🐺 У меня украли сына, а я приходила смотреть на него из леса как волчица. Деревня считала меня ведьмой, но я просто ЛЮБИЛА! 😭🌲

✨ Бабушкин Сундук
У юной Ульяны с ее бабушкой Зоей Витальевной связь всегда была особенной — не просто родственной, а какой-то заговорщической, сотканной из недосказанности и взаимного понимания с полуслова. С родителями девочка была почтительна, но с бабушкой — откровенна до донышка души. Когда у Зои Витальевны родилась первая внучка, женщина, несмотря на серебро в волосах, сохранила ту удивительную легкость характера и искрометное озорство, которые с годами только шлифуются, но не исчезают. Возможно, именно поэтому маленькая Ульяна несла свои детские тайны не матери, вечно занятой и немного строгой, а бабушке, чьи глаза лучились пониманием.
Зоя Витальевна обладала даром рассказчицы. Ее голос, то понижаясь до загадочного шепота, то взмывая вверх, мог оживлять тени прошлого. С ранних лет внучка любила забираться с ногами в старое кресло-качалку и, затаив дыхание, перебирать содержимое бабушкиного сундука — тяжелого, окованного медными полосами, пахнущего лавандой и временем. Там, среди пожелтевших кружев и открыток с царскими штемпелями, хранился старый кожаный альбом с фотографиями, но главное — жили истории их рода. Особенно тревожила воображение девочки прабабка Мирослава. Не только из-за редкого, будто из древней былины вышедшего имени, а потому что жизнь этой женщины была окутана густым туманом тайн, которые, казалось, уже никогда не развеять.
Загадочная Мирослава приходилась прабабкой Зое Витальевне. Никто не ведал, откуда она взялась в их краях, так говорила бабушка Зоя. Впрочем, бабуля как-то обмолвилась, загадочно блеснув стёклышками очков, что откроет внучке всю правду, когда та будет готова ее услышать. Снова и снова девочка теребила ее, выпрашивая историю о Мирославе, и слушала удивительный рассказ, который с годами, словно река в половодье, наполнялся новыми деталями и скрытыми течениями.
— Бабуль, мне уж пятнадцать, представляешь? — укоризненно протянула как-то Ульяна, поправляя выбившуюся из косы прядь. — А ты всё обещаешь да обещаешь рассказать про Мирославу всё, как на духу. Будто я всё ещё маленькая и не пойму.
— Да как на духу-то, никто толком всей правды не знает, — улыбнулась Зоя Витальевна, помешивая ложечкой в чашке с ромашковым чаем. — Мирослава не больно-то разговорчивой была, всё больше молчала да в лес глядела. Впрочем, кое-что мне баба Таисия поведала. Если кто и знал мою прабабку по-настоящему, так это она.
— А баба Таисия была Мирославе дочкой? – нахмурилась Ульяна, силясь сложить разрозненные осколки семейных преданий в единую мозаику. В висках уже начинало покалывать от напряжения.
— Нет, ласточка моя, не дочкой.
— А кем тогда? Бабуль, не томи!
— По-нынешнему, невесткой, или снохой. А по сути… по сути, куда ближе, чем просто роднёй по бумаге, — ответила бабушка, и взгляд её стал далёким, устремлённым в прошлое.
— Я ещё больше запуталась. Расскажи уж всё, что знаешь, без утайки. Взрослая я, всё пойму, вот увидишь.
— Взрослая, говоришь? Ну что ж, может, и взрослая, — задумчиво произнесла Зоя Витальевна, ставя чашку на блюдце. Звон получился тонкий и чистый. — Мирославу, говорят, как раз в твоём возрасте и выдали замуж за Глеба.
— Неужто, в пятнадцать годков-то? – ахнула девочка, подавшись вперёд. — Разве так можно было? Она же совсем дитя!
— Может, и пятнадцать ей было, а может, и поболе. Теперь уж никто не скажет точно. В те времена в бумагах такая путаница творилась, что и концов не сыскать. А знаешь, хорошая моя, давай-ка заварю я нам ещё чайку, да поведаю, что знаю. Вот только начну я не с Мирославы, а с моей прабабки Таисии. У той судьба тоже — не позавидуешь.
🌾 Август 1941-го. Зной и Пепел
Марфа Сотникова прятала горькую усмешку в уголках губ, глядя на свою падчерицу Таисию. Девчонка, высокая и статная, словно молодая сосенка, совсем потеряла голову от своего Еремея. Влюбилась без памяти, до дрожи в коленях, до бессонных ночей у окна. А ведь ещё прошлой весной ходила королевной, нос задирала, ни один деревенский парень ей не был люб.
— Марфуш, ну, ради бога, отцу не сказывай, — пунцовея, попросила Таисия, теребя в пальцах вышитый рушник.
— Да ладно уж, не скажу, — степенно ответила Марфа, перетирая глиняные миски. — Еремей — парень работящий, не балбес какой-нибудь. Когда время придёт, Платон Андреич противиться не станет. А пока мала ты ещё, шестнадцать годков всего, потому гулять-гуляй, а лишнего-то не позволяй.
Щеки девушки заполыхали алым маком, и она опустила глаза, став похожей на провинившегося ребёнка. Марфа это мигом заметила, и сердце её сжалось в недобром предчувствии. Лишь головой покачала. Выходит, было уже всё у них. Что ж, дело молодое, понятное, да только как бы не довела до беды эта ранняя, шальная любовь.
Таисия поняла, что мачеха обо всём догадалась без слов. Она неслышно подошла, уткнулась горячим лбом в плечо Марфы и обняла её, мелко дрожа.
— Что, лисичка, ластишься? — вздохнула та, и в голосе её не было злости, лишь бесконечная, усталая нежность.
— Марфуш, милая, да мы осторожно. Всё по-людски, честное слово.
— Ладно, ладно, не трепещи ты так. Я и сама ещё не забыла, каково это, когда чувство-то накрывает с головой, будто омут. Годик-другой, окрепнешь, и поженитесь с Еремейкой. Война-то, даст бог, к тому времени кончится.
— Хорошая ты у меня, Марфушка, всё понимаешь, душа у тебя светлая, — ещё крепче обняла ее падчерица.
