Шел 1940-й год. Соседка-сплетница написала донос из ревности к участковому, чтобы разлучить его с красавицей, но сама того не ведая, подписала смертный приговор собственному спокойствию и создала самую крепкую семью в селе назло всей деревне

Стоял ноябрь 1940 года. Сибирское небо над деревней Замостье наливалось свинцовой тяжестью, обещая первый снег. Воздух был настолько прозрачным и колючим, что лай собак на другом конце села было слышно так же отчетливо, как если бы они лаяли под окном.
Весть о прибытии нового участкового уполномоченного милиции пришла в Замостье не с официальным оповещением, а с парным молоком, которое тетка Агафья, бойкая вдова с Маслозаводской улицы, принесла утром семье Окуневых.
Агафья ворвалась в просторную избу Окуневых без стука, только облачко морозного пара влетело следом за ней. На ней был старый ватник, перетянутый веревкой, а поверх наскоро наброшенный пуховый платок, сбившийся на одно плечо.
– Матрена! – закричала Агафья еще с порога, обращаясь к хозяйке дома. – Ты дочку-то, Марфу, припрячь подальше! Ненадолго, а припрячь!
Матрена Ильинична, дородная женщина с руками, по локоть испачканными в тесте (она как раз собиралась ставить хлеба), нахмурилась.
– Ты чего городишь, Агафья? С утра пораньше белены объелась?
– Я тебе говорю! – Агафья перешла на громкий шепот, сверкая глазами из-под темных бровей. – Видела я его. Вчерась на лошади приехал, у сельсовета останавливался. Звали как… Григорий Степанович Корсаков. Из городу, из самого Красноярска! Глаза, Матрена, у него – как у коршуна, всё примечают. Мне Степанида из сельсовета сказала: он там у себя в городе на девок заглядывался, до греха довел одну, еле дело замяли. Вот и сослали к нам, в глушь, чтоб не шумел.
Матрена Ильинична вытерла руки о холщовый передник, лицо ее из сурового сделалось растерянным.
– Да как же это? Он же власть советская, защитник наш. Емельян Степаныч, муж мой, сказывал, порядок теперь везде наводить будут.
– А власть, она из каких людей состоит? – парировала Агафья. – Из таких же, как мы, только с наганами. А мужик он видный, молодой еще, кровь-то играет. Сказываю тебе: спрячь Марфу, чтоб на глаза не лезла. Я тебя предупредила, а там сама решай.
Агафья выскочила так же стремительно, как и ворвалась, оставив после себя запах морозной улицы и смутной тревоги. Матрена Ильинична тяжело вздохнула, посмотрела на ситцевую занавеску, за которой в своей светелке спала восемнадцатилетняя дочь Марфа, и перекрестилась на темный образ в углу.
В те предвоенные годы НКВД и милиция работали с двойным усердием: страна жила в ожидании большой войны, и порядок требовался железный. Участковые получили циркуляры об активизации работы с населением, выявлении подозрительных элементов и усилении паспортного режима. Григорий Степанович Корсаков, прибыв на место, решил не откладывать знакомство с подведомственной территорией.
Вечером того же дня, когда солнце уже село за сопки, окрасив небо в грязно-багровый цвет, во двор Окуневых вошли двое: сам участковый и председатель колхоза «Красный луч» Дорофей Кузьмич Лопарев.
Матрена Ильинична, увидев их в окно, ахнула и бросилась к дочке.
– Марфа! А ну, за печку! Живо! Сиди тихо, как мышь, и не дыши!
Марфа, высокая, тоненькая, с тяжелой русой косой, перекинутой через плечо, испуганно округлила глаза, но спорить с матерью не посмела. Она юркнула в закуток за русской печью, где хранились ухваты и стояли ведра с водой, и замерла, прижав руки к груди.
