26.12.2025

1922 год. Деревенская дурешка, зализывавшая раны брошенного мужика, пока его беглая жена не вернулась за своим, и теперь их мёд отдаёт порохом и предательством

Деревня Демьяновка тонула в предвечерней дряхлой позолоте. Свет, пробивавшийся скрозь облачную пелену, ложился на покосившиеся заборы и пустынные улицы, словно старая позолота на иконе. В низкой бревенчатой избе у печи стояла Степанида, а дочь её, Варвара, доставала с полки глиняный горшочек, маленький и пустой.

— Варвара, опять собралась к Фоме? — голос матери прозвучал сухо, как осенний лист под ногой. Она недовольно следила за движениями девушки, за тем, как та перебирала полотенца, будто ища оправдания.

— К нему, мама. За мёдом схожу. Видела его сегодня у лавки, попросила, обещал дать. Хоть Петрушу и Анютку коржиками медовыми побалую, — отозвалась девушка, и в её голосе заплясали солнечные зайчики.

— Не зачастила ли ты братца и сестренку баловать? И мёд ложками потребляешь, словно другой еды окромя него на свете не водится.

— Так сладок он, мама, — улыбнулась Варвара, и улыбка эта была похожа на всплеск света в сумраке избы. Она направилась к двери, уже ощущая на лице обещание ветерка с полей.

— Мёд, али поцелуи Фомыны? Смотри, Варюша, догуляешься! — мать погрозила пальцем, и жест этот был отточен годами тревог. — В подоле принесёшь, отец устроит тебе такую баню, что не обсохнешь!

— А может, я за Фому замуж пойду? — рассмеялась девушка, и смех её, звонкий и беззаботный, выпорхнул за порог вместе с ней.

Степанида осталась одна, и тишина в избе сразу стала иной — густой, настоянной на дурных предчувствиях. Она подошла к окну, затянутому мутной льдинкой, и смотрела, как стройная фигура дочери растворяется в сумерках. А ну как и правда пойдёт её кровиночка, её ясноглазая Варвара, за этого мужчину? Сердце матери сжалось в комок. Одно дело — выдать девку за парня без прошлого, за того, с кем она будет строить жизнь с чистого листа. И совсем другое — за мужа, у которого уже есть дитя, а жена… Жена его сбежала с цыганским табором прошлой весной, бросив и мужа, и крошечного сына.

Ох, как тогда гудело всё село, когда пропала Марфа! Искали всем миром, прочесали леса и болота, но ни её, ни пестрого табора, что неделю стоял на лугу за рекой, и след простыл. Шептались на лавках, судачили у колодца. Одни говорили, что после родов умом тронулась молодица, другие — что сговоренный брак до добра не довёл, третьи шептались о цыганском взгляде, который будто бы опалил её душу.

Брак и впрямь был сговорным. Отцы — Фомин и Марфин — ещё на фронте друг другу жизнь спасли, вот и решили скрепить дружбу семьями. Фома любил девушку горячо и безоглядно, а она… Да кто в те годы слушал девичьи слёзы? Уговорами да угрозами привёл её отец под венец. Прожили молодые чуть больше года. Едва малышу Мишутке два месяца исполнилось, как старик Марфин скоропостижно слёг и помер. И будто что-то надломилось в Марфе с той поры. Отвернулась от мужа, к сыну будто остыла, смотрела куда-то поверх голов, в пустоту. А как по весне у околицы встал цыганский табор, так и потянуло её туда, к кострам, к диковинным песням. А потом и вовсе исчезла вместе с чужими людьми.

Фома после её побега ходил как тень. Мать его, Маремьяна, взяла на себя заботу о внуке, а сам мужчина ушёл с головой в своё пчелиное царство. Ульи, дымок, густой аромат воска и мёда — только здесь он находил подобие покоя. Через год, когда надежда окончательно выцвела, он пошёл в сельсовет и оформил развод. Твёрдо сказал: даже если вернётся, на порог не пустит.

