Всю дорогу старуха в поезде говорила мне, что я сумасшедшая, раз еду к тому, кто меня выгнал. А я перебирала

Скорый поезд «Северная стрела» рассекал густые сумерки, уносясь вглубь бескрайних земель, где горизонт сливался с низким, налитым свинцом небом. За окном проплывали не пейзажи, а скорее их призраки: черные остовы деревьев, серебристые змейки полузамерзших рек, редкие огни далеких, неведомых деревень. Женщина, сидевшая у окна, не замечала этой суровой красоты. Её взгляд был прикован к собственному отражению в темном стекле — к лицу, на котором тридцать семь прожитых лет оставили не столько морщины, сколько тени пережитых тревог. Звали ее Рада. Рада Добронравова. Имя, данное матерью будто в насмешку, сейчас казалось ей горькой иронией. Радости в её жизни было отмерено скупо, словно драгоценной соли в голодный год.
Её попутчицей оказалась дородная старуха с лицом, испещренным глубокими, будто прорезанными резцом, морщинами, и живыми, цепкими глазами, которые, казалось, видели человека насквозь. Она представилась Марией Степановной, едва поезд тронулся от полустанка, где она села, и теперь, достав из необъятной корзины вареную картошку, соленые огурцы и краюху черного хлеба, настойчиво подвигала угощение к своей молчаливой соседке.
— Не побрезгуй, милая, — прогудела она густым, прокуренным голосом, в котором, тем не менее, слышалась неожиданная ласка. — Еда в дороге — она не от голода, а от тоски. Поешь, глядишь, и на душе потеплеет. Меня Марией Степановной кличут. А тебя-то как?
— Рада, — тихо отозвалась женщина, не в силах отказаться от ломтя хлеба с хрустящим огурцом. Этот простой, до боли знакомый запах вдруг пробудил в ней воспоминания, от которых защипало в носу.
— Ну, Рада, значит. А по отчеству?
— Да можно и без отчества. Я ведь и отца-то своего толком не помню.
— Вот как? — старуха пытливо взглянула на нее. — А куда же путь держишь, Рада, одна, с такой печалью во взгляде? До конечной станции далеко, край там суровый.
— В Ледяной Плес, — ответила Рада, и голос её дрогнул. — К брату еду. К родному.
— К брату? — удивилась Мария Степановна. — Так ведь это ж не ближний свет. За Якутском еще трястись и трястись. Что ж он тебя, не встречает, раз ты с таким лицом едешь, словно на казнь?
— Он и не знает, что я еду. Точнее… знает. Я письмо ему написала. А он ответил, чтобы не приезжала. Что не хочет меня видеть.
Старуха перестала жевать и, отложив яйцо, внимательно посмотрела на Раду. В вагоне повисла тишина, нарушаемая лишь мерным стуком колес.
— И ты все равно едешь? Не побоялась? А вдруг он тебя с порога прогонит?
— Пусть гонит, — Рада решительно сжала губы, но слеза все равно предательски скатилась по щеке. — Я все равно к нему приеду. Упаду в ноги и буду просить прощения. Я перед ним так виновата, Мария Степановна, что и не высказать словами. Я всю его жизнь, как мотылек крылья, изломала.
— Ну, — протянула старуха, наливая из термоса густой, обжигающий чай в жестяную кружку, — путь долгий. До Якутска еще сутки, а там тебе на перекладных до этого Плеса твоего дня три добираться. Рассказывай, облегчи душу. Чай, не чужие мы теперь, попутчицы. Глядишь, к утру и сама поймешь, правильно ли делаешь.
И Рада, поддавшись неожиданному теплу, исходившему от этой чужой, но такой участливой женщины, начала свой рассказ. Рассказ, похожий на исповедь.
1945 год. Гром победных салютов отгремел, но эхо войны еще долго стояло в каждом доме, в каждой семье. В небольшом селе Каменка, затерянном среди холмов, возвращения Ефима Добронравова ждали с содроганием. Жена его, тихая и забитая Марья, и сын Гордей, которому едва минуло семнадцать, помнили довоенную жизнь как бесконечный, удушливый кошмар. Ефим, мужик огромный, с тяжелым взглядом и непредсказуемым нравом, в минуты хмельного буйства превращался в зверя. Он мог часами держать жену за столом, изливая на нее ушаты беспричинной ревности и злобы, обвиняя в своей загубленной жизни.
