Перейти к содержимому

Меня посадили за чужое преступление, а в первой же драке сломали очки и заставили мыть парашу. Но именно в тюремной грязи я встретил девушку, которая научила меня писать сценарий собственной жизни

Глава 1. Сеанс

Крутил двадцать четвертую часть, когда пленка пошла волной.

Коля Тихомиров ударил ладонью по корпусу аппарата — привычно, почти нежно, словно успокаивал разыгравшегося коня. Проектор «Украина-5» был его личным зверем, ворчливым, но послушным. Сегодня зверь капризничал. В аппаратной пахло горячей смазкой и ацетоном, которым Коля протирал линзы. Душно, форточка забита фанерой — зима в этом году сдаваться не хотела даже к марту.

Внизу, в темноте зрительного зала, колхозники смотрели «Маленькую Веру». Коля этот фильм знал наизусть, мог бы озвучить с закрытыми глазами. Он вообще помнил сотни картин — от трофейных немецких лент, чудом сохранившихся в районном прокате, до последних перестроечных новинок, от которых у председателя колхоза дергался глаз.

— Колька, ты б хоть раз вниз спустился, на людей посмотрел, — говорила ему билетерша баба Нюра. — Чего ты все с железками своими?

А Коля не любил смотреть. Он любил показывать. Стоять в маленькой будке, пропахшей химией, и чувствовать, как луч света пробивает темноту. Это была его магия. Его иллюзия контроля над миром, который за пределами аппаратной оставался чужим и неуютным.

В двадцать два года Николай Тихомиров выглядел на семнадцать. Щуплый, нескладный, с торчащими лопатками и привычкой втягивать голову в плечи. Очки в тонкой металлической оправе вечно сползали на кончик носа, и он поправлял их указательным пальцем — машинально, по сто раз на дню. Голос имел ломкий, скрипучий, будто у подростка в переходном возрасте, застрявшем на полпути.

В деревне над ним посмеивались беззлобно, по-свойски. Тихоня и есть Тихоня. Кино свое крутит, книжки читает, с девками не гуляет — ну и ладно, каждому свое.

Пленка дрогнула в последний раз и успокоилась. Коля вытер руки ветошью и глянул в окошко — на экране героиня что-то кричала, но слов было не разобрать, динамики опять хрипели. Надо будет завтра залезть, провода проверить.

Завтра.

Коля еще не знал, что через двадцать минут в зал войдут люди в серых плащах.


Их было трое. Они возникли из мартовской слякоти, словно соткались из грязного снега и сумерек. Вошли без стука, распахнув обе створки, и свет из коридора на секунду выхватил их лица — усталые, с резкими складками у ртов.

Баба Нюра ахнула, прижала ладонь к груди.

— Выключите аппарат, — сказал один, негромко, но так, что услышали все.

Коля не выключил. Он замер у проектора, глядя, как по экрану продолжает метаться чужая жизнь.

Тогда они поднялись в аппаратную сами.

Дверь открылась резко, ударила в стену. В будку ворвался холод и запах табака. Тот, что шел первым, был коренастый, с короткой шеей и маленькими, неприятно-внимательными глазами. Он оглядел Колю, его очки, его перепачканные маслом пальцы, и усмехнулся.

— Гражданин Тихомиров Николай Сергеевич?

— Я, — голос сорвался, прозвучал сипло и жалко.

— Пройдемте.

— Куда? У меня сеанс…

— Сеанс окончен.

Коля не понял, но уже испугался — тем особенным, ватным страхом, когда немеют ноги и перестают слушаться руки. Его взяли под локти, вывели из аппаратной, повели вниз по скрипучей лестнице. В зале зажгли свет. Люди щурились, оборачивались, кто-то привстал с места. Коля увидел лицо тракториста Петьки — тот смотрел на него круглыми глазами, в которых плескалось изумление пополам с ужасом.

— Руки назад, — велел коренастый.

— За что? — прошептал Коля.

Ответа не было. Его запястья стянуло холодным металлом. И этот звук — сухое «вжик-щелк» — показался громче выстрела.

Когда его выволакивали из клуба, кто-то из темноты крикнул:

— Куда ж вы парня-то?! Он же мухи не обидит!

— Разберемся, — бросил коренастый.

Дверь «уазика» хлопнула, отрезая Колю от всего, что было его жизнью — от клуба, от кино, от бабы Нюры, которая так и стояла на крыльце, прижимая к лицу платок.

Машина тронулась. За окном проплыли темные избы, колхозная контора с облезшей вывеской, покосившийся забор клуба. Коля почувствовал, как очки опять сползают на нос, но поправить их не мог — руки были скованы.

И тогда он зажмурился.

Перед глазами поплыли кадры — как в испорченном проекторе, когда пленка застревает и начинает плавиться. Почему-то вспомнился фильм, который он смотрел мальчишкой. Названия не помнил, только картинку: человек стоит у стены, руки связаны, а за кадром — голос: «Когда заканчивается одна жизнь, всегда начинается другая. Вопрос только в том, кем ты войдешь в эту новую дверь».

Странно, что он вспомнил это сейчас.

Очень странно.


Глава 2. Камера

Первое, что ударило в нос — запах. Тяжелый, спертый, замешанный на хлорке, мужском поте, дешевых папиросах и еще чем-то неуловимом, что Коля позже определит для себя как «запах безнадежности».

Второе — звук. Железная дверь с лязгом захлопнулась за спиной, и этот лязг эхом прокатился по длинному коридору, затихая где-то в глубине здания.

Камера оказалась небольшой. Вдоль стен — двухъярусные нары, на которых сидели и лежали люди. Четыре, пять, шесть человек — Коля не стал считать, он вообще старался ни на кого не смотреть. Но его уже заметили.