Усмехнулась Марфа, потрепала девчонку по густым русым волосам и занялась своим тестом. С душевным теплом относилась она к падчерице, любила, но не как своё дитя, выношенное под сердцем, — всё же матерью родной она ей не была, и это понимали обе.
Без малого одиннадцать лет назад вошла Марфа в дом Сотниковых. Стала она женой овдовевшего Платона Андреевича, когда ей самой едва стукнуло восемнадцать. Маленькой Таисии в ту пору было семь лет. Испуганная, заплаканная девчушка глядела на мачеху огромными, как плошки, глазами, ожидая, что с её приходом жизнь станет невыносимой — все подружки во дворе твердили, что мачехи злые, словно собаки цепные. И сказки она те страшные читала…
Вот только всё иначе обернулось. Молодая жена отца улыбчива и легка на подъём была, а маленькую Таисию и не думала обижать или попрекать куском хлеба. Она нашила ей из разноцветных лоскутов целый гардероб для тряпичных кукол, плела девочке замысловатые косы с лентами и рассказывала на ночь не страшные сказки, а смешные были и небылицы про домовых и леших. Марфа сразу запомнила, что девочка любит тыквенную кашу с мёдом и сушёной черникой. И норовила ей тайком сунуть лишний леденец или пряник. Разница в возрасте у них была такова, что не стала Марфа Таисии ни матерью в полном смысле, ни подружкой-ровесницей. А всё ж они занимали в сердцах друг друга место особое, ни на что не похожее.
Не так многое изменилось и с рождением у Марфы собственных кровиночек — сначала сына, потом дочки. Повзрослевшая Таисия охотно нянчила младших брата и сестру, была послушна и трудолюбива, не гнушалась никакой работой. Чего б серчать мачехе на такую примерную и безотказную помощницу?
Когда девочка окончательно расцвела, то стала доверять Марфе свои сердечные метания. Не нравился никто, всё нос воротила — и Степан из соседнего двора не по душе, и Борис, первый гармонист, не по сердцу. А потом с Еремеем закружилось-завертелось, будто вихрь налетел. Чем он так приглянулся ей, статный и немногословный сын лесника, Таисия и сама толком объяснить не могла, да и не пыталась.
Ни с кем из подружек не делилась она своей любовью, боясь сглаза и пересудов. А уж о том, что сердечные дела зашли куда дальше невинных поцелуев у плетня, и вовсе молчала, как рыба. Только Марфе открывала душу нараспашку.
— Марфуша, я так счастлива, что могу тебе всё-всё рассказать, без утайки… — прошептала она как-то вечером, помогая мачехе штопать бельё.
— Да уж вижу я, Таюшка, как порой тебе невмоготу одной, — кивнула Марфа. — Знаю, как важно бывает выговориться, чтобы камень с души снять.
— Ты хорошая такая, — продолжала девушка, — вот же повезло Серафимке, сестричке моей. Мала она ещё совсем, а подрастёт, будет у неё мамка — и подруженька, и советчица.
Покачала Марфа головой, вглядываясь в желтоватый огонёк керосиновой лампы. Будучи ласковой и заботливой матерью пятилетней Серафиме, она почему-то была уверена, что не сумеет с таким же безоговорочным пониманием отнестись к её будущим ухажёрам. Да и станет ли дочка с ней, с родной-то кровью, так откровенничать? Неизвестно.
Вдруг задумалась о чём-то своём Марфа, пристально, будто впервые увидев, глядя на падчерицу. И сама не зная зачем, вдруг спросила, ведомо ли той что-нибудь о матери Еремея.
— Конечно, ведомо, — вздохнула Таисия, и лицо её помрачнело. — Боюсь я её до смерти, Марфушка. Как увижу на улице, так глаза поднять не смею, будто прибитая. Не больно-то она ласковая с сынком-то своим. Да и он к ней без особого тепла, словно чужие. А вот Глеб Игнатьич, отец Еремея, — мужик грозный, вся деревня знает. Но сынка старшего он, видно, любит по-своему.
— Глеб-то любит, — усмехнулась Марфа, — он к остальным своим детям не особо-то нежен, а Еремейку выделяет.
— Верно подметила, Марфушка. Страшусь я Глеба, будто огня, а Ульяну, жену его, куда сильнее опасаюсь.
— А ты думаешь, Таюш, я тебя про Ульяну спрашиваю?
— А про кого? Сама ж говоришь: «про Федину мать»! — Таисия посмотрела на Марфу с недоумением. — Утомилась ты, что ль, за день? Мысли путаются.
— Про мать, да только не про Ульяну… Неужто, ты про Мирославу никогда не слыхала?
Таисия замерла, и иголка в её пальцах дрогнула. Это имя — Мирослава — отозвалось в глубине сознания чем-то смутно знакомым и одновременно диковинным, будто отголосок давно забытого сна. Мелкие мурашки побежали по коже, и в избе вдруг стало холоднее.
— Мирослава, — прошептала она, пробуя слово на вкус, — имя-то какое… будто ветер в кронах.
— Так слышала о ней или нет? Говори, не таись.
— Вроде и слышала краем уха, а может, и нет. Что-то детское, страшное… Не знаю, Марфуш, не томи.
— И не знаешь, что Ульяна, жена Глеба, вовсе не родная мать твоему Еремею?
Таисия побледнела, и сердце её забилось часто-часто, словно пойманная в силки птица. Еремей никогда не говорил ей ничего подобного. Ульяну называл матерью при людях, но чаще старался и вовсе избегать упоминания о ней, будто это место в его жизни было пустым.
— О чём ты таком говоришь, Марфушка? Побойся бога, не пугай меня.
Марфа отложила шитьё, сложила руки на коленях. Может, и не стоило ей ворошить прошлое, доставать из сундука эти старые, покрытые пылью скелеты. Вдруг Еремей и не знал о том, что суровая и властная Ульяна вовсе не родная ему кровь? Да как же не знал, когда лет двадцать назад в каждом дворе только и шептались о том, что учудил грозный Глеб? А раз тогда шептались, значит, и сейчас где-то по углам судачат, память-то людская длинная.