А в это самое время Варвара, словно ранняя пчёлка, стала кружиться вокруг него. Сперва из жалости — носила пироги, помогала по дому. Потом всё чаще задерживалась на пасеке, слушала его негромкие рассказы, и пчёлы, казалось, жалили её не так больно, как других. Говорила, что мёд у него особенный, самый сладкий и душистый на всю округу.

И сейчас она пошла к нему. Степанида знала — её своевольная дочь не скоро вернётся. Эх, вот придёт Пётр, муж её, с охоты, так выложит она ему всю душу, всё своё материнское беспокойство!


Пасека располагалась на солнечной поляне, окаймлённой липовыми деревьями. Воздух здесь всегда был густым, звучным от жужжания и пряным от цветения. Фома, высокий и широкоплечий, с руками, испещрёнными древками укусов, поправлял рамки в улье.

— Пришла за мёдом? — он обернулся, и в его обычно суровых глазах мелькнула тёплая искорка. — Горшочек-то махонький, на один раз.

— Нарочно маленький взяла. Быстрее закончится — чаще к тебе ходить стану, — рассмеялась Варвара, и смех её слился с гулом пчёл. — Мне ведь только в радость видеть тебя.

— Так, значит, мой мёд любишь? — он отложил дымарь и сделал шаг навстречу.

— И мёд люблю, и губы твои сладкие, — прошептала она, поднимаясь на цыпочки, ведь едва доставала ему до плеча.

— И у тебя они медовые, — тихо сказал он, отрываясь от её губ. — Когда Марфа сбежала, думал, сердце навек окаменело. Никому не поверю, ни к кому не подпущу. А тут ты… Будто живой водой меня окатила. Будто свет в окошке зажгла в моей тёмной избе. Теперь только о тебе думы, наглядеться не могу.

— Уж не замуж ли позвать меня хочешь? — сердце её колотилось так, что, казалось, его стук разносится эхом по всей поляне.

— А если хочу? Если позову — пойдёшь?

— Пойду, милый мой. Да что там — побегу! — глаза её вспыхнули, как две синие звезды в сумеречном небе.

— Завтра с матерью придём, сватать тебя будем.

— Не знаю, как переживу этот день и эту ночь. Но буду ждать. Буду ждать, как землица весеннего дождя!

Обратно Варвара не шла — она летела, будто подхваченная тёплым ветром. Счастье, полное и безраздельное, расправляло ей крылья. В руках она сжимала букет луговых цветов, который Фома нарвал для неё тут же, на опушке. С этим букетом и с лицом, озарённым изнутри, она и впорхнула во двор, где Степанида ощипывала курицу, а брат с сестрой, Петруша и Анютка, носили воду, кряхтя под тяжестью половинок ведра.

— Вот не стыдно тебе? — набросилась на неё мать с порога. — Покуда я тут птицу ощипываю, да к батькиному возвращению обед готовлю, ты бродишь незнамо где? Брат твой и сестра вон огород поливают, а ты с букетиком по свету разгуливаешь!

— А пусть привыкают! — улыбнулась Варвара, и улыбка её была так безмятежна, что у матери на миг перехватило дыхание. — Я теперь в другом доме хозяйничать стану. Теперь Анютка с Петрушей только в подмогу тебе будут.

— Ты что такое говоришь? — Степанида выпрямилась во весь рост, отложив курицу.

— А вот то и говорю! Замуж меня Фома позвал. И я пойду. Завтра он с матушкой своей придет, сватать меня будут. Батька сегодня с охоты вернётся?

— Варвара, ты почто меня слушать не желаешь? — голос матери дрогнул. — Не связывалась бы ты с ним. Ох, сладок сейчас мёд-то этот, а после горьким покажется. Вот помяни моё слово.

— Да почему же? — воскликнула девушка, и её брови сдвинулись в обиде. — Я люблю его, и он меня. Сам говорил.

— Любит… — протянула Степанида. — А то, что всего год прошёл, как Марфа сгинула, не думаешь? Считаешь, ушла та любовь из сердца? Да ты сама видела, как глядел он на свою жену — так на других не смотрят! Как убивался потом, как мучился! Думаешь, враз он её разлюбил, и ты ему люба стала?