— О, пополнение, — лениво протянул голос откуда-то справа. — Гляди-ка, в очках. Интеллигенция пожаловала.

Коля поднял глаза.

С верхних нар на него смотрел мужчина лет тридцати пяти, с тяжелым лицом и татуированными пальцами, которыми он лениво постукивал по деревянному бортику. Глаза у него были светлые, почти прозрачные, и смотрели они оценивающе — так смотрят на вещь, которую еще не решили, то ли использовать, то ли выбросить.

— Проходи, не стесняйся, — сказал мужчина. — В ногах правды нет.

Кто-то хохотнул.

Коля сделал шаг, запнулся о чей-то ботинок и чуть не упал. Очки съехали на нос, он привычным жестом поправил их, но рука дрожала.

— Звать-то как, очкарик?

— Николай…

— А по батюшке?

— Сергеевич…

Новый взрыв хохота. Смеялись не зло, скорее издевательски, как смеются над щенком, который запутался в собственных лапах.

— По батюшке он, — протянул мужик с верхних нар. — Ты у нас, значит, благородных кровей. А я — Гена. Можно просто Гена. А можно Геннадий Палыч, если заслужишь.

Он спустился вниз легко, по-кошачьи, и оказался на голову выше Коли. От него пахло табаком и какой-то особенной, звериной уверенностью.

— Значит, так, Николай Сергеич. Порядки тут простые. Кто сильнее — тот и прав. Кто слабее — прислуживает. Ты у нас пока что самый слабый. Стало быть, твое место у параши и твоя работа — таскать баланду и мыть полы. Усек?

Коля молчал. В горле пересохло, слова застревали где-то глубоко, не желая подниматься на поверхность.

— Я спросил: усек? — голос Гены стал тише, но в этой тишине появилась новая, опасная нотка.

— Да, — выдохнул Коля.

— Вот и молодец. Давай, принимай хозяйство. Параша там, — он мотнул головой в угол. — Ведро, тряпка — там же. Вечером проверю, чтоб блестело.

И отошел, потеряв к новичку всякий интерес.

Коля остался стоять посреди камеры, чувствуя, как горят щеки и как чужие взгляды буравят спину. Он сделал шаг к углу, где стояло ведро, и тут заметил, что на него смотрит еще один человек — с самых дальних нар. Тот лежал молча, подперев голову рукой, и в его глазах не было ни насмешки, ни злорадства. Только странная, тяжелая печаль.

— Ты на него не обижайся, — сказал этот человек негромко, когда Коля проходил мимо. — Гена порядок блюдет. Если не он, так другой бы нашелся. А так — хоть предсказуемо.

— Я не обижаюсь, — прошептал Коля.

— И зря. Обижаться полезно. Злость копить — она потом пригодится.

Коля хотел спросить, для чего пригодится, но не решился. Он взял ведро, мокрую тряпку и начал возить по полу, стараясь не думать о том, что будет дальше.

А дальше были дни.

Одинаковые, как кадры бракованной пленки, которую заело в проекторе и которая крутит одно и то же, одно и то же, пока не нагреется и не лопнет.

Подъем в шесть утра. Перекличка. Баланда — серая жижа, в которой плавали разварившиеся крупинки перловки. Работа — на лесоповале или в мастерских. Вечером — опять камера, опять запах, опять насмешки.

Коля быстро выучил свое место. Оно было в самом низу. Он подавал парашу, когда приказывали. Мыл полы. Отдавал свою пайку хлеба, если кто-то требовал — а требовали почти всегда.

Очки его стали главным развлечением камеры. Их отбирали, прятали, заставляли Колю ползать на коленях и искать. Однажды Гена, заскучав, надел их на себя и прошелся по камере, изображая «интеллигента вшивого», — все покатывались со смеху. Коля сидел на корточках у стены, близоруко щурясь, и видел только размытые пятна вместо лиц. Может, это было и к лучшему.

— Эй, Тихоня, — окликнул его Гена на четвертый или пятый день. — Говорят, ты кино крутил? На свободе-то?

— Крутил, — тихо ответил Коля.

— И чё? Хорошее дело. Людям радость. А здесь, значит, без радости.

Он усмехнулся, и непонятно было — то ли он издевается, то ли действительно что-то человеческое промелькнуло в его светлых глазах.

— Слышь, Тихоня, а расскажи про кино. Скучно.

И Коля рассказал.

Сначала робко, запинаясь, но постепенно, чувствуя странную свободу от того, что никто не видит его лица в полумраке камеры, он начал пересказывать фильмы. «Летят журавли», «Судьба человека», «Чапаев», «Пираты XX века» — все, что помнил. Он говорил и говорил, и камера затихала. Даже Гена перестал ухмыляться и слушал, подперев тяжелую голову кулаком.

В тот вечер Коля впервые лег спать, не получив затрещины.

А ночью ему приснилась Настя.

Он еще не знал, кто она. Просто приснилась девушка с длинной косой и усталыми глазами, которая сидела в большой комнате, полной книг, и перебирала карточки библиотечного каталога. Во сне она подняла голову и посмотрела на Колю — долгим, внимательным взглядом, от которого становилось тепло в груди.

— Вы еще здесь? — спросила она во сне. — Вам нельзя здесь оставаться.

— Я не могу уйти, — ответил Коля.

— Можете. Просто откройте дверь.

— Там заперто.

— Поищите ключ. Он всегда где-то рядом. Ключ — это то, что вы умеете лучше всего. То, за что вас держат.

Коля проснулся в холодном поту.

Утро встретило его серым светом из зарешеченного окна и привычным окриком:

— Тихоня, парашу!


Глава 3. Библиотека

Тюремная библиотека помещалась в пристройке административного корпуса — длинная комната с высокими стеллажами, забитыми потрепанными томами. Пахло здесь совсем не так, как в камере, — книжной пылью, старым клеем, сухим деревом. И еще чем-то цветочным, едва уловимым, словно где-то за стеллажами прятался невидимый букет полевых трав.