— Зря я завела этот разговор, Таюш, — вздохнула Марфа, — давай забудем, будто и не было ничего. Мало ли что люди болтают.
— Да как же я забуду, Марфанюшка? Расскажи, прошу тебя, Христом богом молю. Я и воды натаскаю, и в хлеву приберусь, только расскажи всё, что знаешь!
Подумала Марфа, что рано или поздно Таисия выйдет замуж за Еремея, если судьба их не разлучит. А значит, войдёт она в их дом молодой хозяйкой. И уж кто-нибудь из сердобольных соседушек да поведает ей тайны дома Глеба и Ульяны, приукрасив и переврав. Так пусть лучше узнает правду от неё.
— Я совсем малой девчонкой была, когда Глеб привёз Мирославу в наше село, — вздохнув, начала рассказ мачеха, и голос её стал глуше. — Видела её своими глазами раза три, не больше, а забыть до сих пор не могу. Не похожа она была на наших девчат — чернявая, как цыганка, смуглая, и глаза, как два терновника. Ещё и имя такое странное, нерусское… Мирослава. Никогда и никто не слышал тут о таких.
— Она женой Глебу была? – затаив дыхание, спросила Таисия.
— Этого никто доподлинно не знает. Вроде как венчаны не были, а вроде и жили под одной крышей, как муж с женой. Хотя странной мне та семья казалась. Уж больно юная была Мирослава, совсем дитя…
— Такая молодая?
— Молодая, как былинка. Говорили, что лет пятнадцать-шестнадцать ей от силы. Девчоночка.
— А как же родители отдали её Глебу, ещё и в чужую деревню, за тридевять земель?
Таисия слушала Марфу, и не верила своим ушам. Ей казалось, что она читает приключенческий роман, а не слушает быль. Мачеха кивнула и продолжила, надламывая свой голос. Оказалось, она и сама знала обрывками, только то, о чём когда-то шушукались на посиделках. Может, правду люди говорили, а, может, и выдумывали от скуки.
Девочка росла в далёком таёжном селе, затерянном среди сопок. Воспитывалась она в необычной семье, у четы Парамоновых. Помимо своей дюжины родных детей, было у них ещё больше десятка приёмышей — сирот, подкидышей, детей репрессированных. Ещё до революции семья эта находилась на особом счету у местных властей. Никто особо не совал нос в то, что происходило за высоким забором Парамоновых. Но им помогали деньгами и продуктами, окружали скупым почётом и опасливым уважением.
Ближайший казённый сиротский дом находился за сотни вёрст, потому ребятишек, потерявших родителей, свозили к Парамоновым, особо не спрашивая. Само собой разумелось, здесь их примут — вырастят, выкормят и воспитают в строгости. Когда ребята подрастали и могли трудиться, их раздавали в услужение — пасти скот, полоть бескрайние огороды. Тех, что посмекалистее, зажиточные умельцы брали в подмастерья. Правда то или нет, но судачили, что каждую заработанную копейку ребята отдавали наставникам. А тех, кто пытался утаить, наказывали вожжами. Подросших девчат сбывали замуж за небогатых вдовцов или пристраивали прислугой в богатые дома. Тех, что помоложе, использовали на чёрных работах внутри огромного хозяйства — кашеварить, обшивать, возиться с младшими детьми.
— Что ж это за вертеп такой был? – тихо произнесла Таисия, и её глаза наполнились ужасом. Она ловила каждое слово, боясь пропустить деталь.
— Никто не знает, — пожала плечами мачеха, — но когда пришла советская власть, их почему-то не тронули. Даже, поговаривают, помогали им встать на ноги как трудовой коммуне. Их дом стал чем-то вроде закрытого интерната.
Марфа продолжила рассказ, всё больше мрачнея. Люди говорили, что дети, которых принимали Парамоновы, по большей части были из окрестных весей и сёл. О каждом мальце хоть кто-то из селян мог словечко замолвить — кто знал его матушку-покойницу, кто деда-ссыльного, кто бабку-знахарку.
А вот откуда появилась Мирослава, и кто её кровные родители, не ведал ни один человек. Бумаги на неё, как и на многих других, выписывали сами Парамоновы, пользуясь неразберихой. Это было уже при новой власти. На каждое дитя семья получала неплохое денежное довольствие, потому о «рождении» Мирославы быстро сварганили справки, указав, что она 1907 года. А вот что самое чудное, — Марфа понизила голос до шёпота, — поговаривали, что изредка девчонку втайне ото всех навещал старик.
Старика звали Лаврентий, и жил он отшельником в глухой тайге, на берегу горного озера. От кого прятался он в этой непроходимой глуши, никто не ведал, но чуяли люди — неспроста это. Сам он был молчалив и угрюм, словно филин. На жизнь зарабатывал тем, что делал дивной красоты мебель и затейливые шкатулки с секретами. До революции стулья, люльки и резные панно от нелюдимого Лаврентия очень ценились среди купцов и даже дворян губернского города. В селе он появлялся раз в полгода, чтобы продать свой товар. В такие дни он заходил к Парамоновым, совал им купюры и звал к себе Мирославу. Кто видел их вместе, божился, что мрачный, будто сыч, дед ласково, как на святую, гладил девочку по щеке, совал ей в карманы пальто карамельки и цветастые ленты, а как-то раз подарил маленькую деревянную птичку с расправленными крыльями. Говорят, будто одной крови с Мирославой были — тоже чернявый, крючконосый и смуглый. И глаза тёмные, пронзительные, у обоих как агаты.
Потом рассказала она про Глеба. В молодости был он мужиком огромного роста, крепким, будто кедр, и с бешеным гонором. Слова ему поперёк не скажи, чуть что, сразу в драку, стенка на стенку. Кулаки, что пудовые гири.
— Я малая совсем была, боялась его до икоты, — призналась Марфа, — потому, когда привёз он Мирославу в деревню, я её жалела до слёз. Думалось — как живётся-то ей, бедняжке, с этим извергом.
— А Глеб и правда такой уж изверг? — засомневалась Таисия. — Еремейка отца любит и уважает, плохого слова никогда не сказал.
— А вот слушай дальше. Мирослава, видать, очень по сердцу пришлась Глебу. Он ведь даже на ярмарку в город специально ездил, шёлковые платья ей покупал, бусы янтарные, гребешки черепаховые. Но, видать, не нужно той было ничего.