— Да, уверена я в этом, — упрямо кивнула дочь.

— Вот и зря. Боль он свою душевную унять хочет, думает, что тобой заменит Марфу. Да и мамка для его сына нужна. Слыхала, что у Маремьяны опухоль какая-то? Говорят, не лечат такое. Значит, скоро мальчонка без женского присмотра останется. Да и свекрови с такой хворобой уход нужен будет.

— Ты, мама, зря так думаешь, — покачала головой Варвара. — Что у тёти Маремьяны болячка коварная — слышала. Но она у Серафимы-знахарки травки берёт, вроде полегче стало. Вон, даже в огороде работает, целыми днями хлопочет. А Мишке мать нужна, это верно. Вот я и стану ему матерью. Да ещё Фоме других детишек нарожаю! Вместе их растить будем, вместе мёд добывать. Вот, попробуй, какой вкусный, — она протянула горшочек, но мать отвернулась.

— Для меня этот мёд всегда с горчинкой будет.

Но как ни отговаривала мать, дочь стояла на своём. Зато отец, Пётр, вернувшись с добычей, ни слова не молвил против. Фому он знал как работящего, честного мужика. А что жена сбежала — так не его вина. По-мужски он сочувствовал Фоме и уважал, что тот не сломился. Потому, когда на следующий день пришли сваты, дал своё благословение без лишних разговоров.

Через месяц в Демьяновке гуляли свадьбу. Казалось, невеста светится изнутри, как лампада перед образами. И только у матери на сердце лежал холодный камень, но Варвара не замечала этого — мать всегда была склонна к тревогам. Под вечер она даже тихо шикнула на неё, прося не накликать беду.

После свадьбы она переступила порог дома Фомы новой хозяйкой. По уговору с Маремьяной и мужем было решено, чтобы маленький Мишенька звал её мамой. Двухлетний мальчонка, пухлощёкий и ясноглазый, потянул к ней ручки, без запинки назвал мамой и прильнул к её груди, и в тот миг в сердце Варвары что-то навсегда встало на своё место.


1926 год.

Метель выла за стенами, словно раненый зверь. В избе, озарённой тусклым светом керосиновой лампы, Варвара рыдала, прижимая к себе горячее тельце двухлетней дочери Полины.

— Фома! — голос её сорвался на крик. — Фома, за лекарем беги!

— Опять жар? — муж, скинув на ходу тулуп, бросился к кроватке, провёл ладонью по лбу девочки и, не одеваясь толком, рванул дверь.

— Валенки! Тулуп! — кричала ему вдогонку жена. — Ещё тебе захворать не хватало! Господи, помоги… За что же нам такие испытания?

Она сжимала маленькие, пылающие ладошки дочери, и слёзы капали на детское одеяльце.
— Господи, не забирай, не забирай моё дитя, — шептала она, и слова терялись в завывании вьюги.

Девочка закашлялась, сухим, раздирающим кашлем. Варвара приподняла её, и отчаяние, тёмное и липкое, подступило к горлу. Что это за напасть? Сперва простудились оба — и Мишутка, и Полина. Мальчик быстро пошёл на поправку, а девочка с каждым днём слабела. Ни мёд, что заботливо давали ей, ни микстуры лекаря не помогали. А до города не добраться — третий день бушевала метель, замело все дороги. С дитём в сугробах застрять — верная погибель.

Шестилетний Мишенька стоял у кроватки, бледный, с огромными глазами, и беззвучно плакал, слушая тяжёлое дыхание сестры. Казалось, сама тень от его фигурки содрогалась от горя.
Лекарь, Никита Семёнович, пришёл глубокой ночью и не отходил от девочки до самого утра. Лишь к рассвету жар начал спадать.

— Наблюдайте. Должно пойти на поправку, — произнёс он устало, протирая очки.

— Спасибо вам, Никита Семёнович, — Фома сунул ему в руки горшочек с мёдом. — Для ваших ребятишек.