Колю отправили в библиотеку за книгами для камеры — Гена вдруг изъявил желание «почитать про жизнь», и начальник оперчасти, невысокий лысоватый капитан по фамилии Кротов, нехотя согласился. Для сопровождения выделили конвоира — молодого белобрысого парня с равнодушным лицом.

— Быстро туда, быстро обратно, — буркнул конвоир. — И без глупостей.

Коля кивнул.

Они прошли через внутренний двор, где подтаявший снег превратился в грязное месиво. Мартовское солнце, бледное и холодное, все же резануло по глазам — Коля зажмурился, привыкая к свету после полумрака камеры.

Дверь в библиотеку оказалась открыта.

И там, за деревянным столом, заваленным карточками и формулярами, сидела она.

Коля замер на пороге.

Девушка была именно такой, как в его сне — длинная пшеничная коса, перекинутая через плечо, серые глаза с припухшими веками, словно она недосыпала много ночей подряд. На ней был белый халат, наброшенный на обычное платье в мелкий цветочек. Она что-то писала в толстом журнале, и перо слегка поскрипывало в тишине.

— Здравствуйте, — сказал Коля и тут же возненавидел свой голос — скрипучий, ломкий, совсем мальчишеский.

Девушка подняла голову.

— Добрый день. Вы за книгами?

— Да. Для камеры… номер семь.

— Седьмая, — она кивнула, словно что-то понимая про эту камеру, чего Коля не понимал. — Проходите. Только руки вытрите, там половик чистый.

Коля машинально вытер ноги о порожек, прошел внутрь. Конвоир остался у двери, прислонившись к косяку и зевая.

— Мне бы что-нибудь… не знаю… — Коля запнулся. — Что обычно берут?

— Обычно берут «Уголовный кодекс» и «Как закалялась сталь», — она усмехнулась, и усмешка у нее была теплая, без тени насмешки. — Но вам, я думаю, это не подойдет.

— Почему?

— У вас лицо другое.

Коля не нашелся что ответить. Он стоял посреди библиотеки, чувствуя, как горят уши, и отчаянно пытался придумать хоть что-то, чтобы не выглядеть полным болваном.

— А что вы сами любите читать? — спросила девушка.

— Я… я больше кино. Я киномеханик. Был.

— Были? — она приподняла бровь. — А что случилось?

— Ошибка, — коротко ответил Коля. — Сказали, что я… В общем, ошибка.

Девушка помолчала. Потом встала из-за стола и подошла к дальнему стеллажу, тому, что стоял в самом темном углу. Провела пальцами по корешкам, выбрала один и протянула Коле.

— Держите. Булгаков. «Мастер и Маргарита». Не уверена, что вам его выдадут, но попробовать стоит.

Коля взял книгу. Обложка была потрепанная, уголки загнуты, но держал он ее так, словно это была величайшая драгоценность.

— Спасибо.

— Пожалуйста… как вас зовут?

— Николай. Можно Коля.

— Анастасия. Можно Настя.

Она впервые посмотрела ему прямо в глаза, и Коля увидел там что-то такое, от чего перехватило дыхание. Не жалость — нет, жалости он бы не вынес. Понимание. Словно она знала о нем больше, чем он сам о себе знал.

— Вы давно здесь работаете? — спросил он, чтобы не молчать.

— Два года. После института распределили. Хотели в районную библиотеку, но там мест не было, а здесь — вот… — она обвела рукой стеллажи.

— Трудно, наверное? В таком месте?

— Везде трудно, — она пожала плечами. — Но книги — они везде книги. И люди везде люди.

Конвоир кашлянул, намекая, что время вышло. Коля прижал Булгакова к груди и попятился к выходу.

— Я еще приду, — сказал он, сам не зная зачем.

— Приходите, — ответила Настя. — Библиотека по средам и пятницам открыта. И… Николай?

— Да?

— Не позволяйте им сломать вас. Тем, в камере. Они только с виду страшные.

Коля кивнул и вышел.

Всю дорогу обратно он думал о том, что она сказала. И еще о том, что в ее библиотеке пахло не только книгами, но и чем-то цветочным — может быть, сушеной ромашкой, которую она держала где-то в ящике стола.

В тот вечер Гена, полистав принесенного Булгакова, неожиданно зачитался. А Коля лежал на своей койке, смотрел в потолок и повторял про себя ее имя.

Настя.

Настя.

Он не знал, что через несколько дней это имя станет его молитвой.


Глава 4. Ночная смена

Лесоповал был работой тяжелой, выматывающей до дрожи в коленях. Коля, непривычный к физическому труду, возвращался в камеру едва живой, с горящими ладонями и гудящей спиной. Но именно на лесоповале он начал по-настоящему видеть людей, с которыми делил камеру.

Гена, при всей своей жестокости, был по-своему справедлив. Он не трогал тех, кто работал хорошо, и никогда не отбирал последнее. Однажды, когда кто-то из новеньких попытался спрятать у себя лишнюю пайку, Гена избил его сам, но потом — Коля видел — отнес избитому свою порцию хлеба.

— У зоны свои законы, — объяснил Коле тот самый печальный человек с дальних нар. Звали его Степаныч, был он бывшим учителем географии, сидел по хозяйственной статье. — Гена — он не злой. Он продукт системы. Ты на него не серчай.

— Я не серчаю, — ответил Коля.

— И правильно. Злость копи, говорю тебе. Но не выплескивай раньше времени.

Шел третий месяц заключения. Апрель в тех краях был промозглым, с ледяными дождями и грязью по колено. Коля уже почти привык — к запаху, к насмешкам, к вечной усталости. Почти смирился.

Но по средам и пятницам он ждал библиотеки.