— Отказывалась от подарков?
— Да не просто отказывалась, а бегала от него, как лесная лань. Девчонка хоть и худенькая была, тростиночка, а оказалась сильной и ловкой, как зверёк. Сама один раз видела, как Глеб всё село на ноги поднял, искал её с фонарями, а она на старой лиственнице сидит, среди ветвей прячется, и дышать боится.
— На лиственнице? Прямо как дикая кошка?
— Да, на старой лиственнице у околицы! Каждый раз убегала она, а он всю деревню на уши ставил, в каждом сарае искал её. Находил — на руках, как пушинку, в дом уносил, шептал ей что-то в волосы. Люди боялись, что прибьёт беглянку, но он пальцем её не тронул. Любил он её страшно, до чёрноты в душе. А люди посмеивались над ним украдкой, мол, здоровенный мужик, а с девчонкой справиться не может. В глаза-то, конечно, никто не осмеливался. А какой мужик выдержит такое унижение от бабы? Терпел он долго, маялся. А потом появилась Ульяна. Поговаривали, что была она влюблена в Глеба с детства и, видать, к знахарке одной на болото ходила, что в приворотах толк знала. Поворожила, думается, крепко поворожила, потому как мужика словно подменили.
— А что сталось с Глебом после этого?
— Осунулся, похудел, со стеклянными, мёртвыми глазами ходил, будто безумный лунатик. А ещё говорят, до того дня он к Мирославе пальцем не прикасался. Всё ждал, как верный пёс, когда сама захочет женой ему стать по-настоящему. А тут будто взбесился, сорвался с цепи! Кричала она, говорят, страшно — так соседка рассказывала. А Глеб орал, мол, венчаный я тебе муж, а значит, право имею на всё!
— Уж на что я Глеба боюсь, а всё ж не могла подумать, что он такое творить мог. Как поверить-то?
— А что любить так, до безумия, мог — веришь?
Таисия промолчала, потрясённая. То, что сердитый и грубый Глеб когда-то до безумия любил какую-то загадочную лесную девушку, представить было трудно, почти невозможно. Но если та несчастная и была матерью Еремея, то многое в его характере и его молчании становилось понятным.
Рассказала Марфа, что после тех страшных ночей, когда у Глеба с Мирославой случилась близость, мужик словно бы протрезвел, отошёл. Будто отворотное зелье выпил. А что делать дальше с ней — не знал и мучился стыдом.
Деревенские бабы твердили ему наперебой, что надо бы девчонку обратно Парамоновым вернуть, пока не опозорился вконец. Раз бегает из мужниного дома, словно дикарка, так ей там и место. Хотя и жалели они поначалу Мирославу, а всё ж не одобряли её поведения. Виданное ли дело — бабе от законного мужика по деревьям прятаться. Срамота. Парамоновы свою приёмную дочь с великой неохотой забрали обратно, ворча, что товар испорченный. Вот только спустя какое-то время сами привезли её обратно — ведь та оказалась на сносях.
— А Глеб уже открыто с Ульяной жил, — вздохнула Марфа, — быстро та бесстыдница его окрутила. Говорят, ласкова была с ним до приторности, нежна, да так усердствовала, что он тут же женился на ней по-настоящему, с попом и колоколами. Поперёк горла встала ей Мирослава с её пузом-то.
— А Глеб-то что? Это ведь его ребёнок, его кровинушка!
— Тот Мирославу уже и видеть не хотел, Ульяна на славу расстаралась, все глаза ему отвела, — покачала головой Марфа. — А вот от дитя своего наотрез отказываться не собирался. Ульяна и так, и сяк к нему подкатывала, мол, десяток тебе нарожаю собственных, крепких, а этого выродка чужим людям отдадим. А Глеб упёрся, нужно ему это дитя, и всё тут. Чуял, видно, вину свою.
По договорённости с Парамоновыми, Глеб поклялся вернуть Мирославу обратно, как только она родит. Дитя же, заверил, что заберёт себе безвозмездно. Так оно и вышло. Ещё молоко не пришло у несчастной, как усадил её Глеб в повозку, словно мешок с картошкой, да отвёз в прежнюю семью.
Таисия разрыдалась в голос, закрывая лицо руками. Это ж получается её возлюбленный, её ненаглядный Еремей — сын той самой Мирославы, отнятый у матери сразу после рождения. Как же бедная мать пережила этот ужас, как отказалась от своего ребёночка?
Марфа вздохнула, подсела ближе и обняла девушку за плечи. Говорили, что Мирослава в ноги Глебу кидалась, ползала по земле, волосы на себе рвала, просила не разлучать её с дитятей. Говорила, что нянькой будет, прислужницей, кем угодно, только бы с сыночком рядом быть.
— У мужика-то сердце могло и дрогнуть, — продолжала Марфа, — но Ульяна, видать, вцепилась мёртвой хваткой. Дитя, говорит, приму в дом, воспитаю как родного, но только если Мирославу из деревни выставишь прочь навсегда.
Что сталось потом с несчастной матерью, Марфа точно не знала. Но местные кумушки шептались по углам — приходила она в деревню, и не раз, годами ходила. Всё хотела на ребёночка своего поглядеть хоть одним глазком. Однажды Ульяну до смерти напугала, когда та с малым Еремейкой за ручку вдоль реки гуляла. Откуда ни возьмись, выскочила из кустов Мирослава, словно призрак.
Как-то совсем осмелела она и при Глебе вышла к сыну на дороге, руки к нему, уже подросшему мальчонке, протянула с мольбой. А тот схватил несчастную за шкирку да пригрозил страшным шёпотом. Мол, уведёт её на болото, топором по голове, и не найдёт никто. Кости в трясине сгинут.
— Люди, что видели потом Мирославу в деревне, уже через много лет, говорили, что выглядит она странно, — Марфа передёрнула плечами, будто от озноба, — будто ведьма лесная или русалка с болота. Косматая, нечёсаная, в каких-то лохмотьях из шкур, а глаза горят нечеловеческим огнём.