— Спасибо, — кивнул лекарь. — Мёд у вас на всю округу знаменит. Такого больше ни у кого не сыщешь.

Проводив его, Фома велел жене лечь.
— Страшно на тебя смотреть. Ты двое суток на ногах, сейчас стоишь, как тень. Я пригляжу, а ты иди, поспи. И не спорь.

— Пойдём, мама, — тихо потянул её за руку Миша.

Она взяла его за руку и пошла в соседнюю горницу. Улёгшись на широкую кровать, она обняла мальчика, погладила его мягкие, взъерошенные волосы. Он уснул почти мгновенно, измученный бессонной ночью. А Варвара, несмотря на страшную усталость, чувствовала странное умиротворение. Её дом, её семья — это была её крепость, её нерушимая стена.

И пусть слова матери о горьком мёде иногда отзывались эхом в памяти, сейчас она знала — они были неверны. Она счастлива с Фомой, а его сын стал ей родным. Она давно забыла, что не она его родила. Вскоре после свадьбы они пошли в сельсовет, и она усыновила Мишу официально. Фома тогда настаивал яростно: если Марфа и объявится, сына она не получит. Она потеряла на него право, когда убежала. А теперь у него есть другая мать, и пусть по всем бумагам это будет так.

И Варвара всей душой приняла эту правду. Правда, вскоре радость омрачилась — через год после свадьбы Маремьяна, долго и мучительно болевшая, скончалась. Слёзы ещё не высохли, как Варвара узнала новость, согревшую душу, — она ждала ребёнка. Родившуюся девочку назвали Полиной.

Мишутка души в сестренке не чаял. И вопреки всем мрачным прогнозам, семья жила дружно, в ладу и труде — работали в поле, по хозяйству, вместе ходили на пасеку, которая год от года росла и процветала.

С этими мыслями, убаюканная тишиной, наступившей после бури, Варвара уснула. А разбудили её нежные прикосновения. Она открыла глаза — у кровати стояла Полинка и гладила её по волосам маленькой ручкой.

— Девочка моя! — она подхватила дочь, прижала к себе, ощущая, как сердце наполняется тёплым светом. За окном слышался голос Миши — он уже был во дворе, кормил кур.

— Проснулась? — в горницу вошёл Фома.

— Да. Такой странный сон виделся… Будто мёд на пасеке собираем, а он горький-прегорький. И вдруг снег пошёл, всё замело, ветер поднялся. Так страшно было. А потом проснулась от тепла — это Полина меня гладила. К чему бы это?

— Пустой сон, Варюша. Не зарься на него. Слушай, я с мужиками пойду дорогу до леса чистить, там сугробы меньше. Авось, до станции добраться удастся, коли снегопада не будет.

— В городе надо микстуру ту взять, что лекарь прописал. Жар-то сошёл, а вдруг вернётся?

— Потому и иду. Меня уже кличат.

До самого вечера мужики, вооружившись лопатами, пробивали путь сквозь снежные заносы. Проехали на санях, запряжённых крепкими лошадьми, и молились, чтобы к утру не замело. На рассвете несколько человек, в числе которых был и Фома, отправились в город — не ему одному нужно было по делам. До райцентра было недалеко, но зимой путь занимал часа три.

Обратно Варвара ждала мужа после обеда. Но обед миновал, наступили сумерки, а его всё не было. Вернулись другие мужики — кто на санях, кто пешком от станции. На вопросы о Фоме они лишь пожимали плечами — высадил их у больницы, а сам куда-то пропал.

Фома вернулся уже глубокой ночью, когда дети спали, и Полина, к счастью, не горела больше.

— Где ты пропадал? Я с ума сходила!

— Задержался. Микстуры этой в больнице не было, говорят, разобрали. Поехал в другую аптеку. Да очередь там была — всем сельским лекарям лекарства отпускали.

— Я так боялась… Темно, ты один по лесу…

— Волков у нас отродясь не водилось, — он устало усмехнулся. — Всё хорошо, Варвара. Давай Полинке микстуру, не до конца она ещё окрепла.