Эти короткие встречи стали для него глотком воздуха. Настя всегда встречала его одинаково — сдержанной улыбкой и вопросом о том, что он читает. Коля жадно глотал книги, которые она ему давала, и пересказывал их потом в камере. Гена, сам того не замечая, стал ждать этих пересказов.

— Тихоня, сегодня чё расскажешь? — спрашивал он вечером, и в его голосе не было уже прежней насмешки.

А Настя давала Коле все новые и новые книги. И однажды — то, чего давать не следовало.

— Это самиздат, — сказала она тихо, протягивая тонкую папку с машинописным текстом. — Здесь рассказы одного писателя. Его не печатают. Но, думаю, вам будет интересно.

— А вам не влетит? — спросил Коля.

— Влетит, если узнают. Но вы же никому не скажете?

— Никому.

Их глаза встретились, и между ними проскочило что-то новое — доверие, замешанное на общем риске. Коля взял папку и спрятал под робу.

В ту ночь он читал до рассвета, подсвечивая себе огарком свечи, которую выменял у Степаныча за лишнюю пайку сахара. Рассказы были странные, тревожные, о людях, которые ищут выход из замкнутого круга. Одна фраза врезалась в память: «Свобода — это не место, это состояние. Можно быть свободным в камере и рабом на воле».

Коля перечитал ее три раза, а потом задул свечу и долго лежал в темноте, глядя в потолок, которого не видел.

Он не знал, что свобода — та, о которой писал неизвестный автор, — придет к нему совсем скоро.

И придет она в обличье беды.


Это случилось в ночь на пятницу.

Их бригаду задержали на лесоповале — сломалась машина, и возвращение в зону отложилось почти до полуночи. Коля едва волочил ноги, засыпая на ходу. Рядом шагали Гена, Степаныч и еще двое — молодой парень по кличке Шуруп и молчаливый здоровяк Костя, которого побаивались даже самые отпетые.

Конвоиров было двое. Один — тот самый белобрысый, что водил Колю в библиотеку. Второй — пожилой сержант с усталым лицом и привычкой зевать через каждые пять минут.

Шли через темный двор, мимо пустых мастерских и склада. Где-то далеко лаяли собаки. Ветер гнал по земле обрывки прошлогодней листвы.

А потом все произошло быстро.

Коля даже не понял, с чего началось. Кажется, Гена что-то сказал Шурупу — коротко, сквозь зубы. Шуруп кивнул. И в следующую секунду здоровяк Костя, который шел последним, вдруг бросился на пожилого сержанта.

Удар был страшный — такой, от которого человек падает мешком, не успев даже вскрикнуть. Белобрысый конвоир дернулся, потянулся к кобуре, но Гена уже был рядом — сбил его с ног, заломил руку.

— Тихо, сука, — процедил он, — тихо, и останешься жить.

Белобрысый замер. Его лицо побелело, глаза расширились от ужаса. Костя тем временем уже снимал с пожилого сержанта кобуру. В его огромной ладони пистолет Макарова казался игрушечным.

Коля стоял, вжавшись в стену склада, и не мог пошевелиться. Все происходило как в кино — только пленку нельзя было остановить.

— Гена, ты чего? — выдохнул он. — Гена!

— Заткнись, Тихоня, — бросил тот, не оборачиваясь. — Или с нами, или в сторону.

— С вами — это куда?

— На волю, — Гена наконец повернулся, и Коля увидел его глаза. В них не было ни злобы, ни страха — только дикое, отчаянное веселье. — Все, пацаны, уходим. Сейчас пересменка, на вышке сонные мухи. Успеем до оврага, а там — лес. Кто не с нами — можете валить, но тихо. Если дернетесь шум поднять — Костя вас сам кончит.

Шуруп уже связывал белобрысого конвоира его же ремнем. Степаныч стоял в стороне, и лицо у него было серое, как пепел.

— Гена, не дури, — сказал он негромко. — Поймают. И добавят.

— Мне терять нечего, Степаныч. У меня «вышка» светит. А так — хоть попробую.

Коля смотрел на них и чувствовал, как земля уходит из-под ног.

Он был здесь чужим. Он не бежал — ему бежать было незачем, он ждал пересмотра дела, верил в справедливость. Но и остановить их он не мог — Костя с пистолетом был слишком убедительным аргументом.

И тут в его голове вспыхнуло.

Библиотека.

Сегодня была пятница. Настя говорила, что по пятницам у нее ночная инвентаризация. Она сидит там, в административном корпусе, одна, среди стеллажей.

Административный корпус был прямо по курсу беглецов.

— Гена, — голос Коли дрогнул. — Там люди. В административном. Они ж не знают…

— А мне-то что? — Гена пожал плечами. — Меньше знают — крепче спят.

— Там… библиотекарь. Она одна. Она не конвоир, она просто женщина.

— Тихоня, ты чего, влюбился, что ли? — Гена хохотнул. — Забудь. Пошли, Костя. Шуруп, прикрываешь сзади.

И они двинулись — через двор, в тени склада, к административному корпусу, где горело окно библиотеки.

Коля рванулся за ними.

— Тихоня, назад! — рявкнул Шуруп.

Но Коля уже бежал. Не к воротам, не к лесу — а к черному ходу административного корпуса, который знал по прошлым посещениям библиотеки.

— Пристрели его, — бросил Гена.

Костя вскинул пистолет, но выстрелить не успел — Коля нырнул за угол, и пуля чиркнула по кирпичной кладке.

Бежал он, как никогда в жизни не бегал. Сердце колотилось в горле, очки сползли на нос, но поправлять их было некогда. Черный ход, лестница, коридор — все слилось в одно сплошное пятно.

Вот и дверь библиотеки.

Он рванул ее на себя.