— Уродина ты, Марья! — рычал он, ударяя кулаком по столу так, что подпрыгивала посуда. — Глаза б мои на тебя не глядели! И сын твой — такой же мямля, весь в тебя, ни силы, ни духу мужицкого!
Гордей, и правда, был копией матери: тонкая кость, светлые, задумчивые глаза, спокойный нрав. Но в этом субтильном теле жила несгибаемая воля. Пока отец воевал, он стал для матери и опорой, и защитой, и хозяином в доме. Сам научился и крышу латать, и печь перекладывать, и за скотиной ходить. Он мечтал выучиться на агронома, но бросить мать одну не решался, откладывая свои планы на потом.
Когда Ефим вернулся с фронта, весь в медалях, но с еще более ожесточившимся сердцем, Гордей встретил его не мальчиком, а мужчиной. В первый же вечер, когда отец, выпив, по привычке замахнулся на Марью, сын перехватил его тяжелую руку. Взгляды их встретились — налитые кровью глаза отца и спокойные, стальные глаза сына.
— Не трожь мать, — тихо, но веско сказал Гордей. — Никогда больше не тронь.
И Ефим, удивившись сам себе, отступил. Он понял: прежней власти у него нет. Сын стал стеной, которую ему не пробить. Война была окончена, а в их доме началась другая, тихая, изнурительная война характеров.
А через год случилось непредвиденное. Марья, уже немолодая и изможденная, понесла. Гордей места себе не находил, предчувствуя беду. И беда пришла. Роды были страшными. Девочка, которую назвали Радой, появилась на свет, издав первый, жалобный крик, но этот крик стал для Марьи последним. Она умерла на рассвете, даже не успев прижать дочь к груди.
Ефим запил по-черному, на этот раз не от злобы, а от ужаса. Он остался один с орущим свертком на руках, в доме, который внезапно стал для него чужим. И тогда Гордей, отложив в сторону свои мечты об институте, взял всё в свои руки. Он устроился на лесосклад, благо силушки в нем, несмотря на худобу, хватало, и работал сутками. С младенцем нянчилась древняя старуха Клавдия, жившая через дорогу, которой Гордей отдавал половину своего скудного заработка. А в свободные дни он сам возился с Радой: купал, пеленал, варил жидкую кашу и, когда у девочки резались зубки, ночами носил ее на руках, напевая единственную колыбельную, что помнил смутно, с материнских слов.
Ефим иногда появлялся на пороге — трезвый, потерянный, пытался неуклюже приласкать дочь, но девочка, чувствуя исходящее от него напряжение, заходилась плачем. Гордей выставлял отца, не слушая его пьяных оправданий. Он заменил Раде и отца, и мать. Он был строг и требователен, когда она подросла, заставлял помогать по дому, учил грамоте, но в каждом его действии чувствовалась такая глубокая, жертвенная любовь, что Рада росла хоть и дерзкой, но сердцем беззаветно привязанной к брату.
Все изменилось, когда Ефим привел в дом новую жену — крикливую, жадную бабенку по имени Клавдия. В доме начался ад. Клавдия видела в Гордее помеху, а в Раде — даровую прислугу. Она настраивала Ефима против детей, и тот, находясь под каблуком у новой жены, впервые за много лет поднял руку на дочь. Это стало последней каплей.
В ту же ночь, темную и дождливую, Гордей разбудил зареванную Раду.
— Собирайся, — сказал он, связывая в узел их нехитрые пожитки. — Мы уходим.
— Куда? — испуганно спросила она, еще ребенок, но уже понимающий, что старый дом перестал быть их крепостью.
— В город. В Новореченск. Там работы много. Я давно все обдумал. Проживем. Только, Радка, с этого дня ты должна меня слушаться. Жизнь будет трудная, но зато свободная.