В ту ночь Варвара спала рядом с дочерью, просыпаясь и прислушиваясь к её ровному дыханию. Ночь прошла спокойно. А наутро, выйдя на крыльцо, она увидела мужа. Он сидел на заснеженной колоде, курил самокрутку, и взгляд его был устремлён куда-то вдаль, но будто ничего не видел.

— Ты чего это дымить вздумал? — возмутилась она. Последний раз он курил, когда переживал побег Марфы. Потом бросил, и она этим гордилась.

— Устал что-то за эти дни, — произнёс он глухо, не оборачиваясь. — Иди в дом, не мёрзни. Я скоро.

Он устал. Она верила в это. Сама была измотана. Но разве они не уставали раньше? Что-то в его усталости было новое, тревожное.

И это «что-то» она замечала всё чаще в последующие недели. Фома стал часто ездить в город. То порося продать, то мёду отвезти, то молока бидонами, хотя раньше перерабатывали всё дома. Будто его там магнитом тянуло.

И взгляд его изменился. Раньше в его глазах она видела и любовь, и тепло, и усталость. Теперь же в них появилась какая-то отстранённость, задумчивость, а порой — быстрая, словно испуганная, искорка. Любовь, казалось, не ушла, но отдавала странной горчинкой, как перестоявший мёд.


— Ты куда кабанчика поволок? — Варвара стояла на пороге, заслонив собой весеннее солнце, и смотрела, как Фома укладывает визжащего поросёнка в телегу.

— Как куда? На ярмарку! Весна, народ животину разбирает.

— А нам, значит, не нужен? — в её голосе зазвенели стальные нотки. — Мы с тобой о чём сговаривались? Что разведём, штук десять будет. Ты уже одного уволок, всего шестеро осталось!

— Варвара… — протянул он, и в этом ображении не было прежней нежности, а лишь усталое терпение.

— Оставь кабанчика, слышишь? И хватит в город шастать каждую неделю!

— Ты чего расходилась? — его глаза вспыхнули. — Твоё дело — дом да дети. А уж пропитание я обеспечу.

— Вот как заговорил! — она почувствовала, как гнев поднимается горячей волной. — Что с тобой происходит, Фома? Чего ты в город, будто на службу, бегаешь?

— О семье забочусь! — он повысил голос. — Мишке рубаху обновить надо, Полине платьице — глянь, мало уж оно. Да и ты платком старым голову повязываешь. Я как лучше хочу! Не переживай — поросят хватит, а я, может, и ботинки сыну новые добыну.

Последние слова он произнёс уже мягче, пытаясь погасить ссору, но Варвару было не обмануть.

Едва телега скрылась за поворотом, она велела Мише:
— Ступайте к бабушке Степаниде. Скажи, что мы с отцом на ярмарку подались, велели вам у неё пересидеть.

— Так батька один уехал, — удивился мальчик.

— Ступай, говорю. Батька меня на развилке ждать будет.

Едва дети скрылись за калиткой, Варвара бросилась в стойло. Быстро оседлав молодую кобылу Ночку, она вывела её со двора и пустилась вдогонку. Она была отличной наездницей, знала все тропы. В городских улицах лошади не были диковинкой, так что выделяться она не боялась.

«Давай, Ночка, только бы не заметил», — мысленно просила она, направляя лошадь рысью. Она держалась на почтительном расстоянии, позволяя телеге оставаться маленькой точкой впереди. Остановилась у ручья, дала коню напиться, потом снова в путь. Наконец показались знакомые заводские трубы.

— Варвара? А чего это вы с Фомой порознь? — окликнул её сосед, дед Кузьма, притормозивший у своего возка с разным скарбом.

— Здравствуй, дед. Да вот подарок мужу к именинам присмотреть хочу, — соврала она, спрыгивая с седла. — С ним попросишься — сюрприза не будет. Ты меня не выдавай. За Ночкой приглядишь?

— Отчего не приглядеть? — крякнул старик. — Я тут до вечера.

