одеяла. Настя собрала всю провизию, что была в доме: буханку хлеба, кусок сала, чугунок с застывшей пшенной кашей, несколько картофелин, соль в тряпице и драгоценный коробок спичек. Взгляд ее упал на нож, тот самый, что Иван приставлял к горлу Павлуши. Он лежал на полке между горшками. Настя, не колеблясь ни секунды, завернула его в тряпку и сунула за пазуху.
— Это зачем? — ахнула Вера. — Неужели ты…
— Это на всякий случай, — отрезала Настя. — Если нас догонят…

Она быстро набросала на клочке бумаги несколько слов для матери и сестер, схватила наволочки и выскользнула из хаты. Метель била в лицо, залепляла глаза, но она упрямо пробиралась к дому матери. Во дворе, несмотря на непогоду, сестра Людмила развешивала на веревке какие-то тряпки.
— Ты чего пришла? — неприветливо спросила она. — Али муженек твой прислал проведать?
— Люда, некогда мне пререкаться, — Настя сунула ей в руку сложенную записку. — Вот, матери и Гале. И сама прочитай. И собирайтесь, прячьтесь. Немцы уходят и людей с собой угоняют. Я Веру с детьми увожу. И вы уходите. Прячьтесь в плавнях, в лесу, где угодно! Только быстрее!

Не дожидаясь ответа, она развернулась и побежала обратно, проваливаясь в глубокий снег.

Вера с детьми уже ждала ее в сенях. Егорка и Павлуша, закутанные в платки и тулупчики, молчали, испуганно глядя на взрослых. Они все понимали.
— За мной, — скомандовала Настя. — Тихо, без звука.

Они вышли через задний двор, прошли сад, где голые яблони черными скелетами тянулись к темному небу, и спустились к реке Сосенке. Там, где река сужалась, был старый, шаткий мостик. Перейдя его, они оказались на другом берегу, где начиналась та самая березовая роща. Белые стволы берез, окутанные снегом и метелью, казались призраками, молчаливыми стражами. Роща укрыла их, поглотила в своей тишине, но следы на снегу были отчетливо видны. Тогда Настя нашла длинную сломанную ветку и, идя позади всех, старалась замести следы, как это делал когда-то ее отец, уходя от волков. Это была изнурительная работа, пот градом катился по ее лицу, но она продолжала идти.
— Далеко еще? — спросила Вера, кутаясь в платок.
— Немного осталось. Терпи. Ты в Бога веришь? Нет? А я верю. И если он есть, он поможет нам. Я буду идти и читать молитвы, а ты повторяй за мной. «Живый в помощи Вышняго…» — начала она нараспев.

Наконец, когда силы были уже на исходе, а дети начали хныкать от холода и усталости, они вышли к заброшенной землянке на краю оврага. Ее почти полностью занесло снегом, только небольшой холмик выдавал местонахождение.
— Пришли, — выдохнула Настя. — Это наше спасение.
— Что это? — удивилась Вера.
— Землянка. Ее мой отец, Тихон, вырыл еще в тридцатом году. Они с братом сюда на охоту ходили, на зайцев. Здесь есть печурка, нары. Слава Богу, я помнила это место.

Они стали разгребать снег, отдирать примерзшую дверь. Наконец, дверь со скрипом поддалась, и они спустились в темное, холодное нутро землянки. Внутри пахло сыростью, землей и запустением. Но это было укрытие.
— Скоро придут мать с сестрами и племянниками, я оставила им записку, — сказала Настя, зажигая спичку и оглядываясь. — Папа был мужик с золотыми руками. Печурку днем топить не будем, чтобы дым не выдать, только ночью. А пока — соберитесь в кучу, так теплее.

Они сидели в темноте, прижавшись друг к другу, дрожа от холода и страха. И вдруг снаружи послышались голоса и скрип снега под ногами. Вера вскрикнула и схватила детей. Настя, вскочив, схватилась за нож и встала перед входом. Сердце колотилось где-то в горле. Дверь открылась, и в землянку, согнувшись, вошли мать Насти — Анфиса Тихоновна, и обе сестры — Людмила и Галина. За ними, шмыгая носами, потянулись трое племянников: старший — двенадцатилетний Матвей, сын Людмилы, и дети Галины — семилетняя Анютка и четырехлетний Степка. Настя облегченно выдохнула и спрятала нож.
— Слава те, Господи, — прошептала Анфиса Тихоновна, крестясь. — Добрались. Чуть не заплутали в метели.
— Проходите, грейтесь друг об друга, — засуетилась Настя.