И они уехали на рассвете, сбежав, словно воры, из отчего дома.
Город встретил их холодом казенных стен. Они ютились в каморке при заводском общежитии, сырой и тесной, где по ночам шуршали крысы. Гордей пропадал на чугунолитейном заводе, придя туда простым чернорабочим, а вечерами учился в техникуме, мечтая выбиться в мастера. На Раду же город подействовал дурманяще. После тихой, сонной Каменки, Новореченск оглушил ее шумом, яркими витринами и ощущением мнимой свободы.
Она быстро нашла себе друзей — таких же неприкаянных подростков, для которых жизнь была чередой сиюминутных удовольствий. Учеба в школе, куда ее определил Гордей, пошла насмарку. Вместо уроков Рада с компанией пропадала в парке, на танцах или в кино, сбегая с последних рядов, как только гас свет. Деньги, которые брат с таким трудом зарабатывал, утекали сквозь пальцы на дешевые сладости и побрякушки.
Гордей, измотанный работой и учебой, все еще пытался до нее достучаться. Он ругал ее, наказывал, садился рядом и терпеливо объяснял задачки, которые ей никак не давались. И каждый раз она, потупив свои зеленые, как у кошки, глаза, обещала исправиться. Но стоило брату уйти на смену, как за ней приходили друзья.
Беда не заставила себя ждать. Однажды к Гордею пришел сосед по общежитию, дядя Петя, и, пряча глаза, рассказал, что видел Раду на рынке с компанией юрких пареньков, которые ловко чистили карманы зазевавшихся покупателей.
— Ты бы, Гордей, приглядел за сестрой, — пробормотал он, переминаясь с ноги на ногу. — Доиграется до беды. Места тут лихие.
В тот вечер Гордей, не чувствуя под собой ног от усталости, устроил сестре допрос с пристрастием. Он никогда не был жесток, но сейчас в его голосе звенел металл.
— Рада, я тебя спрашиваю один раз. И прошу мне не лгать. Ты воруешь?
— Нет! — выкрикнула она, сверкая глазами. — Это все вранье! Дядя Петя на меня наговаривает, потому что я его сыну морду набила!
Но Гордей видел, как дрожат ее пальцы, и на душе у него стало черным-черно. Он достал из ее кармана новенькую заколку, которой раньше не видел.
— Откуда это? Я тебе денег на нее не давал.
— Подружка подарила, — вызывающе бросила Рада, но голос ее предательски сорвался.
— Послушай меня, родная, — Гордей присел перед ней на корточки и взял ее руки в свои. — Ты сейчас стоишь на краю пропасти. Один шаг — и ты упадешь. Заберут в колонию, и вся твоя жизнь пойдет под откос. У тебя нет отца, нет матери. У тебя есть только я. И если ты меня сейчас ослушаешься, я ничего не смогу сделать. Просто ничего. Понимаешь?
Рада вдруг разрыдалась — бурно, навзрыд, как в детстве. Она кинулась брату на шею и сквозь слезы призналась во всем. Она действительно связалась с мелким воришкой по кличке Седой, и они вместе «щипали» прохожих на рынке. Она каялась, клялась, что больше никогда в жизни не возьмет чужого.
— Деньги, что ты взяла, я верну, — сказал Гордей, гладя ее по голове. — Отработаешь у дяди Пети во дворе. А если я еще раз услышу хоть слово о твоих «подвигах»… Рада, я увезу тебя обратно в Каменку. К отцу и мачехе. И уже никогда не вернусь. Выбирай.
Выбор был сделан. На время Рада присмирела, но натура ее, непоседливая и ищущая легких путей, брала свое. Школу она кое-как закончила, но об учебе дальше и слышать не хотела. Устроилась в регистратуру фабричной больницы и, казалось, успокоилась. Но Гордей, сам того не желая, уже предвидел следующую бурю. Имя этой буре было Ждан.
Он появился внезапно — высокий, смазливый, с нагловатой улыбкой и умением красиво говорить. Ждан Резник работал шофером у заводского начальства и слыл завидным женихом. Рада влюбилась, как в омут головой. Она не видела ни его пренебрежительного тона, ни его снисходительных насмешек над ее «деревенским» говором, ни того, как масляно он смотрел на других девушек. Для нее он был принцем из сказки.
