Перейти к содержимому

Председатель колхоза напомнил ей о «долге», который когда-то сломал её отца и приковал семью к глухой деревне

Печь занималась тяжело, с надрывом, будто не хотела просыпаться в такую рань. Таисия сидела на корточках перед устьем, подкладывая тонкие лучинки, и дым, густой и маслянистый, полз ей в лицо, заставляя щуриться и отворачиваться. За окном ещё не рассвело, висела та особая, белёсая муть, когда небо только примеряет день, а земля ещё спит. Где-то у соседей, на подворье Корнеевых, надсадно, с хрипотцой, прокукарекал петух, и эхо его крика долго висело в неподвижном воздухе, цепляясь за мокрые от росы плетни. Свет всё не приходил, словно заблудился в полях, и мир казался нарисованным углём по серой бумаге.

— Воды принеси, — раздался глуховатый голос от стола. — Да не греми ведром, отца разбудишь.

Мария Тихоновна стояла к ней спиной, прямая и сухая, как жердь. В руках у неё был старый нож с костяной ручкой, сточенный почти до обуха, и она резала им вчерашний хлеб — тонко, почти прозрачно, потому что буханка была последняя, а до получки ещё жить и жить. Каждое движение у неё было выверенным, скупым, будто она боялась износить даже воздух вокруг себя. Таисия часто думала, что мать состарилась раньше времени не от работы, а от этой бесконечной экономии сил и слов.

Девушка молча подхватила ведро и вышла на крыльцо. Босые ноги мгновенно обожгло мокрой, ледяной травой, роса впилась в кожу тысячей холодных иголок. Двор тонул в тумане, он стелился низко, пряча под собой чертополох и старые тележные колеса. Колодезный журавль чернел в этой белой мгле одиноким стражем. Таисия подошла, взялась за скользкую от сырости цепь, и ведро с глухим, долгим эхом полетело в черную бездну. Снизу потянуло вековой сыростью, тленом и мхами. Пока она крутила тугой ворот, наматывая на барабан тяжелеющую цепь, мысли её были далеко — не на птичнике, куда надо было спешить, а в городе, где осталась её тоненькая тетрадная надежда.

О письме она в то утро ещё не знала. Не знала, что уже сутки, как по пыльному тракту трясётся в почтовой сумке бумажный квадратик, который поднимет на дыбы всю её жизнь и перевернёт дом вверх дном.

В сенях пахло кислым молоком и луковой шелухой. Мать разлила в две глиняные кружки синеватое, снятое молоко, поставила на стол доску с хлебом. Ели молча, стоя, потому что присесть было некогда. Мария Тихоновна вообще была неразговорчива, но в последние дни молчание её стало иным — вязким, опасным. Так молчит река перед тем, как сойти с берегов. Она прятала от дочери какую-то думу, и Таисия чуяла это кожей.

— Ты сегодня долго на птичнике? — спросила мать, не поднимая глаз от кружки.

— Пока не управлюсь. Там у трёх несушек зоб забит, надо крапиву рубить.

— К обеду приди. Картошку окучивать надо, пока дождей нет.

— Приду, — кивнула Таисия, подпоясывая старую кофту.

Она собрала кружки, ополоснула их под рукомойником, перевернула донышком вверх на полку. В избе было чисто. Нищета была прикрыта порядком, но от этого казалась ещё горше. Пол выскоблен добела, на окне ситцевая занавеска, аккуратно заштопанная в трёх местах, на сундуке домотканая дорожка, выбитая до того, что из неё выбили всю жизнь. Так держат дом, когда нечего держать, кроме памяти о лучшем. Таисия обернулась у порога, посмотрела на спящего на печи отца. Ефим Матвеевич дышал тяжело, с присвистом, лицо его, изрытое оспой, было серым даже во сне. Бывший бригадир, списанный по здоровью, он теперь редко вставал, но его присутствие всё ещё наполняло дом особой, мужской тяжестью.

Девушка вышла, и калитка хлопнула за спиной.

Птичник стоял на отшибе, за старыми ветлами, у заболоченного пруда. Длинный, приземистый сарай из потемневшего от времени тёса, с прохудившейся дранкой на крыше. Запах там стоял удушливый, едкий — птичий помёт, мокрая извёстка, распаренное зерно. Но Таисия любила это место. Здесь всё было просто и ясно. Тысяча белых несушек сидели в клетках, и их квохтанье сливалось в ровный, усыпляющий гул. Здесь не нужно было думать о справках, о председателе, о косых взглядах. Здесь был только труд, тяжёлый, до ломоты в спине, но честный.