Она пошла по рядам ярмарки, пряча лицо в платок. И вскоре увидела его. Фома уже выставил горшки с мёдом, и вокруг толпился народ. Слава о его мёде работала безотказно — товар расходился мгновенно.

«И чего же он тут по полдня торчит?» — недоумевала она, делая вид, что рассматривает глиняные миски.

Тут к Фоме подошла женщина, начала торговаться за поросёнка, в итоге отсчитала деньги. Варвара, сердце которой бешено колотилось, купила на соседнем ряду красивую деревянную трубку — на всякий случай, чтобы было оправдание её появлению.

— Спасибо, дед Кузьма! — крикнула она, забирая лошадь. — Позже медку принесу!

Она успела отъехать и спрятаться за ближайшим сараем как раз в тот момент, когда телега Фомы выехала с ярмарки. Но направилась она не к выезду из города, а вглубь, к самым окраинным, покосившимся домишкам. Он остановился у последнего, с облупленными ставнями.

Варвара, привязав Ночку к одиночной берёзе у посадки, крадучись подошла к покосившемуся забору. И замерла, вцепившись в серые доски так, что суставы побелели.

Во дворе, прислонившись к колодцу, стояла женщина. Высокая, худая, с лицом, на котором ещё угадывались следы былой красоты. Это была Марфа. И Фома подходил к ней. И обнимал. Не как родственник или знакомый. А как мужчина, обнимающий любимую женщину. В его жесте была такая естественность, такая забытая Варварой нежность, что мир вокруг поплыл, закружился и рассыпался на тысячи острых осколков.


Руки её дрожали, когда она дома перебирала пшено для каши. Шум в ушах заглушал все другие звуки. Наконец послышался скрип телеги, стук копыт. Фома загнал лошадь во двор, распряг, покормил и, насвистывая какой-то беспечный мотив, поднялся на крыльцо.

— Продал? — её собственный голос прозвучал чужим, плоским.

— Продал. Вот, гляди, что привёз. Ботинки Мишке, ткани на платье Полине. И тебе на платок хватит.

— Интересно… — произнесла она, не отрывая взгляда от крупы. — А где ты это приобрёл? И когда?

— Как где? На ярмарке. Ты чего? — в его голосе прозвучала натянутая лёгкость.

— А может, не ты покупал? И не на ярмарке? И леденцы, что детям привозил, и тулупчик для Миши в феврале…

— А кто же? — он притворно рассмеялся, но смех вышел сухим. — Ты о чём, Варвара?

— Хватит! — она ударила кулаком по столу, и грохот прозвучал, как выстрел. — Я знаю всё! Знаю, зачем ты в город ездишь! Знаю, что после ярмарки не домой спешишь! Мёд твой раскупают за минуты. А ты — к ней! К своей прежней жене! Не ври мне!

Тишина повисла густая, как смола. Фома медленно опустился на лавку напротив. Лицо его стало каменным.

— Откуда знаешь? — спросил он тихо. — Следила?

— Следила, — выдохнула она, и в этом признании не было ни стыда, ни раскаяния, лишь горькая правда. — Да, не лучший мой поступок. Но что мне было думать? Ты от меня отдалился, будто туман между нами лёг. Скажи мне одно… как? Как вы встретились? Как ты смог её простить?

Слёзы, которые она сдерживала весь день, хлынули потоком. Он смотрел на них, и каменная маска на его лице дала трещину.

— Прости… — прошептал он. — Увидел её в тот февральский день, когда за микстурой ездил. Она в той больнице санитаркой работает. Я соврал про другую аптеку. Когда её увидел… думал, задушу. Но меня оттащили. А она… она плакала. Каялась. Говорила, что сбежала, сама не своя была, свободы захотелось, мира повидать. А потом одумалась, да поздно — как в село вернуться? Позора боялась, и моего гнева. Из табора ушла, здесь осела, у старушки комнату сняла. Говорит, в село тайком наведывалась, на сына издали глядела… но подойти не смела.

— И ты поверил, — не вопрос, а констатация. Голос Варвары был пустым.

Он молчал, уставившись в пол.
— Ты поверил, — повторила она. — Пожалел. А потом и любовь старая вспомнилась.