— Я выхожу за него замуж, — заявила она брату однажды вечером, и голос ее звенел от счастья.
Гордей же, с первого взгляда оценив Ждана, внутренне похолодел. Этот человек был скользким, как уж. Слишком много суетился, слишком сладко улыбался, а глаза его оставались холодными и оценивающими. Весь вечер Ждан лебезил перед Гордеем, пытаясь произвести впечатление, но добился обратного эффекта.
— Он тебе не пара, — сказал Гордей сестре после его ухода. — Он пустой. И жестокий. Я это вижу.
— Ты просто завидуешь! — в сердцах бросила Рада. — Ты всю жизнь положил на меня, а теперь, когда у меня появился шанс на свое счастье, ты хочешь меня удержать! Ты эгоист, Гордей!
— Ты ничего не понимаешь…
— Нет, это ты не понимаешь! Мне восемнадцать! Я взрослая и сама могу решать свою судьбу! Завтра мы подаем заявление.
Гордей долго не спал в ту ночь. Он стоял у окна и смотрел, как дворники сгребают первый снег. Он вспоминал свою жизнь — бесконечную череду отказов и самопожертвований. Он отказался от учебы, от личной жизни, от мечты. И ради чего? Чтобы его сестра бросила ему в лицо обвинение в эгоизме? Горечь, какой он еще никогда не знал, поднялась из глубины души и затопила сердце. На столе лежало вскрытое письмо с приказом о переводе. Заводу требовались инженеры на новую ударную стройку в Якутии, в поселке Ледяной Плес. Место глухое, суровое, но с огромными перспективами и полной самостоятельностью. Утром он еще раздумывал, а сейчас решение пришло к нему мгновенно, как вспышка.
Утром он вышел к завтраку с каменным лицом.
— Ты сказала, что взрослая, — произнес он, не глядя на сестру. — Ты сказала, что я тебе не указ. Что ж. Живи своим умом. Я уезжаю. Далеко и надолго.
— Что? — Рада, не ожидавшая такого поворота, замерла с ложкой в руке.
— Я уезжаю в Якутию. На стройку. Квартиру оставляю тебе. Справишься сама.
В глубине души он надеялся, что она бросится к нему, заплачет, скажет: «Не уезжай, братик!». Но Рада, закусив губу и глядя на него с вызовом, лишь кивнула.
— Справлюсь. Не сомневайся. Вакансия мужа и уборщицы в твоем лице закрыта.
Эти слова, как острый нож, полоснули Гордея по сердцу. Он молча вышел из дома.
Новая жизнь за Полярным кругом закалила Гордея, превратив мечтательного юношу в сурового, немногословного мужчину. Работа поглотила его целиком. Он руководил бригадой, проектировал, решал неразрешимые задачи. Его ценили и уважали. Он жил в небольшой, но теплой бревенчатой избе, которую ему выделил завод. Здесь, на краю земли, среди вечной мерзлоты и бескрайней тайги, его душа немного оттаяла.
В местной столовой он познакомился с Варварой — тихой женщиной с печальными глазами, работавшей там поварихой. Она была из ссыльных, вся ее семья сгинула в лагерях, и она одна, чудом выжив, осела в этом суровом краю. Они стали разговаривать — сначала о пустяках, потом о жизни. Гордей рассказал ей о Раде, о своем бегстве, о глухой тоске, что грызла его изнутри. Варвара, сама пережившая предательство и потерю близких, понимала его без слов.
— Она выросла, Гордей, — тихо сказала она однажды, когда он в очередной раз перечитывал единственное короткое письмо от сестры, полученное год назад. — Ты не можешь вечно нести ее на руках. Отпусти.
— Я боюсь за нее, Варя. Чувствую — случится беда.