Настя сидела за столом, склонившись над карточками. При виде Коли — взъерошенного, без очков (они слетели где-то на лестнице), с безумными глазами — она вскочила.

— Николай? Что случилось?

— Бежать надо. Скорее. Они идут сюда. У них оружие.

— Кто?

— Зэки. Побег.

Настя побледнела, но не закричала, не заметалась. Только сжала губы в тонкую линию и быстро кивнула.

— Там, — она показала на дверь в подсобку, — есть выход в котельную. Но он на засове с той стороны.

— Ломать будем.

Они бросились к подсобке. Дверь оказалась заперта. Коля навалился плечом — бесполезно. Он был слишком щуплым, слишком слабым для таких преград.

И тогда в коридоре послышались шаги.

Тяжелые, уверенные. И голос Гены:

— Тихоня! Выходи, падла. И подружку свою выводи. Поговорим по-хорошему.

Коля и Настя замерли.

Бежать было некуда.


Глава 5. Поединок

Дверь распахнулась.

Первым вошел Костя — огромный, заслоняющий собой проем. В одной руке он держал пистолет, другая была сжата в кулак размером с кувалду. За ним — Гена, с рассеченной бровью (видимо, где-то зацепился в темноте) и тяжелым взглядом, в котором плескалась смесь злобы и азарта. Шуруп остался в коридоре — прикрывать.

— Ну, Тихоня, — Гена шагнул вперед, разглядывая Колю с каким-то новым, странным выражением. — Не ожидал от тебя. Тихий-тихий, а с характером, оказывается. Герой.

— Гена, не надо, — Коля выставил руку, заслоняя Настю. — Она тебе ничего не сделала. Отпусти ее.

— Отпущу. И ее, и тебя. Но позже. А пока вы нам поможете. Живой щит — хорошее дело. Конвоиры в своих стрелять не станут, а библиотекаршу тем более. Так ведь?

Он посмотрел на Настю. Та стояла за спиной Коли, прямая, как струна, и лицо у нее было белое, но спокойное.

— Не выйдет, — сказала она негромко. — На вышках приказ: при побеге стрелять на поражение, независимо от заложников. У нас в прошлом году случай был.

Гена прищурился.

— Врешь.

— Проверьте. В журнале приказов записано. Январь, двадцать третье число.

На мгновение повисла тишина. Коля чувствовал, как колотится сердце где-то в горле, и лихорадочно пытался придумать выход. Взгляд его заметался по комнате — стеллажи, книги, стол с карточками, тяжелая лампа на столе…

И тут что-то щелкнуло в памяти.

Кадр из фильма. Трофейная немецкая лента, которую он крутил года два назад в районном клубе. Фильм назывался «Ночь решения», и там была сцена — пленник говорит с захватчиком, гипнотизирует его голосом, заставляет сомневаться. Он тогда еще подумал: «Так не бывает». А потом прочитал где-то, что бывает. Что голос — это оружие. Что ритм речи, интонация, паузы могут сломать человека быстрее, чем кулак.

Коля облизнул пересохшие губы.

— Гена, — сказал он, и голос его неожиданно окреп, перестал дрожать. — Можно вопрос?

— Чего?

— Ты когда последний раз на воле был?

Гена нахмурился.

— Тебе-то что?

— Просто вспомни. Там сейчас весна начинается. Апрель. Снег тает. Землей пахнет. Помнишь, как земля пахнет после зимы?

— Кончай базар, Тихоня.

— Нет, правда. Ты восемь лет сидишь. Восемь лет ты не видел, как трава растет. Не слышал, как птицы поют по утрам. Не чувствовал, как ветер пахнет рекой. Ты все это забыл. А сейчас бежишь — и куда? В лес? Там еще снег лежит. Холодно. Собаки ищут. Вертолеты. Ты уверен, что оно того стоит?

Гена молчал. Что-то дрогнуло в его лице — словно тень пробежала.

— Ты говоришь — воля, — продолжал Коля, и голос его звучал ровно, почти монотонно, как голос диктора за кадром. — Но воля — это не просто «не в тюрьме». Это когда ты можешь идти куда хочешь, делать что хочешь, не оглядываться. А ты сейчас куда пойдешь? В бега? Это та же клетка, только больше. Тебя будут искать, ты будешь прятаться. Это не воля, Гена. Это другая тюрьма.

— Заткнись! — Гена шагнул вперед, но в его голосе не было уверенности.

— Я не заткнусь, — Коля поправил очки (они каким-то чудом уцелели в кармане робы). — Потому что ты слушаешь. Ты всегда меня слушал, когда я про кино рассказывал. Помнишь «Пиратов XX века»? Помнишь, как герой говорил: «Воля — это когда выбираешь сам»? Так вот, ты сейчас выбираешь не волю. Ты выбираешь войну.

— Он дело говорит, Гена, — вдруг подал голос Степаныч, который вошел следом и теперь стоял у двери. — Я не побегу. Мне год остался. Я лучше здесь.

— И ты туда же?! — Гена резко обернулся.

Этого мгновения хватило.

Коля схватил со стола тяжелый том энциклопедии — «Б»-том, от «Бабеля» до «Бюхнера» — и швырнул его в Костю. Книга попала здоровяку в плечо, заставив его покачнуться. Пистолет дернулся вверх.

А дальше все смешалось.

Грохот выстрела. Звон разбитого стекла. Настин крик. Чья-то тень метнулась через комнату. Коля упал, чувствуя, как острая боль пронзает плечо — горячая, ослепляющая, не похожая ни на что из того, что он испытывал раньше.

— Лежать! Всем лежать! — голоса в коридоре, топот, звук ударов.

Кто-то скручивал Костю. Кто-то заламывал руки Гене. Шуруп кричал что-то, прижатый к полу.