— Я всё ещё люблю её, — сказал он с мучительной прямотой. — И тебя люблю… но её — иначе. Та любовь… она первая. Она в корнях моих.

— Я не отдам тебе Мишу! — она вскочила, и страх за ребёнка был сильнее личной боли. — Не отдам! Он мамой меня зовёт с двух лет! Он сын мой!

— Но он и мой сын. И её.

— Нет! — она замотала головой, и смех, вырвавшийся из её груди, был похож на рыдание. — Нет! С тех пор, как меня записали, она все права потеряла. Вздумает отнять — везде пойду, везде напишу! Деревня за меня встанет! Она его бросила, как щенка, а теперь, когда он подрос, захотела назад? Вот это видела? — она показала ему кукиш, жест отчаянный и деревенски грубый.

— Мы у него спросим, — глухо сказал Фома.

— Спроси. Скажет, что с тобой уйдёт — держать не стану. Но покоя вам не будет. А если сам уйдёшь — скатертью дорога. Сына нашего я одна выращу.

Фома смотрел на неё долго и пристально, словно видел впервые. Потом молча поднялся, вышел, оседлал коня и ускакал прочь, в сторону города. Варвара опустилась на пол, уткнулась лицом в половик и зарыдала так, будто выламывала из груди всё, что было нажито за эти годы счастья.


Эпилог.

Он вернулся с Марфой на следующий день. Но Михаил, уже не Мишутка, а крепкий семилетний паренёк, даже не взглянул на незнакомую женщину. Он вцепился в руку Варвары и назвал её мамой. В его глазах, таких похожих на отцовские, горел не детский, а взрослый, холодный гнев. Он кричал на отца, чтобы тот убирался.

Марфа плакала, пыталась обнять сына, но на защиту Варвары встали уже соседи. Они обступили её, как стена, тихо, но грозно глядя на пришельцев.

Варвара, не сказав больше ни слова, взяла за руки Михаила и Полину и ушла к матери. Через неделю, поделив с ней хозяйство по-хозяйски, без скандалов, Фома с Марфой покинули Демьяновку. Словно на заработки, говорили. Первое время даже деньги присылали, потом и это прекратилось.

А Варвара, когда в округе стали организовывать колхоз, сдала туда почти всё поголовье. Ульи продала, оставив лишь один, самый старый, у дома. Мёд она больше не ела. Вкус его казался ей теперь горьким, как полынь, и сладкие воспоминания о нём были навсегда отравлены.

Фома в селе больше не появлялся. Лишь однажды, в победном 1945-м, приехали они с Марфой навестить сына, вернувшегося с войны. Не зная даже, жив ли он. Михаил, уже высокий, статный инженер, поговорил с отцом сдержанно и сухо, а на женщину, что стояла поодаль, даже не взглянул. У него была мать. Та, что отдала ему всю свою жизнь, всю свою нерастраченную нежность. Та, что подняла и его, и Полину, ставшую учительницей. Та, что, оставшись одна, не сломалась, а вырастила из своих детей людей — крепких, добрых, умеющих любить.

Варвара так больше и не вышла замуж. Она жила в доме, где пахло хлебом, травами и воспоминаниями. И иногда, в тихие летние вечера, когда закат окрашивал небо в медовые тона, она выходила на крыльцо, смотрела на поле, где когда-то шумела липами его пасека, и тихо улыбалась. Не горькой улыбкой потери, а светлой — благодарности за ту любовь, что была, за детей, что стали её крыльями, и за тихую, мудрую свободу, которая пришла после всех бурь. Она поняла, что счастье бывает разным. Иногда оно — шумный праздник, полный мёда и смеха. А иногда — тишина заката, чисто вымытый пол и звонкий голос внучки из сада: «Бабушка, иди чай пить!». И в этой тишине не было ни капли горечи, лишь глубокое, выстраданное спокойствие реки, которая, преодолев все пороги, наконец-то вышла на широкий, солнечный плёс


Оставь комментарий

Рекомендуем