Три дня они провели в страхе, холоде и голоде. Экономили каждую крошку хлеба, каждое зернышко пшена. Большую часть еды отдавали детям, а сами затягивали пояса потуже и пили кипяток из растопленного снега. Ночью топили маленькую печурку, но сырые дрова и хворост дымили, и дым ел глаза. В эти три дня, в этой тесной, холодной норе, произошло чудо. Семья, разделенная позором и страхом, воссоединилась. Сестры и мать поняли, что Настя не поддерживала мужа, что она сама была его жертвой. Они плакали вместе, просили друг у друга прощения, и лед недоверия, наконец, растаял.
— Что делать-то дальше думаешь? — спросила Людмила у Насти, когда они сидели вдвоем у холодной печурки.
— Не знаю, — честно ответила Настя. — Только бы детей спасти. А там видно будет.
— А где Матвейка-то? — вдруг встрепенулась Людмила. — Он вроде за хворостом пошел, да что-то долго его нет.

Людмила выбежала из землянки и, вглядываясь в снежную пелену, стала звать сына. Матвей появился внезапно, словно вынырнул из сугроба. Его глаза сияли восторгом, а шапка сбилась на затылок.
— Где ты был, паршивец?! — набросилась на него мать. — Я вся извелась!
— В станицу ходил! — выпалил Матвей и тут же взвыл от боли — Людмила ухватила его за ухо и крепко выкрутила.
— Ты совсем разума лишился?! Под пули захотел?
— Мама, да я на разведку! — гордо ответил он, растирая ухо. — Я тихо, огородами. И знаете что? Фрицев в станице нет! Ни одного! Наши там!
— Что ты мелешь?! — ахнула Людмила. — Правду говоришь?
— Вот те крест, матушка! Красноармейцы там. Танки со звездами! Я своими глазами видел! А ты меня за ухо…

Людмила, не слушая его причитаний, бросилась обратно в землянку. Новость, принесенная мальчишкой, облетела всех, как пожар. Не веря своему счастью, женщины стали собираться обратно в станицу. Они шли по своим же следам, уже почти заметенным, и сердца их переполняло чувство невероятного облегчения.

Станица Яблоневая была свободна. Но увиденное потрясло их. Многих молодых женщин и подростков немцы успели угнать с собой. Хаты были разграблены. А от Ивана Громова и его подельника Семена не осталось и следа. Они бежали вместе с оккупантами.
— Дай Бог, чтобы их пуля настигла, — сурово перекрестилась Анфиса Тихоновна.

Был уже поздний вечер. Настя и Вера вымыли хату, накормили детей остатками каши и уложили спать. Сестры и мать разошлись по своим домам. Настя сидела у окна и смотрела на морозные узоры. Ее лицо было спокойным, но в душе царил лед.
— Завтра нас вызовут в комендатуру, — произнесла она. — Вера, я знаю, что меня арестуют. Как жену полицая. Я не буду прятаться, не буду бегать. Сил больше нет.
— Что ты такое говоришь? — Вера бросилась к ней, упала на колени. — Да я с тобой пойду! Я все расскажу! И как ты нас спасла, и как мужа не поддерживала, и как он детей голодом морил!
— Ты наивная, — горько усмехнулась Настя. — Кто будет слушать жену полицая и ленинградскую беженку?

Она встала и пошла в сарай за дровами. Там, в темноте, пахнущей прелой соломой и морозной свежестью, она наклонилась за поленьями. И вдруг услышала тихий, дрожащий голос, донесшийся словно из-под земли:
— Настенька… Это ты?
От неожиданности она выронила дрова. Голос доносился из погреба в углу сарая. Ей стало жутко. Схватив стоявший на верстаке пустой бутыль из-под керосина, она потянула за железное кольцо крышки погреба. Крышка со скрипом поднялась, и она увидела Ивана. Он смотрел на нее снизу вверх полными отчаяния и животного страха глазами. Он был грязен, небрит, от него пахло перегаром и страхом.
— Что ты здесь делаешь? — выдохнула Настя.
— Ты одна? — прохрипел он. — Прячусь я. От наших. Бежали мы, да не вышло. Нас разбомбили на дороге. Я чудом спасся, лесами пробирался. Настя, спрячь меня, умоляю! Я за все заплачу, я все искуплю!
— Что ты здесь делаешь? — повторила она, и в ее голосе зазвенела сталь.
— Прячусь! Дай пожрать! Трое суток ничего не ел.