А Коля лежал на полу библиотеки, глядя в потолок, и перед глазами плыли кадры — как в кино, когда заканчивается последняя часть и свет в зале еще не зажгли. Темные кадры, без картинки, только шум проектора.

— Коля! Коля, слышишь меня?!

Настя склонилась над ним, и ее лицо было совсем близко. По щекам текли слезы, капали ему на лоб, на щеки.

— Ты чего плачешь? — прошептал он. — Это же я ранен, а не ты.

— Дурак ты, Тихомиров. Какой же дурак.

— Знаю, — он попытался улыбнуться. — Очки… целы?

Она подобрала очки с пола — сломанная дужка, но стекла уцелели. Надела на него, и мир снова стал четким.

— Спасибо.

— За что?

— За то, что пришел.

Ему хотелось сказать ей что-то важное, но слова не шли. Только губы шевелились беззвучно. Боль в плече нарастала, и он чувствовал, как уходит тепло из тела, как к горлу подступает темнота — густая, вязкая, как старая смазка в проекторе.

Последнее, что он увидел перед тем, как потерять сознание — ее лицо, склоненное над ним, и светлую косу, испачканную кровью.

Его кровью.


Глава 6. Горячка

Лазарет был маленьким — четыре койки, облупленный потолок, окно с решеткой и толстым, как аквариумное стекло, мутным стеклопакетом. Пахло карболкой и вареной капустой.

Коля приходил в себя рывками — то проваливаясь в темноту, то выныривая обратно, в серый больничный свет. Время сломалось, рассыпалось на куски, которые невозможно было собрать.

Он бредил.

Ему казалось, что он в аппаратной — крутит кино, а пленка все время рвется, и он склеивает ее, склеивает, а она опять рвется, и на экране — одно и то же: Настя с пшеничной косой, Настя с книгой в руках, Настя, склоняющаяся над ним с заплаканным лицом.

— Пленку… пленку остановите… — бормотал он, и медсестра, пожилая женщина с усталыми глазами, прикладывала ему ко лбу мокрую тряпку.

— Бредит, — говорила она кому-то. — Жар не спадает.

А потом пришел человек в штатском.

Коля в тот день впервые смог сидеть — ему подложили под спину подушки, и он смотрел в окно на кусок серого неба, думая о том, что весна все-таки пришла. На стекле дрожали капли — то ли дождь, то ли тающий снег.

Человек в штатском был невысок, сухопар, с лицом, которое трудно запомнить — такие лица не задерживаются в памяти, утекают, как вода сквозь пальцы. Одет он был в серый костюм, при галстуке, и держал в руках тонкую папку.

— Тихомиров Николай Сергеевич? — спросил он, присаживаясь на табурет рядом с койкой.

— Да, — Коля с трудом ворочал языком. — А вы кто?

— Майор Горелов. Комитет государственной безопасности. — Он показал удостоверение, но Коля даже не попытался в него вглядеться. — Как самочувствие?

— Нормально.

— Врачи говорят, повезло. Пуля прошла навылет, кость не задета. Месяц-два — и будете как новенький.

Коля молчал. Он не знал, зачем пришел этот человек, но чувствовал — просто так из КГБ не приходят.

— Я по другому делу, — майор словно прочитал его мысли. — Не по вашему. Вернее, не совсем по вашему. — Он открыл папку. — Вы знаете некоего Анатолия Петровича Тихомирова?

Коля вздрогнул.

— Это мой дядя.

— Родной брат отца?

— Да. А что? Что с ним?

Майор помолчал, перелистнул страницу.

— Ваш дядя, Николай Сергеевич, проходит по делу об убийстве председателя колхоза.

В палате стало тихо. Так тихо, что слышно было, как тикают часы на руке майора.

— Этого не может быть, — прошептал Коля.

— Может. И не только может — доказано. Мы разрабатывали другую линию, связанную с хищениями в райкоме партии, и совершенно случайно вышли на ваш случай. Точнее, на случай с председателем. Ваш дядя, Анатолий Петрович, метил на его место. У них был конфликт. В тот вечер они встретились у дверей клуба. Возникла ссора. Ваш дядя ударил его, председатель упал, ударился головой о бетонную ступеньку. Смерть наступила мгновенно.

— Но… почему я? — голос Коли сорвался.

— Потому что ваши отпечатки были на двери клуба. Вы же киномеханик, вы эту дверь каждый день открывали-закрывали. Анатолий Петрович знал об этом. И когда понял, что следствие идет по ложному пути, он не стал его поправлять. Наоборот — помог. Дал показания, что видел вас неподалеку от места преступления в тот вечер.

Коля закрыл глаза.

Перед внутренним взором проплыло лицо дяди — круглое, румяное, с вечной улыбкой и масляными глазками. Он всегда казался Коле добродушным, немного суетливым, но в целом безобидным. На каждый день рождения дарил книгу — всегда одну и ту же, про пионеров-героев, словно забывая, что Коля давно вырос.

— За что? — прошептал Коля.

— За место в правлении. За власть. За то, чтобы стать председателем. Он стал, кстати. После гибели прежнего — его и назначили. И все бы у него получилось, если бы не наша разработка.

Майор закрыл папку и поднялся.

— Ваше дело будет пересмотрено. Думаю, в ближайшее время вас освободят. Следователь, который вел ваше дело, уже отстранен. А дядю вашего… — он помедлил, — его будут судить. И, учитывая все обстоятельства, включая ваше недавнее геройство, срок ему дадут серьезный.

— Геройство? — Коля усмехнулся. — Я просто книжкой кинул.

— Вы предотвратили побег с оружием и захват заложников. Это не «просто книжкой кинул». Это поступок.

Майор направился к двери, но на пороге обернулся.

— Да, и еще. Там вас девушка ждет. Библиотекарь. Уже третий день под дверью сидит, пока ее не прогонят. Хорошая девушка. Не теряйте.