И беда действительно случилась, но с ним самим. Они с Варварой поженились. Свадьба была скромной, тихой, но Гордей впервые за долгие годы почувствовал, что такое душевный покой. Через год родилась дочь. Глядя на крохотное личико, он, не раздумывая, назвал ее Радой. Варвара не возражала, она все понимала. Это было и прощение, и прощание. Отпуская прошлое, он дарил имя своей сестры новой жизни.
Счастье длилось недолго. Когда младшей Раде исполнилось одиннадцать, они поехали всей семьей в Иркутск — показывать девочке большой мир, театры, музеи. На обратном пути их автобус попал в страшную аварию. Водитель грузовика, вылетевшего на встречную полосу, был пьян.
Гордей пришел в себя в больнице. Он не чувствовал ног. Но эта физическая боль была ничем по сравнению с той, что разрывала его душу. Варвара погибла на месте. Его тихая, кроткая Варя, его единственная любовь, ушла, оставив его одного с дочерью. Дочь не пострадала, отделавшись испугом и ушибами, но Гордей, прикованный к больничной койке с переломом позвоночника, не мог быть ей опорой.
Он настоял, чтобы дочь вернулась к учебе в Иркутск, где ее приютила семья хорошего друга. А сам остался в Ледяном Плесе, в маленькой избе, ставшей его тюрьмой. Ноги не хотели слушаться. Местный фельдшер разводил руками — нужна сложная операция и долгая реабилитация, но и это не давало гарантий. За Гордеем ухаживала соседка, старая якутка Айталина, но он тяготился своей беспомощностью и все чаще задумывался о смерти, как об избавлении.
Именно в этот момент, в самый темный час его жизни, пришло письмо от Рады. Сестра, от которой столько лет не было вестей, вдруг написала. Письмо было длинным, сумбурным, полным раскаяния. Она только что узнала о его трагедии от общих знакомых. Узнала, что ее брат, ее защитник, лежит беспомощный на краю земли. Каждое слово дышало болью. Она писала, что ее замужество обернулось адом, что муж Ждан тиранил ее и в конце концов выгнал из дома, отсудив квартиру, что она давно хотела написать, но гордость, эта проклятая гордость, не давала ей признать свою неправоту. И теперь она умоляет брата позволить ей приехать.
— Не надо, — прошептал Гордей, читая письмо. Его сердце сжималось от боли. Он не хотел, чтобы сестра видела его таким — жалким, сломленным, озлобленным на весь мир. Он не хотел быть для нее обузой. Собрав всю свою волю, он продиктовал соседке короткий и жестокий ответ: «Не приезжай. Не хочу тебя видеть. У нас разные пути».
Рада замолчала, вытирая платком бегущие по щекам слезы. За окнами поезда сгустилась ночь. Стук колес, такой убаюкивающий и мерный, словно отсчитывал последние мгновения ее старой жизни перед началом новой.
— Он меня оттолкнул, — прошептала она. — Но я все равно еду. Я знаю, он один. И дочка его далеко. Я бросила его, когда была дурой, а теперь, когда ему плохо, я должна быть рядом. Я выхожу его, Мария Степановна. Я с того света его достану, но на ноги поставлю.
Старуха долго молчала, глядя на свою собеседницу. В ее глазах светилась мудрость прожитых лет.
— Дура ты была, Рада, — наконец, произнесла она, и голос ее прозвучал неожиданно мягко. — Но сердце у тебя доброе. И брат твой, Гордей, не со зла тебе так ответил. Он тебя любит, в этом и дело. Любит и потому гонит. Боится, что ты свою молодую жизнь на него, калеку, потратишь. Ты пойми: когда мужчина, привыкший быть стеной, сам превращается в развалину, ему легче умереть в одиночестве, чем принять помощь от той, кого он всю жизнь оберегал. Это гордость мужская, глупая, но от этого не менее сильная. Он тебя не видеть не хочет — он тебя уберечь хочет.
— Да как же он не поймет, что я без него пропаду? — всхлипнула Рада. — Кто я без него? Пустое место! Я только сейчас, когда совсем одна осталась, поняла, чем он для меня был. Он мне и мать, и отец, и совесть моя.