— Будто ведьма, — прошептала Таисия, и кровь отхлынула от её лица. — Косматая… лесная…
В этот момент она вдруг вспомнила то, что давно вытеснила из памяти. Однажды в детстве, когда они бегали с Еремейкой и другими ребятами у кромки леса, они заметили странную женскую фигуру. Она стояла меж стволов и казалась страшной очень, словно дикарка, вышедшая из самой чащобы. Дети испугались и с визгом разбежались кто-куда. А потом, уже позже, дразнили Еремейку, говорили, что злая кикимора болотная за ним приходила. Ведь незнакомка смотрела тогда неотрывно именно на него.
Хотела Таисия поведать мачехе и про другой случай, что случился совсем недавно. Они с Еремеем гуляли у Старого лога, взявшись за руки, и было так хорошо на душе. И вдруг почудилось девушке, что видит она странный силуэт — будто бы та же самая фигура в лохмотьях подглядывала за ними из-за густого ельника. Но только дёрнулась Таисия, чтобы показать её любимому, как та уже растаяла в тени.
Почему-то не стала она сейчас говорить Марфе о своих мыслях. И что-то внутри, глубинная интуиция, подсказывала ей, что не надо обсуждать это и с любимым. Вероятно, он и сам что-то знал о своих настоящих родителях, но говорить о том не хотел, оберегая себя. Выходит, что это и была Мирослава, его родная мать, ходившая кругами, словно волчица, у которой забрали волчонка.
🪖 «Жди меня, и я вернусь…»
Платону Андреевичу, отцу Таисии, так и не суждено было узнать о любви старшей дочери к Еремею. В конце июня сорок первого пришла в их дом страшная весть о начале войны, и он в числе первых добровольцев из деревни отправился на фронт, оставив хозяйство на жену и детей. Спустя несколько месяцев, глухой осенью, воевать ушёл и Глеб.
Еремей остался за старшего в доме, единственный мужик на всю семью, и Ульяна, что раньше была с ним холодна, а порой и беспричинно жестока, теперь прикусила свой змеиный язык. Порой и лебезила перед ним, понимая, что без его сильных рук и охотничьей сноровки многодетная семья просто пропадёт в голодную зиму.
Таисия видела эти перемены, и её так и подмывало расспросить любимого о прошлом, понять, знает ли он, что Ульяна ему вовсе не мать. Но однажды Еремей сам обронил фразу, по которой девушка всё поняла без лишних слов.
— Она мне мамкой была, хоть и неласковой, — сказал он, глядя куда-то вдаль затуманенным взором, — а отец и вовсе в обиду не давал, всегда за меня горой стоял. Потому не брошу я её, не оставлю, пока батя воюет. Долг мой такой.
— Еремеюшка, а ты о родной-то матушке что-нибудь знаешь? – осторожно, нащупывая почву, спросила Таисия.
— И знать не хочу, — резко покачал головой Еремей, и скулы его заиграли желваками. — Знаю только, что Мирославой её кликали, что она бате всё сердце выела, всю душу вымотала. Не хотелось ему, чтоб напоминали о ней в доме, и я не стану. Ульяна мне мать — так отец сказал, а значит, так тому и быть. И ты это забудь, чем меньше знаешь — тем крепче спишь.
Девушка кивнула, смиряясь. Она прильнула к широкому плечу любимого и подумала о том, что поскорее бы уж сыграть им свадьбу, как вернётся отец. Ещё бы годик, а там и обвенчаться можно. Вот только бы дожить, дождаться, уцелеть.
Но времена настали чёрные, голодные. Жителям Сибири немцы не несли прямой угрозы, их танки не ползли по здешним дорогам, но железное дыхание войны ощущалось и здесь, за тысячи вёрст от фронта. Власти изымали подчистую скот и домашнюю птицу для производства тушёнки на нужды армии. Забирали также зерно, картофель и другие запасы, оставляя колхозникам лишь трудодни. Стало в деревне голодно и страшно. А когда ударили лютые сибирские холода, то болезни одолевать людей начали, особенно стариков и младенцев. Какие семьи без мужиков остались, те и вовсе бедствовали, перебиваясь с мякины на лебеду.
Еремей для своей семьи старался изо всех сил — и дрова колол, и на охоту в лес ходил, рискуя нарваться на дезертиров. Но и в доме Сотниковых он был незаменимой подмогой. Марфа безропотно принимала его помощь и горячо благодарила, молясь за парня. Ульяна об этом знала, злилась до зубовного скрежета, но запретить пасынку не решалась. Как бы хуже не вышло, всё-таки он — единственная опора.
А потом на фронт забрали и Еремея. Получив повестку, он стоял бледный как мел, но старался держаться бодро. Вот тут-то и взвыла Ульяна в голос, оставшись с тремя малыми детьми без мужской поддержки. Не легче было и Сотниковым, лишившимся доброго помощника.
— Реви не реви, Таюшка, а ничего не поделаешь, — сурово сказала Марфа и обняла падчерицу, проводившую любимого на войну до самой околицы, — только ждать и молиться. И работать, работать до седьмого пота, чтобы с голоду не опухнуть.
— Не могу я ждать! Мне бы крылья, я бы за ним полетела…
— Я ж могу, и ты сможешь. Вернётся твой папка, вернётся и любимый, и тогда сыграем вам такую свадьбу, шумную, весёлую, на всё село! И забудешь ты про свои слёзы, как про страшный сон.
— Марфушка, милая, да как дождаться той свадьбы-то? — голос Таисии сорвался в шёпот, полный отчаяния. — Ребёночек у меня будет!
Марфа в диком страхе поглядела на Варю, будто не веря своим ушам. Это ж как — ребёночек-то? В такое лихолетье?
— Таисия, не пугай меня. Это что ещё за шутки такие? Креста на тебе нет!
— И не шутки это вовсе, — она подняла заплаканное лицо. — Разве шутят о таком?
— Да что ж ты с ума меня сводишь! Какие дети могут быть в такие-то времена? Нам самим еды еле-еле хватает, считай, что впроголодь живём, а тут рот лишний, да ещё и младенец. Ты ж мне всегда правой рукой была, первой подмогой, а теперь мне за тобой ходить придётся, как за барыней. Ты мне скажи, Еремей-то знает про это?