И вышел.

Коля остался один.

Он смотрел на дверь, за которой только что скрылся майор, и чувствовал, как внутри что-то ломается — старая, непрочная конструкция, которую он строил всю жизнь. Он думал о дяде. Думал о предательстве — самом страшном, какое только можно представить, когда предает не враг, а близкий человек, родная кровь.

И еще он думал о том, что весна все-таки пришла.


Глава 7. Апельсины

Она пришла на следующий день.

Коля проснулся от запаха — не карболки и не капусты, а чего-то свежего, цитрусового. Открыл глаза и увидел на тумбочке три апельсина — ярко-оранжевых, с блестящей кожурой, немыслимых в лазаретной серости.

А рядом — новые очки.

Тонкая металлическая оправа, почти как старые, только крепче. И дужки целые.

— Это тебе, — сказал голос, и Коля повернул голову.

Настя сидела на табурете, который раньше занимал майор. На ней было все то же платье в цветочек, но без белого халата, и коса была уложена вокруг головы короной. Выглядела она уставшей — круги под глазами, бледные губы, — но глаза сияли.

— Откуда очки? — спросил Коля.

— У меня дужка сломалась. А здесь, в поселке, оптики нет. Пришлось в область ехать.

— Ты ездила в область?

— Пришлось, — она пожала плечами, словно это было что-то незначительное. — Заодно кое с кем встретилась.

Коля приподнялся на подушках, взял очки, надел. Мир стал четким, ясным — таким, каким он не был уже много недель.

— С кем ты встретилась?

— С адвокатом. Вернее, с одним человеком, который знает адвокатов. Мой отец… — она запнулась. — Мой отец был диссидентом. Его посадили в семьдесят четвертом. Он умер в лагере, но у него остались друзья. На Лубянке. И в прокуратуре.

— Настя, — Коля смотрел на нее во все глаза. — Ты же под надзором. Тебе нельзя было…

— Мне много чего нельзя, — она усмехнулась. — Но когда тебя чуть не убили у меня на глазах, я решила, что некоторые «нельзя» можно проигнорировать.

Она протянула ему апельсин.

— Ешь. Витамины. Врач сказал, тебе нужно.

Коля взял апельсин — оранжевый, солнечный, пахнущий Новым годом и детством — и вдруг заплакал. Беззвучно, некрасиво, уткнувшись лицом в колючую кожуру.

Он плакал первый раз за все это время. За все месяцы в камере, за все унижения, за предательство дяди, за страх и боль. За то, что эта девушка с пшеничной косой рисковала собой ради него.

Настя пересела на кровать, обняла его за плечи — осторожно, чтобы не задеть раненое плечо.

— Ну, тихо, тихо, — прошептала она. — Все хорошо. Все уже хорошо.

— Откуда ты знаешь? — он шмыгнул носом.

— Знаю. Твое дело пересматривают. Показания дяди признали ложными. Скоро тебя отпустят.

— А ты?

— Что я?

— Что с тобой будет? Ты же нарушила правила. Тебя могут уволить. Или хуже.

— Могут, — согласилась она. — Но я уже написала заявление об уходе. По собственному желанию.

— И куда ты?

— В Ленинград. У меня там тетка. Говорит, в библиотеке Академии наук места есть.

Коля замолчал. Он чистил апельсин, и корка ломалась под пальцами, брызгая соком. В голове крутилась одна мысль — простая, ясная, как луч проектора в темном зале.

— Можно мне с тобой? — спросил он.

— Куда?

— В Ленинград.

Настя удивленно посмотрела на него.

— У тебя же здесь дом. Деревня. Работа.

— Работы больше нет. Дом… — он помедлил. — Там теперь все знают про дядю. И про меня. Я не хочу туда.

— А что ты будешь делать в Ленинграде?

— Поступать. Во ВГИК. На сценариста.

— Ты серьезно?

— Я всегда хотел. Просто боялся. А теперь…

Он поднял на нее глаза — близорукие, но упрямые.

— Я теперь ничего не боюсь. Настя, я шесть месяцев жил с людьми, которые могли меня убить просто так, от скуки. Я видел смерть. Я чувствовал, как из меня вытекает кровь. После этого поступать в институт — это не страшно. Это даже не трудно.

Настя молчала долго. Потом взяла второй апельсин и начала чистить его — медленно, аккуратно, словно размышляя о чем-то.

— В Ленинграде холодно, — сказала она наконец.

— Я люблю холод.

— И дожди.

— Я люблю дожди.

— И поступать трудно. Очень трудно.

— Я справлюсь.

Она подняла глаза. В них не было больше усталости — только что-то новое, теплое, разгорающееся, как рассвет.

— Хорошо, — сказала она. — Поедем вместе.

И протянула ему дольку апельсина.


Глава 8. Справедливость

Его освободили в мае.

День был солнечный, по-настоящему весенний, с чистым, промытым небом и молодыми листочками на тополях. Колю встретили у ворот зоны — Степаныч, который вышел двумя неделями раньше (ему скостили срок за помощь при подавлении бунта), и Настя с букетом полевых ромашек.

— Держи, герой, — она сунула ему букет.

Коля взял цветы — неловко, раненой рукой — и улыбнулся.

Он сильно изменился за эти месяцы. Похудел, загорел, у глаз появились морщинки, которых раньше не было. Но главное изменение было не внешним.

Исчезла сутулость.

Исчезла привычка втягивать голову в плечи.

Исчезло выражение загнанного птенца, которое так веселило камеру в первые дни.

Вместо всего этого появилось что-то другое — спокойная уверенность человека, прошедшего через ад и вернувшегося обратно.

— Ну, с выходом, — Степаныч хлопнул его по здоровому плечу. — Куда теперь?

— В Ленинград, — ответил Коля.