В голове у Насти словно что-то щелкнуло. Перед ее глазами пронеслись все унижения, побои, голодные глаза детей, тот нож у горла Павлуши, и лица повешенных на площади — Тимофея, Петра. Она увидела не своего мужа, а врага. Того, кто сломал столько жизней. Того, кто наводил курок на невинных.
— Есть, у нас каша есть. Выходи, — сказала она ледяным голосом.

Иван, обрадованный, кряхтя, полез по лестнице вверх. Как только он повернулся к ней спиной, Настя размахнулась и со всей силы обрушила тяжелый бутыль на его голову. Раздался глухой удар. Иван мешком рухнул на земляной пол. Не теряя ни секунды, Настя сдернула с крюка на стене моток крепкой веревки и, рыдая в голос, дрожащими руками стала связывать ему руки и ноги. Она затягивала узлы так крепко, что веревка врезалась в плоть, а слезы капали на его бесчувственное лицо. В ней боролись два чувства: память о былой любви и жгучая, праведная ненависть к тому, кем он стал.

Связав его, она бросилась в хату.
— Вера! Беги в сельсовет! Там наши! Скажи, что здесь полицай, которого ищут! Скажи, что я его задержала!

Вероника, побледнев, метнулась за дверь. А Настя вернулась в сарай. Иван пришел в себя, он мычал сквозь кляп, который она ему сделала из его же шапки. В его глазах была мольба. Он пытался что-то сказать, мычал, вспоминая, как они были счастливы. Но Настя зажала уши руками, зажмурилась и сидела так, пока в сарай не ворвались двое красноармейцев с винтовками наперевес.


На допросах в особом отделе Настя держалась прямо и говорила чистую правду. Она не скрывала ничего: ни того, что муж служил немцам, ни того, что она оставалась с ним под одной крышей, ни того, что он бил ее и угрожал детям.
— Значит, вы отказываетесь от своего мужа, гражданка Громова? — спросил ее молодой, но суровый капитан с усталыми глазами.
— Отказываюсь. Давно от него отказалась, еще осенью, когда он эту псовую форму надел.
— Но жить с ним вы продолжили.
— А что мне было делать? — она посмотрела на него в упор. — Бежать? Куда? С детьми, по морозу? Прирезать его во сне? Так за это не только меня, всю станицу бы расстреляли. Я ждала случая. И я его вам сдала.
Капитан внимательно посмотрел на нее, потом на Веру, которая подтвердила каждое слово, на мальчишек, и принял решение. Он встал и сказал:
— Ступайте домой, гражданка Громова. Вы проявили гражданскую сознательность. И спасибо вам за это.

Настя не верила своим ушам. Она вышла из сельсовета и, только отойдя за угол, дала волю слезам — слезам облегчения, горя и запоздалого страха. Дома она сразу же спустилась в погреб, нашла узелок, который приготовил Иван для побега, и обнаружила там Верины драгоценности. Она поняла: он хотел сбежать с ними, продать, чтобы были деньги на первое время. Он выбрал себя. А она выбрала Веру и детей.


Весна сорок четвертого года выдалась дружной, бурной. Снег сошел быстро, река разлилась, и вся земля дышала обновлением. Настю не арестовали, хотя еще пару месяцев вызывали на допросы и проверки. Ивана судили военным трибуналом и приговорили к высшей мере наказания. Настя не ходила на суд и не пыталась его спасти. Для нее он умер еще той осенью.
Но жизнь в станице была для нее невыносима. Никто не обвинял ее в открытую, но тень мужа-предателя незримо висела над ней. Односельчане, даже те, кто понимал ее положение, все равно в глубине души сторонились.

Однажды Вера пришла домой с необычным, решительным выражением лица.
— Мы в Ленинград уезжаем, — сказала она. — Я получила письмо. Город освобожден, нужно восстанавливать. Там жизнь, там будущее.
— Я понимаю тебя, — грустно улыбнулась Настя. — Здесь мы в приживалках, на птичьих правах. А там — твой дом, твоя работа в ателье. Все правильно.
— А ты? — Вера взяла ее за руки. — Поедем со мной. Вместе.
— Куда я поеду? Мне и паспорта не дадут без разрешения председателя. Да и кто меня отпустит из колхоза? Нет, мое место здесь.
— Это мы еще посмотрим, — загадочно улыбнулась Вера.