Кивнула Таисия и всхлипнула, размазывая слёзы по щекам. За день до ухода поведала она любимому про дитя, а Еремей будто бы и не удивился этой новости, словно ждал её. Повёл он тогда Таисию к себе домой и рассказал обо всём Ульяне, как на духу.
— Сказал он ей, что я жена ему теперь пред богом, — плача рассказывала девушка, — мол, распишемся, как только бумага придёт с фронта, и точка. И что буду я в их доме жить, рожать.
— А Ульяна что? – нахмурилась Марфа, ожидая худшего.
— Она вдруг залебезила, вся переменилась в лице. Сказала, чтобы пару ночей я пока в родительском доме переночевала, потому как ей, дескать, надо комнатку подготовить, горенку, где мне с маленьким удобно будет. Засуетилась, половики выбила.
Удивилась Марфа такой перемене. Значит, не так уж плохи дела, если змея лютует, но молчит. Конечно, совсем невовремя случилась беременность у Таисии. Времена такие, что без мужских рук, умелые женские тоже на вес золота. А Таисия не хуже иного мужика с дровами управлялась, воду таскала коромыслом и в огороде гнула спину от зари до зари. Но хоть дитя малое в доме у Глеба родится, а не у Сотниковых. И не придётся Марфе одной за падчерицей ходить, когда у той живот на нос полезет.
Вот только разрыдалась Таисия в голос и головой замотала. И рассказала, что вместе с Ульяной провожали они Еремея на станции, махали ему вслед. А на обратном пути та вдруг переменилась, будто маску сорвала.
— Не жена, говорит, ты Еремею, а так, девка гулящая, и дитя твоё — прижитое в подоле, — плакала Таисия, — и сказала, чтобы носа я не смела показывать в их дом, пока она жива. Что не даст она мне под своей крышей рожать.
— Вот же гадюка подколодная! — в сердцах рассердилась Марфа, и глаза её опасно сверкнули. — И не боится ведь, что станется, когда Еремей с фронта вернётся да узнает про её чёрные дела. Это ж она, считай, его дитя родное, его кровинушку, на улицу выставила! Внука мужнина крова лишила!
Покачала Марфа головой, пытаясь унять дрожь в руках. Не знала она, то ли сердиться ей на падчерицу за такую оплошность, то ли пожалеть несчастную по-матерински. Знала она одно — не выставит она бедняжку из дома, как бы ни было тяжело. Нечужая была ей Таисия, хоть и не родная кровь. Столько лет душа в душу прожили.
И всё ж родные дети, Митенька да Серафима, были дороже и ближе сердцу Марфы. И злилась она на девчонку, что из-за её глупости и ветрености малым детям ещё тяжелее придётся, ведь пайку-то теперь на четверых делить, а работать одной Марфе. Стыдилась мачеха этих мыслей, но ничего поделать с собой не могла — материнский инстинкт грыз изнутри.
— Ладно, будет тебе, не реви, — сухо, почти жёстко произнесла она, понимая, что делу уж ничем помочь нельзя, — раз суждено дитю родиться, значит, так тому и быть. В тесноте, да не в обиде. Господь дал зачать — даст и выкормить.
Кинулась Таисия к мачехе, обняла её, прижалась всем телом. Та, было, хотела отстраниться, оградиться холодом, но потом одумалась и крепко прижала к себе несчастную, чувствуя, как та дрожит.
— Полно, полно тебе слёзы лить, — вздохнула она, — раньше надо было головой думать, а не сердцем. Да и мне, дуре старой, следовало Платону о ваших любовях сразу рассказать. Он бы живо тебя образумил, по-отцовски, ремнём бы научил уму-разуму. Сразу бы расхотелось по сеновалам шастать.
Высвободившись из объятий падчерицы, Марфа спустилась в холодный погреб, долго гремела там посудой, достала оттуда заветный кувшин с молоком. Она собиралась утром сварить на нём жидкую кашу для малышей, но, подумав мгновение, отлила половину в большую кружку и поставила перед Таисией.
— Пей, это дитяте твоему нужно, — буркнула она, стараясь не глядеть на голодные глаза младших детей. — И не сиди допоздна, спать ложись. Завтра чуть свет на покос.
🌲 Лесная Гостья
И раньше тяжелые времена наступали, когда питаться приходилось скудно, а согреться в нетопленой избе не всегда удавалось. Но Марфа, будучи женщиной крепкой и волевой, не привыкла унывать и опускать руки. К тому же Таисия всегда была первой помощницей, ловкой и сильной. А тут руки у женщины опустились сами собой. Падчерица целыми днями лила слёзы, худела на глазах, превращаясь в тень. Её то мутило, то кидало в дрожь. Потому каждый раз, злясь и жалея одновременно, мачеха отдавала ей лучший кусок, отрывая от себя и своих детей.
А потом в их дом постучалась беда — пришла казённая похоронка. Бумага сообщала, что рядовой Еремей Глебович пал смертью храбрых подо Ржевом. Похоронку принесли прямо Ульяне, но та, выждав для приличия день, послала свою старшую дочь к Сотниковым с этой вестью. Девчонка влетела во двор Гранкиных, вытаращив глаза, и завопила что было мочи:
— Похоронка на Еремея пришла. Слышите, люди? Убило его!
Тут у Таисии подкосились ноги, и она рухнула на землю, потеряв сознание. Ну, а Марфа тут же принялась вокруг неё носиться да причитать, поливая ледяной водой из колодца.
Боялась она за падчерицу страшно, а вдруг случится что с ней и дитём? Дитя Таисия, к счастью, не потеряла, но стала ещё прозрачнее и бледнее, словно утренний туман. Шли недели, складываясь в месяцы, а живот у будущей матери почти не рос, будто замер. Однажды ей стало плохо прямо на крыльце — в глазах зарябило, появилась металлическая горечь во рту. И начались странные видения. Почудилось Таисии, будто за голыми кустами бузины увидела она то самое лицо — лицо косматой лесной женщины, старухи с молодыми, пронзительными глазами.