Она закатала рукава по локоть и нырнула в это белое море. Кормила, поила, выгребала помёт, собирала в корзину тёплые яйца, смотрела курам в глаза — мутные, с плёнкой, ничего не выражающие. Руки к полудню гудели, ныли плечи. Доярки у соседнего коровника перекрикивались, кто-то затянул было песню, да сразу осёкся. Бригадир, Антип Прохорович, прошёл мимо, сунул нос в кормушку, хмыкнул и удалился, ничего не сказав — значит, всё ладно.

Почтальонку Таисия увидела от крайнего окна. Та шла через двор, маленькая, круглая, в выгоревшем синем платке, с брезентовой сумкой, которая оттягивала ей плечо. Шла почему-то прямо к птичнику, а не к избам, деловито перешагивая лужи. Сердце у Таисии ёкнуло и покатилось куда-то вниз, в живот.

— Ефимова! — окликнула почтальонка ещё издали, и голос у неё был необычный, взволнованный, с привизгом. — Тебе! Из области, с печатью!

Таисия вытерла ладони о фартук, перепачканный извёсткой, и взяла конверт. Он был плотный, желтоватый, с гербом и типографским шрифтом. От одного его вида в груди стало тесно и горячо, будто она глотнула самогона. Она такие письма в руках никогда не держала. В их глухой деревне казённый конверт — это либо повестка, либо похоронка, либо вызов в суд.

— Распишись вот тут, — ткнула пальцем в разлинованный бланк почтальонка.

Таисия расписалась, не глядя, корявыми, непослушными буквами. Почтальонка потопталась ещё, явно ожидая, что при ней и вскроют, но Таисия только глупо кивнула, и женщина ушла, оглядываясь и качая головой.

Письмо она вскрыла не сразу. Отошла за сарай, где пахло лебедой и гнилыми досками, прижалась спиной к нагретой солнцем стене. Долго смотрела на своё имя, выведенное чужим, ровным почерком. Потом надорвала край. Бумага внутри была гербовая, плотная. Буквы машинные, с сильным нажимом. Ветеринарный техникум. Зачислена. Прибыть на занятия к двадцатому сентября с документами и справкой ф-9.

Она прочла раз — и не поняла. В глазах поплыло. Прочла второй, медленно, по складам — и руки у неё ослабли, пальцы разжались. Её взяли. Мечта, которой она боялась даже с матерью делиться, сбылась. Она ведь только заявление послала зимой, тайком, переписав его четыре раза на промокашку, пока мать ушла в сельпо. Школьный учитель, Игнат Демидыч, помог, подсказал, куда слать. Послала — и забыла, как забывают несбыточное. А оно вот пришло. Догнало её в пыли, среди кур и навоза.

Она не улыбнулась. Улыбка застряла где-то внутри, не пробилась наружу, потому что наружу было нельзя. Громкая радость здесь приравнивалась к воровству. Таисия сложила письмо вчетверо, потом ещё раз, спрятала за пазуху, к самому телу, туда, где бешено колотилось сердце.

И тут она подумала об отце. Не о том, спящем на печи, а о том, прежнем, который до болезни был грозой всей деревни. Подумала, что Ефим Матвеевич, узнай он про письмо, не обрадуется. Потому что её отъезд означал бы конец его власти, а он даже с печи умудрялся править домом. Но была в ней и тайная, колкая мысль: она едет учиться, чтобы лечить таких, как он. Чтобы понять, отчего сильный мужик превращается в развалину.

Домой она почти бежала. Картошка, птичник, бригадир — всё вылетело из головы. Влетела в избу, хлопнув дверью, и мать обернулась от печи, где месила тесто в деже. По лицу дочери, раскрасневшемуся, дикому, она всё поняла сразу — случилось нечто огромное, непоправимое.

— Мама. Приняли. — Таисия достала письмо, развернула дрожащими, грязными пальцами, сунула матери под нос. — В ветеринарный. Вот, гляди, печать, подпись директора.