В избу, пригнувшись в низком дверном проеме, вошел председатель, а следом за ним – участковый. Григорий Степанович Корсаков оказался именно таким, как описывала Агафья: лет тридцати двух, широкоплечий, с выправкой человека, знакомого с военной службой. Русые волосы были зачесаны на косой пробор, темно-серые глаза смотрели пристально и цепко. Шинель сидела на нем ладно, начищенные хромовые сапоги блестели даже в скупом свете керосиновой лампы. Фуражку он держал в руках, обнажив высокий чистый лоб.
– Здорово, хозяева! – зычно поздоровался председатель Лопарев, грузный мужик с седой щетиной на щеках. – Принимай гостей!
Емельян Степанович Окунев, хозяин дома, плотный, кряжистый мужчина с окладистой бородой, поднялся из-за стола, где чинил сбрую.
– Милости просим, Дорофей Кузьмич. И вы, товарищ… – он вопросительно взглянул на Корсакова.
– Участковый уполномоченный Корсаков Григорий Степанович, – представился тот, чуть кивнув.
Он прошел в центр избы и медленно, по-хозяйски оглядел помещение. Взгляд его скользнул по чисто выскобленному полу, по рушникам с вышивкой на божнице, по чугунку в печи… и остановился на ситцевой занавеске, отделявшей спальную половину. Легкое движение ткани – может, от сквозняка, может, от дрожи спрятавшейся девушки – привлекло его внимание.
Председатель Лопарев, человек прямой и нецеремонный, шагнул к занавеске и, не спрашивая разрешения, отдернул ее.
– А это кто у нас тут прячется? – басом спросил он, увидев Марфу.
Марфа стояла ни жива ни мертва. На ней было простое шерстяное платье василькового цвета, подпоясанное плетеным пояском. Коса спускалась почти до подола. Большие серые глаза на бледном лице казались испуганными, как у затравленной лани.
Корсаков тоже увидел ее. Сначала лицо его, как и полагалось при исполнении, приняло строгое выражение. Он хотел было сделать замечание о том, что прятаться от власти – не дело, но слова застряли в горле. Он смотрел на девушку, и что-то дрогнуло в нем, что-то давно забытое, теплое, от чего в груди возникла тягучая, щемящая боль. Он отвел взгляд первым, нахмурившись уже по-настоящему – на самого себя.
Матрена Ильинична, перехватив этот долгий взгляд, с криком рухнула на колени, попытавшись обхватить ноги участкового.
– Батюшка! Не тронь! Одна она у нас! Не дай в обиду!
Корсаков отшатнулся, словно ошпаренный.
– Встаньте сейчас же, гражданка! – голос его прозвучал резко, даже зло. – Что за дикость? Никто никого не тронет.
Емельян Степанович, покраснев от стыда за жену, поднял Матрену с колен и шикнул на нее.
– Уж вы простите, товарищ начальник. Баба она глупая, наслушалась сплетен.
– Каких сплетен? – быстро спросил Корсаков, снова надевая фуражку, словно защищаясь.
– Да мало ли… языки без костей, – уклончиво ответил Емельян. – Давайте к столу. Самовар поставить? Чайку с морозцу?
Председатель Лопарев махнул рукой.
– Без чаю, Емельян. Мы по делу. Знакомит я Григория Степановича с народом. Порядок теперь будет железный, чтоб никаких разгильдяйств. Колхозное добро чтоб берегли, самогон не гнали, тунеядцев не было.
Разговор был коротким и казенным. Корсаков слушал вполуха, изредка кивая. Мысли его были не здесь. Он ловил себя на том, что краем глаза ищет ту, что стояла за занавеской, но больше она не показывалась. Вскоре они ушли.
Едва за ними закрылась дверь, Марфа вышла из своего укрытия. Ноги ее дрожали.
– Мама, зачем ты так? – прошептала она. – Он же не зверь. Глаза у него… грустные.