— Ну, раз поняла, так и езжай. И никого не слушай. Силой, лаской, слезами, а своего добейся. Упрется — а ты его не слушай. Тащи его на себе, если надо. Ты перед ним в долгу, это правда. Но самый большой долг — это не дать его душе угаснуть. Верни его к жизни, и грех твой будет искуплен.
На конечной станции, продуваемой ледяными ветрами, они расстались. Мария Степановна, обняв Раду на прощание, перекрестила ее и зашагала к автобусу. А Рада, кутаясь в пуховой платок, пошла искать попутную машину до далекого, затерянного в якутских просторах поселка Ледяной Плес.
Дверь открылась почти сразу после стука, но за ней стояла незнакомая скуластая женщина. Это была Айталина. Увидев Раду, замерзшую и бледную, она лишь понимающе кивнула и пропустила ее в дом.
Гордей сидел в кресле-каталке у окна и смотрел на заснеженную равнину. Он даже не обернулся, думая, что это соседка. И только когда услышал за спиной сдавленный всхлип, вздрогнул всем телом.
— Гордей… Гордеюшка…
Он медленно, словно преодолевая сопротивление воздуха, повернул голову. В дверях стояла Рада. Постаревшая, осунувшаяся, с залегшими под глазами тенями, но все с теми же зелеными, кошачьими глазами, полными слез.
— Ты зачем приехала? — голос его был сух и надтреснут, словно старое дерево. — Я же написал…
— Я прочитала твое письмо, — перебила его Рада, делая шаг вперед. — Только это было не твое письмо.
— Что ты несешь?
— Это было письмо чужого мне человека. Мой брат, Гордей Добронравов, никогда бы так не написал. Мой брат учил меня не сдаваться. Он учил меня отвечать за свои поступки. И если ты думал, что я поверю в то, что ты написал, ты меня совсем не знаешь.
Она подошла ближе и, не в силах больше сдерживаться, упала на колени перед его креслом, уткнувшись лицом в его неподвижные, холодные руки.
— Прости меня, — шептала она, захлебываясь рыданиями. — За Ждана, за гордость мою дурацкую, за каждое плохое слово. Прости, что оттолкнула тебя тогда. Я всю жизнь свою загубила без тебя. Позволь мне остаться. Не гони, ради всего святого.
Гордей сидел, как каменное изваяние. Но в его глазах, давно уже сухих и пустых, начало проступать что-то живое. Мышцы на лице дрогнули. Он поднял руку и неловко, неуклюже положил ее на голову сестры.
— Радка… егоза ты моя… — прошептал он, и голос его сорвался. — Сколько ж мы времени потеряли…
— Мы наверстаем, Гордей, — Рада подняла на него заплаканные глаза, в которых уже светилась решимость. — Мы все наверстаем. Ты еще встанешь. Я тебе обещаю. Я тебя не оставлю. Ты когда-то меня на ноги поставил, теперь мой черед.
— Поздно, Рада. Врачи говорят, без операции не встать. А операция та денег стоит немереных, да и не делают их здесь.
— Сделаем, — упрямо сказала она. — Устроюсь на любую работу. Хоть полы мыть, хоть вагонетки таскать. Накопим. Дочку твою выучим, она вон математик у тебя, вся в тебя. Ты еще на ее свадьбе плясать будешь! Только не смей меня гнать.
Впервые за долгие месяцы Гордей заплакал. Скупо, скупо, по-мужски, но это были слезы облегчения. Стена, которую он выстроил вокруг своего сердца, рухнула в один миг. Он смотрел на сестру, и видел перед собой не ту глупую девчонку, что когда-то бросила ему в лицо жестокие слова, а своего родного человечка, свою кровинушку, которая прошла через свои собственные адские круги и нашла дорогу домой.
— Ну и характер у тебя, Радка, — усмехнулся он сквозь слезы, легонько щелкнув ее по носу, как делал это в далеком детстве. — Упертая, как сто ослов.
— В тебя, — улыбнулась она в ответ, поймав его руку и прижав к своей щеке.