— Дело хорошее. Город большой, возможности большие. Ты парень способный, пропадешь там, — он усмехнулся. — В хорошем смысле пропадешь. Станешь большим человеком.

— Не знаю насчет большого, — Коля покачал головой. — Просто хочу делать то, что люблю.

— Это и есть самое трудное, — сказал Степаныч. — Делать то, что любишь. И с теми, кого любишь.

Он выразительно посмотрел на Настю, и та слегка покраснела.

— Ладно, молодежь, поехали на станцию, а то опоздаем.

Они уже двинулись к автобусной остановке, когда из ворот зоны вывели новую партию заключенных. Их привезли на «воронке», строи́ли перед этапом.

Коля замер.

Одним из этих заключенных был его дядя.

Анатолий Петрович Тихомиров выглядел ужасно — постаревший, осунувшийся, без привычного румянца на щеках. Дорогой костюм сменился серой робой. Руки, привыкшие к авторучке и печати, были скованы наручниками.

Он тоже заметил Колю.

Их взгляды встретились.

Коля ждал, что почувствует что-то — гнев, ненависть, торжество. Но не почувствовал ничего. Только пустоту, легкую и прозрачную, как майское небо над головой.

Дядя хотел что-то сказать, открыл рот, но конвоир подтолкнул его в спину:

— Не задерживаемся, Тихомиров. Шагай.

И он зашагал — в ту же проходную, через которую когда-то вели Колю.

Настя взяла его за руку.

— Пойдем, — тихо сказала она. — Не нужно здесь стоять.

Коля кивнул.

Они пошли к остановке. Ромашки пахли солнцем и летом. Где-то над головой кричали стрижи.

— Знаешь, — сказал Коля, — я когда-то думал, что справедливость — это когда плохих наказывают, а хороших отпускают. А теперь мне кажется, что справедливость — это просто… жизнь. Когда она идет своим чередом. Когда все получают то, что заслужили. Не по суду, а по сути.

— Мудрено, — Настя улыбнулась.

— У меня учитель был хороший, — Коля улыбнулся в ответ. — Степаныч. Он говорил: «Злость копи. Пригодится». А оказалось, что не злость нужна, а что-то другое.

— Что?

— Спокойствие. Тишина внутри. Когда ты понимаешь, что сделал все, что мог, и теперь можно просто жить дальше.

Подошел автобус — старый, дребезжащий, с облупившейся краской. Они сели на заднее сиденье. Настя положила голову Коле на плечо — здоровое, левое.

— Ты плакал тогда, в больнице, — сказала она негромко. — Когда апельсины принесла.

— Я помню.

— Я тоже плакала. Дома, вечером. Потому что испугалась — за тебя.

— Я больше не дам тебе бояться, — сказал Коля.

И это не было обещанием. Это было решением — твердым, как новые очки на его носу.


Эпилог. Осень 89-го

Ленинград встретил их дождем.

Настя вышла из троллейбуса, раскрыла зонт — большой, черный, принадлежавший еще ее отцу — и замерла, вглядываясь в окна института на Моховой. За стеклами горел свет, двигались силуэты — студенты, преподаватели, кто-то смеялся, кто-то спорил, кто-то тащил огромный планшет.

Коля опаздывал.

Она стояла уже пятнадцать минут, переминаясь с ноги на ногу и кутаясь в плащ. Сентябрь в Ленинграде был холодным, с пронизывающим ветром с Невы, но она не уходила. Ждала.

Наконец дверь института распахнулась, и на крыльцо выбежал Коля — без шапки, в расстегнутом пальто, с мокрыми от дождя волосами. Очки его блестели в свете уличного фонаря.

— Прости! — закричал он издалека. — Мастер задержал! Сказал, моя раскадровка слишком кинематографичная!

— Это плохо? — спросила Настя, когда он подбежал и запыхавшийся встал рядом.

— Не знаю! Сказал — переделать! Но сначала похвалил! — Он сиял, как ребенок, получивший долгожданный подарок.

Они пошли по набережной Фонтанки. Дождь стихал, тучи расходились, и в просветах появлялось холодное осеннее солнце.

— Смотри, — Коля вдруг остановился и показал куда-то вверх, на старый дом с облупленной лепниной. — Видишь балкон? Там, в эркере? Именно такой я представлял в сцене из «Пиратов».

— Ты до сих пор помнишь «Пиратов»?

— Я все помню. Каждый фильм, который крутил. Они здесь, — он постучал себя по лбу. — И знаешь, что я понял? Жизнь — она как кино. Сценарий пишется на ходу. И иногда герой не тот, кто с пистолетом, а тот, кто с книжкой.

Настя засмеялась.

— Особенно если книжка тяжелая.

— Особенно если это том энциклопедии «Б», — он засмеялся в ответ. — От «Бабеля» до «Бюхнера».

Они стояли на мосту, глядя на темную воду Фонтанки, в которой дрожали отражения фонарей. Где-то вдалеке играла музыка — из открытого окна вырывались звуки рояля.

— Ты счастлив? — спросила Настя.

Коля помолчал, глядя на воду.

— Знаешь, у Булгакова есть фраза: «Тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит». Я раньше не понимал, что это значит. А теперь понимаю. Мы оба были в тюрьме. Ты — внутри себя, я — в камере. И мы вытащили друг друга. Это и есть счастье. Не награда, не успех. А когда ты кому-то нужен.

Настя прижалась к его плечу.

— Ты нужен.

— Ты тоже.

Дождь кончился. Над Ленинградом зажигались огни. И где-то, очень далеко, в маленькой колхозной деревне, старый проектор «Украина-5» стоял в закрытой аппаратной, покрываясь пылью. Но Коля о нем не думал.

Он думал о новом фильме.

О том, который еще не начался.


Конец


Оставь комментарий