– Грустные! – передразнила Матрена. – У таких грустные глаза, пока они жертву высматривают. Сказывала тебе Агафья! Видела, как он на тебя пялился? Быть беде!
Емельян Степанович закурил, хмуро глядя на жену.
– Наслушалась бабьих россказней. Человек при деле, с головой на плечах. А ты сразу в ноги.
– А ты не видишь ничего! – вспылила Матрена. – О себе надо думать, дочь замуж выдавать, пока цела. Не ровен час, пропадет девка.
Так в доме Окуневых родилась идея спасти Марфу от «коршуна» единственным известным в деревне способом – срочным замужеством. Жениха искать долго не пришлось: через два двора жил Гришка Руднев, парень двадцати двух лет, работящий, но недалекий, с вечно потными ладонями и тяжелым взглядом. Он давно заглядывался на Марфу, но та его сторонилась.
Родители Григория, Захар и Фекла Рудневы, зажиточные середняки, обрадовались предложению породниться с Окуневыми – семья уважаемая, работящая. Марфа, узнав о решении родителей, только заплакала.
– Тятя, не хочу я за Гришку! – взмолилась она. – Он злой, он в детстве котят топил…
– Цыц! – оборвал ее Емельян. – Дело говорим. Участковый этот пострашнее Гришкиных котят будет. А Григорий – мужик свой, сосед. Присмотрим.
Сватовство назначили на воскресенье. Но не суждено было сбыться этим планам.
В пятницу вечером, когда в избе Окуневых уже горел свет, в дверь постучали. На пороге стоял Корсаков. Один. В руках он держал завернутую в газету бутылку «Столичной» и большой куль с пряниками.
– Здравствуйте, – сказал он, глядя поверх головы Матрены на стоящего в глубине избы Емельяна. – Дело у меня есть. Принять позволите?
Емельян, крякнув, кивнул. Матрену словно ветром сдуло в боковушку – за Марфой.
Корсаков прошел к столу, поставил припасы, но сам садиться не стал. Говорил он отрывисто, глядя в одну точку на стене.
– Я человек военный, привык бить прямо, без засад. Работы у меня в районе – край непочатый. Лес валить, порядок блюсти. Двое суток спать некогда. За девками бегать и тем более. Только… – он запнулся, впервые подняв глаза на хозяина. – Второй год, как жена моя, Алевтина, померла. Родами. Дочка у меня, Настенька, трех лет осталась. Растет без матери. Мне нужна в доме хозяйка. Жена мне нужна, и материнская ласка дочке нужна. Прошу руки вашей дочери, Марфы Емельяновны. Коротко и ясно.
В избе повисла такая тишина, что было слышно, как потрескивает фитиль в лампе. Из-за печки послышался приглушенный всхлип.
Емельян Степанович, мужик бывалый, не ожидавший такого прямого и честного разговора, смешался. Он открыл рот, закрыл, потом налил себе воды из ведра, выпил залпом.
– Эт-та как же? – только и смог вымолвить он.
Из боковушки вылетела Матрена и снова бухнулась в ноги, теперь уже с плачем.
– Прости, батюшка! Прости нас, окаянных! А мы-то, дуры, на тебя наговаривали, а ты вон оно что… сирота горемычная!
Корсаков поморщился, как от зубной боли.
– Встаньте, Матрена Ильинична. Ради бога. Не надо этого. Я не барин.
Вызвали Марфу. Она стояла у печки, теребя край платья, и не смела поднять глаз на этого чужого, строгого человека, который говорил так необычно – прямо, без деревенского лукавства.
– Ты как, дочка? – спросил Емельян, чувствуя, что почва уходит у него из-под ног. – Слово за тобой.
Марфа подняла глаза. Встретилась взглядом с Корсаковым. Тот смотрел на нее не как на добычу – спокойно, серьезно, устало. И снова в груди у нее шевельнулась та же странная жалость, что и в первый раз. Жалость к этому большому, сильному человеку, у которого дома плачет без матери маленькая девочка.