Пришла она домой, а сердце в груди билось сильно-сильно, готовое разорваться. Поглядела на неё Марфа хмуро, но ничего не сказала, занятая починкой одежды. А вечером, когда стемнело, они услышали, как кто-то осторожно, но настойчиво стучится в дверь. Стук был тихий, царапающий, нечеловеческий.
— Кого это нелёгкая принесла на ночь глядя? – проворчала Марфа, отрываясь от шитья. – Никак соседка за солью пришла, не могла до утра потерпеть.
Таисия пожала плечами, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Пожилая соседка частенько заходила к ним на огонёк, чтобы потолковать о жизни за чашкой кипятка, но сегодня было что-то иное.
Открыла Марфа дверь и обмерла, отшатнувшись. Тут и Таисия подняла глаза, а как увидела гостью, так у неё снова перед глазами всё поплыло, закружилось. Привстала она, пошатнулась и чуть было не упала с лавки. Но гостья, не дожидаясь приглашения, скользнула в дом, словно бесплотная тень. В два шага она подскочила к Таисии и подхватила её под руки, не дав упасть. Хватка у неё оказалась на удивление крепкой.
— Я за тобой пришла, девонька, — прошелестела женщина, склонившись над бледным лицом Таисии. Голос её был глухим и тихим, как шум далёкого ветра. — К себе тебя заберу.
Таисия дрожала всем телом, глядя на неё расширенными от ужаса зрачками. Почти сразу она поняла, что это та самая Мирослава, родная мать её погибшего Еремея. «Не почудилось мне, — пронеслось в голове девушки, — и вправду я видела её сегодня за деревьями. Она следила за мной».
Поначалу женщина была немногословна и немного косноязычна, будто отвыкла от человеческой речи. Но по тому, как она себя вела, как неумело пыталась улыбнуться потрескавшимися губами, Таисия вдруг поняла, что страх её уходит, сменяясь странным, щемящим чувством родства. Будто с трудом подбирая слова, Мирослава сказала, что узнала о гибели своего единственного сына. Много лет она приходила из глухого леса, чтобы просто увидеть его издалека — убедиться, что он жив и здоров.
— Я б и сама руки на себя наложила, в омут бы бросилась, — прошептала она, — да прознала, что ребёночек у тебя будет, кровинушка его.
— Как вы узнали? – тихо спросила Таисия, всё ещё не веря. – У меня ведь и живота почти не видно, я сама порой сомневаюсь.
— Я всё знаю, девонька, что Еремея касается, — грустно улыбнулась Мирослава, и в её тёмных глазах блеснула влага, — и про любовь вашу чистую, и про то как Ульяна, змея, прогнала тебя на мороз.
— Ты сказала, что пришла за Таисией, — вмешалась в разговор Марфа, оправившись от первого шока. — А куда ты хочешь её забрать? Тут её дом, тут её корни.
Мирослава погладила Марфу по руке, затем заглянула ей в самую душу — с бесконечным пониманием и без тени осуждения. И тут, будто прорвало запруду, она заговорила быстрее и яснее.
— Тяжко ведь тебе с ней, родная, — тихо произнесла она, — не доедает девочка, а дитя в животе всё еды просит. Ты ж ей кусок от сердца и от детишек своих малых отрываешь, а потом коришь бедняжку в душе своей.
Марфа покраснела до корней волос, чувствуя, как её секрет выставлен напоказ. Она хотела было что-то возразить, но Мирослава не дала ей ответить.
— Молчи, молчи, прошу тебя, не надо пустых слов. Я ж понимаю, ты ведь тоже мать, ты своих детей кровных кормишь. А Таисия тебе не родная по крови, как ни крути. Потому прошу тебя, как мать мать, — отпусти её со мной. Отпусти в лес.
— Да куда ж ты её заберёшь, опомнись? – Марфа всплеснула руками. — Сама-то ты откуда? Где обитаешь, в берлоге что ли?
Поведала женщина, что живёт она очень далеко, в сердце тайги, где шумят вековые кедры. Там стоит крепкий дом, который срубил ещё её дед.
— Лаврентием его звали, может, слыхали краем уха, — сказала она, — когда Глеб с дитём меня разлучил, я чуть рассудком не тронулась, в петлю хотела лезть. В приюте меня за бесноватую держали, держали взаперти, как дикого зверя. Я ни с кем говорить не могла, только выла по-волчьи. Но тут дед проведал про мою беду, пришёл пешком за сто вёрст и забрал меня к себе.
Мирослава рассказала, что стали они жить вдвоём в лесной глуши. Дед научил её всему, что знал сам — ловить рыбу в озере, ставить силки на дичь, стрелять из лука. Вместе они ходили за морошкой и клюквой, которую сушили на зиму, вместе драли кору для настоек. А искусные поделки — шкатулки, ложки и гребни — Лаврентий увозил на ярмарку и продавал заезжим купцам, чтобы купить соль и муку.
— Дед умер пять зим назад, теперь я одна-одинёшенька, — сказала женщина, — к людям почти не выхожу, в деревне меня боятся, да и я их не жалую. Да и не к чему мне, с людьми-то… Но для внучка своего не рождённого я всё сделаю. Стану её рыбой кормить, да мясом дичи. Похлёбку варить из трав и кореньев. У меня и огород есть, и козы.
— А зимой как же?
— Запасы делаю огромные. И утки у меня вяленые, и ягода всякая сушёная, и рыба солёная, и орехи кедровые. Прокормлю девчонку, уж всяко сытнее и теплее там, на вольном воздухе, чем здесь, где голод и смерть.
— А когда время придёт рожать? Вдруг что пойдёт не так?
— Сама ребёночка приму, дело нехитрое, для меня привычное. Моя приёмная мать, которую мы все мамкой звали, она же главной повитухой в селе была. Меня с собой часто брала на подмогу при родах. Вот и насмотрелась я такого, что иному врачу не снилось. Руки у меня лёгкие, не бойтесь.
Поглядела Марфа на Таисию и тяжело вздохнула. Не знала она, что и сказать. И хотелось бы обузу с себя снять, да так, чтоб у девчонки еды вдоволь было. А всё ж боязно было отпускать её с этой странной, почти мифической женщиной, чей вид навевал суеверный трепет.