Мария Тихоновна медленно вытерла руки о передник, взяла листок, поднесла к самым глазам. Читала долго, шевеля сухими, потрескавшимися губами. Таисия смотрела, как по лицу матери сначала разливается свет — настоящий, тёплый, какого она не видела с детства, — а потом этот свет начинает гаснуть. Гаснет быстро, как уголёк, на который плеснули водой.

Мать опустила письмо.

— Приняли, — сказала она глухо.

— Приняли, мама! Ты понимаешь? Я же и учиться пойду, и здесь помогу, вернусь ветврачом, буду в колхозе…

— Это хорошо, — перебила мать, но голос её звучал так, будто она хоронила. — Это хорошо, дочка. И страшно.

Таисия опешила. Ждала крика, слёз, запрета. А тут — «страшно». В горле у неё встал ком.

— Ты чего? Ты не рада?

— Рада. — Мать тяжело опустилась на лавку, положила письмо на колени, пригладила его ладонью, словно успокаивая дикого зверька. — Письмо — это ещё не билет на поезд, Тая.

— Как не билет? Вот же. Срок, документы…

— Документы. — Мать усмехнулась недобро, одними губами. — Документы тебе в конторе выправят. Без справки ф-9 тебя никуда не примут. А справку эту подписывает Модест Никодимович лично. И печать ставит. А у него, знаешь, рука тяжёлая.

— Так подпишет. По закону же.

Мать посмотрела на неё долго, очень долго. И в этом взгляде была такая бездна тоски и страха, что Таисии стало не по себе. Будто мать знала наперёд весь сценарий и уже сейчас, авансом, оплакивала дочь.

— Ты радость-то попридержи, — тихо сказала Мария Тихоновна. — И с отцом молчи пока. Ни слова. Ефиму Матвеевичу не сказывай. И в контору не беги первая. Поняла?

— Да почему молчать-то?

— Потому что твой отец этому Модесту Никодимовичу дорогу в председатели когда-то перешёл. И долг за ним висел, да так и не прощён. А вендетта у них старая. Ты под горячую руку не лезь. Дай сроку, дай остыть.

Таисия стояла посреди избы, и радость в ней мешалась с горьким, холодным осадком. Она впервые услышала в материнском голосе не просто усталость, а панический, загнанный вглубь ужас, которому было много лет. Будто мать боялась самого слова «контора» больше, чем пожара.

Отец на печи заворочался, закряхтел, спустил ноги.

— Чего орёте? — просипел он. — Чего делите?

— Ничего, батюшка, — мгновенно отозвалась мать и сунула письмо под передник. — Обед собираю. Картошка стынет.

К вечеру новость уже гуляла по деревне. В Боровищах новости не ходят — они летят, быстрее телеграфа, с огорода на огород, от колодца к колодцу.

У воды Таисию перехватили бабы. Фёкла Карповна, грузная, краснощёкая, поставила вёдра, упёрла руки в могучие бока и загундосила:

— Ну что, Ефимова, в город намылилась? В белом халате ходить, собак да кошек лечить?

— Если отпустят, — ответила Таисия уклончиво, наматывая цепь на крюк.

— Отпустят, как же. — Фёкла поджала губы так, что рот превратился в куриную гузку. — Мать одна с больным отцом останется, а ты в город, крутить курорт. Кто ей дрова на зиму заготовит? Кто картоху выкопает? Молодые-то нынче все больно грамотные стали. Все в институт. А кто на деревне останется? Ты подумала?

— Отстань от девки, — неожиданно вступилась Дуся, молодая доярка с соседнего двора. — Способная она. Пускай едет. Не всем же век в навозе копаться и чужих коров доить за трудодни.

— Ты помолчи, — резко оборвала её Фёкла. — Молода ещё встревать. Модест Никодимович её не отпустит. Ему работники нужны, а не студенты. Да и с отцом её у него счёты старые, ещё с того раза, как Ефим на него в район телегу катал.

Таисия замерла. Какую телегу? Куда катал? Она хотела переспросить, но бабы уже подхватили вёдра и разошлись, перебраниваясь на ходу. Слова «район» и «телега» повисли в воздухе, как гири. Она ничего не знала об этом конфликте. В доме о нём молчали, как молчат о заразной болезни.

Кто-то из тёмных фигур у плетня обронил негромко, в спину:

— В отца пошла. Такая же упрямая. Тот тоже всё правды искал, пока здоровье не кончилось.