– Как тятя скажет, – еле слышно прошептала она.
Три часа они сидели за столом. Говорили о жизни, о работе, о том, что в мире неспокойно, что пахнет войной. Корсаков рассказал про службу, про то, как ловил банду в тайге, как получил ранение. Про жену покойную рассказал мало, только что хорошая была, добрая, да не уберег. Уходя, уже в дверях, обернулся к Марфе.
– Я не обману, Марфа. Не бойся. Все у нас будет хорошо.
Свадьбу сыграли скорую, без лишнего шума, через неделю. Молодая переехала в дом Корсакова на краю села – небольшую избу, где ее встретила маленькая, испуганная Настенька, прятавшаяся за юбку бабки – матери Григория Степановича, Пелагеи Филипповны.
Марфа почти не знала мужа. Жили они душа в душу, но мало. Корсаков пропадал на службе сутками, возвращался затемно, уставший. Только по воскресеньям они сидели вместе, и Григорий (она называла его строго по имени-отчеству, а он ее – Марфушей) учил Настеньку читать по слогам.
Трагедия грянула в феврале 1941 года.
Глухой ночью Корсаков примчался на взмыленной лошади. Он был бледен, в сбитой на затылок шапке.
– Собирайся, Марфа! Живо! – крикнул он, вбегая в избу.
Марфа вскочила, кутая Настеньку в одеяло.
– Что случилось, Гриша?
– Беда. На твоего отца наговор. Донос в район ушел, минуя меня. Прямо в НКВД. Пишут, что он антисоветчину разводит, колхозников смущает. Завтра – послезавтра приедут за ним. Могут и всех забрать.
– Кто?! Кто написал? – Марфа схватила его за руку.
– Не знаю. У меня человечек в районе есть, шепнул. Времени нет. Надо тебя увозить. К родне какой дальней, в глушь.
Марфу тайком, в санях, под грудой мешков, увезли в дальнюю деревню к тетке, материной сестре. А наутро в Замостье нагрянули. Емельяна Степановича арестовали прямо во дворе, когда он колол дрова. Матрену Ильиничну выгнали из дома, поставив печать на дверях. По селу поползли слухи: Окунев – враг народа.
Вернулась Марфа в Замостье только в апреле, когда снег уже осел и почернел. Мать ютилась у соседей. Отца увезли в район, и вестей от него не было. Клеймо «дочери врага народа» прилипло к Марфе намертво. Люди, встречая ее на улице, отводили глаза, соседи перестали здороваться.
Однако Григорий Степанович не отрекся. Он каждый день, после службы, заходил к ним, приносил продукты, делил свой скудный паек с Матреной Ильиничной. В избе у них теперь жить было нельзя, и Марфа с матерью обитали в баньке на огороде Рудневых – те хоть не прогнали, но и не привечали.
– Григорий Степаныч, – однажды спросила Марфа, глядя, как он чинит прохудившееся ведро. – А тебе не зазорно с нами знаться? Ведь могут и тебя…
Он поднял на нее свои темные, усталые глаза.
– Мне с тобой зазорно, Марфа? Я перед людьми ответ держу, а не перед сплетнями. Ты жена моя перед богом и законом. А что люди… люди злы, потому что напуганы. Время такое.
Летом 1941 года гром войны докатился и до глухого Замостья. В первые же дни Григорий Корсаков, имевший бронь как участковый, написал рапорт об отправке на фронт. Добровольцем.
Накануне ухода, вечером, он пришел к Марфе в баньку. Сел на лавку, снял фуражку, долго молчал.
– Марфа… завтра ухожу. Прости, если что не так.
Она молча кивнула, комкая в руках платок.
– Мы расписаны. Но это… бумага. Я хочу, чтоб ты знала: какой бы ни был исход, ты для меня – одна. Оставайся с мамой. И Настю с собой забери. Моя мать, Пелагея, стара уже, не вытянет одна. А у тебя сердце доброе. Не оставь дите.