Через несколько дней Вера пришла с бумагой, подписанной самим председателем. Он отпускал Настю «для восстановления народного хозяйства в городе-герое Ленинграде». Настя была потрясена.
— Как ты уговорила этого старого пня? — допытывала она подругу.
— Ну, пришлось пообещать, что мы пришлем оттуда ткани на платья для всего правления, — рассмеялась Вера, но глаза ее были грустными. Настя не знала тогда, да и не узнала никогда, что Вера отдала председателю свои последние драгоценности — то самое обручальное кольцо и бабушкин кулон, — чтобы выкупить свободу для подруги.

Они ехали в поезде долго, через всю страну, которая медленно залечивала раны. Стук колес, запах угля, бесконечные разговоры под мерный стук…
— Прикрой меня простыней, я переоденусь ко сну, — попросила Вера.
Настя встала в проходе, растянув простыню. И вдруг заметила, что с шеи Веры исчез кулон, а на пальце нет кольца.
— Где твои украшения? — спросила она, когда Вера закончила переодеваться. — Ты их никогда не снимала, а теперь их нет.
— Потеряла, — отвела глаза Вера.
— Ты не могла потерять и то, и другое. Скажи правду.
Вера вздохнула и села на полку.
— Отдала я их. За тебя, — призналась она. — И не жалею. Это всего лишь вещи. А ты — живой человек, моя семья.
Настя молча обняла ее, и так они сидели, пока за окном проплывали темные поля, и слезы катились по их щекам.


Ленинград, наши дни

Прошли десятилетия. Многое стерлось из памяти, но только не те события в далекой кубанской станице. Пожилая женщина с тяжелой седой косой, уложенной короной вокруг головы, стояла на набережной Невы и смотрела на воду. В ее глазах цвета темного меда отражались блики закатного солнца. Рядом с ней стояла другая старушка, высокая, с гордой осанкой, держа за руки двоих правнуков. Они только что вернулись с Пискаревского кладбища, где оставляли цветы на братской могиле, и теперь молчали, думая каждая о своем.

Дом Веры был разрушен бомбой, но им дали комнаты в коммуналке на Васильевском острове. Вера шила в ателье, Настя месила тесто на хлебозаводе. Мальчишки — Егор и Павел — выросли, выучились, стали инженерами. В сорок восьмом году Вера вышла замуж за фронтовика, тихого и доброго человека по имени Константин. Настя на свою первую скромную зарплату купила ей маленькое колечко с гранатовой крошкой и тонкий серебряный кулончик. Вера смеялась сквозь слезы и говорила, что это самый дорогой подарок в ее жизни, дороже всех сокровищ мира.

Через полгода и Настя встретила своего человека — пекаря Алексея, который работал с ней в одной смене и всегда оставлял для нее самую румяную буханку. Ему она родила двух дочерей, названных в честь погибших сестер.

Теперь, стоя на набережной и глядя на плавное течение реки, Прасковья думала о том, как странно порой плетет свои узоры судьба. Там, в заснеженной роще, спасаясь от погони, они и представить не могли, что доживут до этого дня, до этого мирного неба, до смеха правнуков.

Они жили порознь, но каждый воскресный вечер неизменно проводили вместе. Их дружба, выкованная в огне войны и скрепленная общей болью, стала нерушимой. И только она, эта дружба, и была их главным сокровищем, которое они пронесли через всю жизнь — от той страшной, морозной ночи до этого тихого ленинградского заката.

— Знаешь, Верунь, — тихо произнесла Настя, сжимая сухую, легкую ладонь подруги. — А ведь он говорил тогда: «Главное — уберечь детей». Мой папа это говорил, когда рыл ту землянку. Он для нас, для своих будущих внуков ее рыл. Сам того не зная. И уберег. Всех уберег.
Вера ничего не ответила, только кивнула и улыбнулась своей светлой, всепонимающей улыбкой. Ветер с Невы играл седыми прядями их волос, а правнуки, ничего не ведая о прошлом, бросали в воду хлебные крошки, и чайки с криком кружили над их головами. Жизнь продолжалась.


Оставь комментарий