Жизнь в Ледяном Плесе, вопреки всем мрачным ожиданиям, начала понемногу налаживаться. Рада, словно заведенная, крутилась с утра до ночи. Она устроилась санитаркой в местный фельдшерский пункт, а в свободное время бралась за любую работу: мыла полы в конторе, помогала на почте, шила на заказ. Каждую свободную копейку они с Гордеем откладывали в заветную жестяную банку из-под чая.
Но главной ее заботой был брат. Она не доверяла его здоровье никому. Ежедневно, превозмогая его ворчливое сопротивление, она делала ему массаж, разрабатывала мышцы, помогала делать упражнения, привезенные из города. Айталина снабжала ее целебными травами и мазями. Поначалу Гордей лишь кривился от боли, но Рада была неумолима.
— Терпи, — говорила она, вкладывая в движения рук всю свою любовь и упрямство. — Говорила мне старая знахарка в Каменке: болезнь из тела гонят болью и волей. У тебя воли много, а боль мы перетерпим.
И произошло чудо. Нет, он не встал с кресла на следующий день. Это был долгий, мучительный путь, полный отчаяния и проблесков надежды. Сначала в ногах появилось покалывание, потом он смог пошевелить пальцами. А однажды, ясным весенним утром, когда с сопок сошел снег и тайга наполнилась звоном ручьев, Гордей, опираясь на плечо сестры, впервые за два года встал с кресла и сделал один-единственный, крохотный шаг.
Рада, увидев это, не смогла сдержать крика радости. Она смеялась и плакала одновременно, обнимая брата, который, шатаясь, но стоял на своих ногах. С этого момента дело пошло на лад. Он заново учился ходить, держась за стены и заботливо подставленное сестрой плечо. К тому времени, когда они накопили достаточно денег и смогли, наконец, поехать в Иркутск к дочери, Гордей уже передвигался с тростью, медленно, но самостоятельно. Профессор в Иркутской клинике, изучив его историю, только головой покачал: операция уже не требовалась, мышцы и нервные окончания были восстановлены титаническими усилиями и деревенскими травами.
Встреча с младшей Радой была теплой и немного неловкой. Девушка, превратившаяся в серьезного научного сотрудника, смотрела на тетку с благодарностью. Она не ревновала, понимая, что именно эта уставшая, но светящаяся внутренним светом женщина вернула ей отца.
— Значит, я — Рада-младшая, — улыбнулась она, разливая чай в своей уютной иркутской квартире. — И у нас теперь большая семья.
— Самая большая, — ответил Гордей, обнимая обеих.
ЭПИЛОГ
Они вернулись в Ледяной Плес уже вдвоем. Младшая Рада так и осталась жить в Иркутске, вышла замуж за геолога и родила двойню — мальчика и девочку. Гордей съездил к ней на крестины, и именно там, держа на руках крохотных внуков, окончательно отпустил все свои прошлые горести.
Сама же Рада, вопреки собственным ожиданиям, устроила и свою личную жизнь. Через год после возвращения в поселок, в их дверь постучал новый фельдшер, присланный из района — вдовец Мирон, спокойный, надежный человек, который когда-то давно потерял семью и не чаял найти новое счастье. Он увидел Раду, ее самоотверженность, ее удивительную способность превращать хаос в уют и пропал. Их свадьба была скромной, но искренней. Гордей, хитро прищурившись, только и сказал сестре: «Я ж тебе говорил: слушайся брата, и все у тебя будет ладно». Вскоре у них родился сын, которого назвали Гордеем.
А старший Гордей до конца своих дней оставался главой этого разросшегося, шумного семейства. Он так больше и не женился, храня в сердце образ тихой, кроткой Варвары. Но жизнь его была полна. Он стал дедом, прадедом, наставником для молодых инженеров. По вечерам, сидя на крыльце своей избы и глядя, как Рада возится с внуками, а Мирон колет дрова, он думал о том, какой удивительный, замысловатый узор плетет судьба. Из боли, потерь и ошибок она иногда создает полотно такой красоты и прочности, что дух захватывает. И две звезды на этом полотне — две Рады, одна в Иркутске, другая здесь, рядом, — сияли для него ярче всех сокровищ мира, освещая путь, который он прошел, и согревая дом, который он построил своей любовью.