Она впервые подошла к нему сама, положила голову ему на плечо.
– Вернись, Гриша.
Он обнял ее крепко, до хруста в костях. Так, как обнимают в последний раз.
– Вернусь. Я живучий.
Через три дня ушел эшелон. Марфа с Настенькой на руках и с Пелагеей Филипповной перебралась в опустевшую избу Корсаковых. Никто их не тронул – война всех уравняла. Доходягами не интересовались, всех интересовали сводки с фронта.
Почти год от Григория не было вестей. Марфа работала в колхозе за троих: и за себя, и за мужиков, ушедших на фронт. Писала ему на полевую почту, но ответы приходили редко, казенные, скупые: «Жив, воюем. Береги себя и Настю».
Летом 1942 года пришло страшное известие. Похоронка. Григорий Корсаков пал смертью храбрых в боях под Ржевом.
Марфа не плакала. Она словно окаменела. Сидела три дня, глядя в одну точку, и Пелагея Филипповна уже начала бояться за ее рассудок. Но на четвертый день Марфа встала, надела старый ватник мужа, подпоясалась и пошла на работу. Жизнь продолжалась.
Прошло долгих два года. Марфа, Настенька и Пелагея Филипповна выживали, как могли. Дом держался на Марфе. Она и пахала, и сеяла, и дрова колола. О женихах никто не вспоминал – «дочь врага народа» и «солдатка» была сама по себе.
И вдруг, в победном 1945-м, осенью, в Замостье пришло чудо.
Марфа возвращалась с поля, когда увидела у своего крыльца толпу. Сердце ее оборвалось. Она побежала, путаясь в подоле юбки.
На крыльце стоял он. Григорий Корсаков. Худой, страшный, левая рука висела плетью, на груди – россыпь медалей и два ордена Славы. Живой.
Она остановилась в трех шагах, не веря своим глазам. Он шагнул к ней.
– Марфа… я же сказал – вернусь. Живучий я.
Оказалось, что похоронка пришла по ошибке. Его, тяжелораненого, подобрали санитары, выходили, но в часть сообщили неверно. Он попал в другой госпиталь, потом снова на фронт, и все это время не мог дать весточку – не знал, жива ли его деревня, не сгорела ли.
В ту ночь они не спали. Сидели на крыльце, смотрели на звезды, и Марфа впервые за долгие годы чувствовала себя не просто соломенной вдовой, а женщиной, у которой есть муж. Защита. Любовь.
Настоящая жизнь началась только теперь. Григорий комиссовался по ранению и снова стал работать – теперь уже не участковым, а начальником пожарной охраны при колхозе. Рука не действовала, но голова варила отлично. Марфа родила ему еще двоих – сына и дочку. В их доме всегда было тепло и шумно.
Никто больше не смел называть Марфу «дочерью врага народа». Слишком много крови пролил ее муж за Родину, слишком много наград висело на его кителе, когда он надевал его по праздникам. Клеймо стерлось, смылось кровью и потом.
История доноса открылась случайно.
В 1946 году в Замостье приехал комиссованный инвалид, бывший особист, с которым Григорий пересекался на фронте. Сидели вечером за столом, вспоминали былое. Тот, фамилия его была Светловидов, разоткровенничался.
– А знаешь, Григорий, ведь я твоего тестя, Емельяна Степановича, по бумагам помню. Дело его у нас в производстве было. Чепуховое дело, слов на три копейки. Но донос был липовый. Баба какая-то написала. Из-за нее и забрали мужика. Да не выдержал он, сердечный. Умер в камере, до суда не дожил. Сердце.
– Знаю, что умер, – глухо ответил Корсаков. – А имя той бабы не вспомнишь? Светловидов поморщился, потер виски.
– Да как не вспомнить. Фамилия забавная… Клавдия? Нет, Агафья. Агафья Быкова. Из ваших, местная.