Таисия тоже молчала. Тревожно ей было покидать родной дом, идти с незнакомой женщиной в тайгу. Но ягодок-то сушёных и жирного мясца очень хотелось. Понимала она, что каждый кусок хлеба, что она ест дома, Марфа как от сердца отрывает. А ещё щекотало душу странное, необъяснимое чувство. Еремей погиб, и ни одной души не осталось, с которой бы погоревать о нём, поплакать в голос. А тут — матушка его родная, такая же изгнанница и страдалица. Та, что скорбит о нём, и ребёночка его готова любить. Радуется ли кто Еремееву дитю? Никто, только эта странная женщина — старуха с молодым лицом, пришедшая из чащи.
Потому Таисия кивнула и вытерла слёзы. Подошла к Марфе, обняла её крепко и сказала, что уходит с матерью Еремея. А та даже всплакнула, прижимая её к себе — в тех слезах смешались горечь расставания и невольное, постыдное облегчение.
🛶 Путь к Сокрытому Озеру
Ульяна слушала бабушку Зою, раскрыв рот и забыв про остывший чай. Никогда ещё та не рассказывала историю их рода в таких пугающих и одновременно завораживающих подробностях. А тут, видать, решила, что внучка и вправду достаточно взрослая, чтобы услышать всё.
— Моя бабка Таисия вспоминала, как долго-долго шли они с Мирославой по тайге, — продолжала Зоя Витальевна, и её голос звучал таинственно, словно она сама была там, среди вековых елей. — Шли без троп, какими-то звериными лазами, а потом озеро широкое показалось, гладкое как зеркало. А на берегу лодочка деревянная, смолёная, точёная.
— Её дед Лаврентий сам сделал! – догадалась Ульяна.
— Верно, — кивнула бабушка, — перебрались они на другой берег, и снова долго шли, пробираясь через бурелом. А там, на поляне, словно в сказке, и домик показался — небольшой, но ладный и уютный, с резными наличниками. Во дворе дрова в поленницу аккуратно сложены, банька стоит. Вспоминала Таисия, что в доме всегда жарко натоплено было, и пахло там сушёными травами и смолой. Рассказывала она, что Мирослава очень о ней заботилась, лаской и любовью окружила, как матушка родная. Кормила сытно, поила отварами, согревала шкурами.
— А Таисия никогда не пожалела, что ушла с ней в лес?
— Никогда. Очень ей хорошо там жилось, душа оттаяла. Вместе они по Еремею плакали, его имя решили ребёночку дать, если мальчик родится. Тот на свет вовремя родился, крепеньким и здоровым. Мирослава как внука приняла в свои руки, так и разрыдалась в голос, впервые за много лет.
— А чего плакала-то, бабуль? Радовалась же?
— Да это слёзы исцеления были, хорошие слёзы, светлые. Своё дитятко родное ей не дали понянчить, вырвали из рук. А уж внука, кровинушку своего Еремея, она с рук не спускала.
Ульяна задавала ещё много вопросов. А бабушка отвечала, хотя и не всегда знала, что сказать. Ведь в той истории до сих пор остаётся немало тёмных пятен. Кем была та загадочная Мирослава, откуда она появилась — это всё ещё загадка, унесённая в могилу. Дедушка Лаврентий, судя по всему, был ей роднёй по крови, но вот дедом ли? Таисия подозревала и обмолвилась об этом однажды, что, возможно, он был ей отцом. Ведь, как оказалось, он выглядел глубоким стариком, когда был ещё относительно молод. Та же участь постигла и Мирославу. Лицо её оставалось поразительно гладким, и не было седины в смоляных волосах — но почему-то производила она впечатление женщины, прожившей тысячу лет.
Известно, что, когда война закончилась, Таисия вернулась в деревню с маленьким сыном на руках. Мирослава сама настояла на том, желая внуку и его матери лучшей доли, школы и общения с людьми. Сама же уходить из тайги категорически отказалась, сказав, что её дом теперь там, где могила деда Лаврентия.
Платон Андреевич вернулся с войны контуженым, но живым, а вот Глеб сгинул в болотах ещё в 1943-м. Таисия с сынишкой частенько навещали Мирославу в тайге, и именно Платон их сопровождал, неся поклажу. Он сумел найти общий язык с женщиной-отшельницей, был благодарен ей до земли за то, что она спасла его дочь и внука в те голодные годы.
Умерла Мирослава в шестидесятых годах, у себя же в доме, на берегу озера, в окружении близких. Во время очередного визита к ней Таисия заметила, что женщина тяжело дышит. Ни уговоры, ни мольбы любимого внука не заставили её покинуть родные места. Привезти врача в такую глушь не представлялось возможным. Таисия и Еремей-младший доставляли ей лекарства, мёд и тёплые вещи, и ни на минуту не оставляли женщину одну, сменяя друг друга. Случалось, что одну неделю с ней оставался внук, в другую Таисия, бывало, гостили у Мирославы и Платон с Марфой. Больной становилось то лучше, то хуже, но в тот день, когда испустила она свой последний вздох, рядом оказались внук и Таисия, державшие её за руки.
📜 Эпилог. Тайна Жива
Таисия больше не выходила замуж, храня верность своей первой и единственной любви. У неё был единственный сын — Еремей. Тот вырос, стал видным мужчиной, женился на любимой девушке по имени София, которая родила ему двух дочерей и сына. Своих внуков Таисии довелось понянчить вдоволь. И каждый раз, держа на руках кого-то из малышей, она вздыхала, глядя в окно на кромку далёкого леса:
— Жаль, Мирославе Бог не дал увидеть правнуков! Она бы их научила язык зверей понимать.
Сейчас уже ни Таисии, ни её сына, ни отца с мачехой нет в живых. Но все потомки Еремея-младшего живы, у них есть свои дети и внуки. Эту историю поведала мне, Зое Витальевне, моя бабушка. В ней может быть много неточностей, наша семья до сих пор пытается найти ответ на главный вопрос: откуда же всё-таки пришла Мирослава?
Но история жива, а с ней жива память о тех, кто давно уж покоится с миром. И где-то там, в глубине тайги, на берегу безымянного озера, возможно, до сих пор стоит заросшая мхом могила и пустой дом, в котором когда-то жила любовь, способная преодолеть даже смерть.