Корсаков помнил Агафью. Та самая бойкая вдова, что когда-то первой прибежала к Окуневым с предупреждением о «страшном участковом». Он тогда еще удивился ее прыти.
Григорий Степанович долго молчал, переваривая новость. Агафья к тому времени давно вышла замуж за молчаливого конюха Фрола, раздалась в теле, ходила с большим животом – носила четвертого.
В одно воскресенье он пошел к ней. Просто так, без злости, чтобы посмотреть в глаза.
Агафья, увидев его на пороге, побледнела так, что даже веснушки на носу побелели. Она сразу все поняла. Отошла от двери, пропуская в избу, и зашептала, косясь на спящих в люльке детей:
– Прости, Григорий Степаныч, прости, Христа ради. Окаянная я, глупая была. Думала, если он враг, то ты на дочке его не женишься. Я же для тебя старалась, Григорий Степаныч! Я ж на тебя виды имела, думала, сойдемся, вдова я, одинокая… А ты на молодую позарился. Вот и написала, думала, расстроится свадьба. А оно вон как повернулось… Прости!
Корсаков смотрел на нее, на ее большой живот, на перекошенное страхом лицо, на спящих детей, и чувствовал не гнев, а тяжелую, тошнотворную усталость.
– Скольких ты жизней поломала, Агафья? – тихо спросил он. – Мужик ни за что сгинул. Дочка его сколько слез пролила. Жена его, Матрена, по чужим углам мыкалась.
– Я ж не знала… я ж не думала, что умрет… – запричитала Агафья, оседая на лавку.
Корсаков постоял еще минуту, потом повернулся к двери.
– Ладно, живи. – Голос его был глухим. – Детей рожать надо. Война скольких унесла, земля пустая стоит. Рожай, Агафья. Но запомни: зло, оно назад ворочается. Не сегодня, так завтра. Может, на твоих детях аукнется.
Агафья кинулась было за ним, схватила за рукав.
– Не скажешь никому? Марфе не скажешь?
Он обернулся, посмотрел долгим, тяжелым взглядом.
– Не скажу. Марфе легче не будет. А тебе… тебе с этим жить.
Он ушел, а Агафья осталась стоять на крыльце, кусая губы, глядя ему вслед. В ту ночь она не спала, ворочалась, гладила живот и шептала молитвы, сама не зная, о чем просит: то ли о прощении, то ли о том, чтобы тайна ее умерла вместе с этим вечером.
Григорий Степанович не дожил до глубокой старости – сказались ранения и фронтовые контузии. Сердце остановилось в шестьдесят первом, в тихий летний вечер, когда он сидел на завалинке и смотрел, как внуки играют в лапту.
Марфа пережила его на двадцать лет. Она так и не узнала имени того, кто сломал жизнь ее отцу. Григорий унес эту тайну с собой.
Похоронили их рядом, на сельском кладбище, под одной березой. Ульяна, их старшая дочь, названная так в честь бабушки, поставила им памятник из черного гранита. На нем выбиты две фамилии: Корсаков Григорий Степанович и Корсакова Марфа Емельяновна.
А в семье передают из уст в уста легенду о том, как любовь победила. О том, как незнакомый человек, которого все боялись, пришел в дом и попросил руки девушки не со зла, а с надеждой на тихое семейное счастье. О том, как война разлучила их, но не смогла разлучить навсегда. И о том, что даже в самые темные времена в людях остается свет – тот самый, который помог Григорию выжить под Ржевом, а Марфе – дождаться.
Правнуки Корсаковых любят слушать эту историю. Сидя зимними вечерами у печки, они просят: «Расскажи про прадеда, который был строгим участковым, а на самом деле – самым добрым человеком на свете». И старая, похожая на Марфу, правнучка начинает рассказ…
Шел 1940-й год. В сибирское село приехал новый участковый…