Таисия обернулась — но уже никого не было, только ветер гнал пыль по дороге.

В контору она решилась идти не сразу, а через два дня, в четверг, когда по деревенским приметам просить надо. Надела чистую ситцевую блузку, повязала платок поновее — в синий горошек, мать одолжила. Мария Тихоновна ничего не сказала, только проводила её до калитки тяжёлым, немигающим взглядом и осталась стоять, держась за столбик, словно боялась упасть.

Правление колхоза «Путь к коммунизму» стояло в самом центре села, напротив пожарной каланчи — длинное здание из красного кирпича, под железной, громыхающей на ветру крышей. Когда-то здесь была барская контора, и внутри ещё остались лепные потолки, но теперь всё пахло табаком, чернилами и сыростью. На крыльце курили двое механизаторов, они замолчали и проводили Таисию долгими, липкими взглядами.

Внутри был полумрак и запустение. В коридоре на деревянных лавках сидели просители — старухи с бумагами, мужик с забинтованной рукой, девчонка-учётчица. Все они скользнули по Таисии глазами и мгновенно уткнулись в свои колени, делая вид, что не смотрят. В Боровищах умели так смотреть: вроде и глаза отводишь, а всё видишь, всё запомнишь и вечером растреплешь соседям.

В первой комнате за фанерной перегородкой сидела счетовод, Клавдия Захаровна, пожилая дама с седым пучком на затылке и очками на цепочке. Перед ней громоздились амбарные книги — толстые, в коричневых коленкоровых переплётах, с медными уголками, потемневшими от времени. Она что-то быстро вписывала в графы, макая перо в чернильницу, и даже не подняла головы на скрип двери.

— Здравствуйте, — сказала Таисия, останавливаясь у барьера. — Мне бы к Модесту Никодимовичу.

— Занят, — не глядя, отрезала Клавдия Захаровна. — Совещается. Жди.

Таисия села на край лавки. Смотрела, как перо бегает по бумаге, оставляя ровные строчки цифр. Книги были старые, ещё довоенные, и ей вдруг подумалось, что в этих гроссбухах записана вся жизнь деревни — кто сколько должен, кто сколько украл, кто на ком женился, кто на ком висит. Вся деревня в коленкоровом плену.

Председатель вышел минут через сорок, сам, в дверях своего кабинета. Модест Никодимович Зуев был немолод, но кряжист, с гладким, выбритым до синевы лицом и аккуратно зачёсанными назад седоватыми волосами. Не крикун, не самодур внешне — из тех, кто говорит шёпотом, а вся деревня вздрагивает.

— Ефимова? — он узнал её сразу, и в голосе мелькнуло что-то неопределимое. — Заходи. Давненько ты у меня не была.

Кабинет был тесный, душный. Зелёное сукно на столе протёрто до дыр, графин с мутной водой, портреты на стене, шкаф с папками, запертый на амбарный замок. Председатель сел в кресло, скрипнувшее под его весом, указал Таисии на табурет напротив, сложил руки на столе и уставился на неё в упор.

— Ну, рассказывай. С чем пожаловала? Или с жалобой? Или, может, с повинной?

Таисия достала письмо, уже изрядно помятое, развернула, протянула через стол. Руки дрожали, как у вора.

— Меня в ветеринарный техникум приняли. Мне справка нужна, форма девять. И характеристика. Чтоб документы оформить. И чтоб вы подписали.

Модест Никодимович взял письмо, водрузил на нос очки в роговой оправе, прочёл. Читал он долго, дольше необходимого, вертел листок, рассматривая на просвет водяные знаки. Потом снял очки, аккуратно положил письмо на стол, но обратно к ней не подвинул.

— Ветеринар, значит. — Он растянул губы в подобие улыбки. — Хорошее дело. Благородное. Скот лечить, птицу. Нам тут ветврач нужен позарез, старый-то Савельич совсем спился.

— Так вот я и буду вашим ветврачом, — выпалила Таисия. — Выучусь и вернусь. Обещаю.

— Вер-нёшь-ся… — протянул он, покачав головой. — Все вы обещаете. А вернутся единицы. Кто в городе останется, кто замуж выскочит, кто ещё куда. А мне здесь и сейчас люди нужны. Птичник на тебе, доярки в декрет уходят, коров доить некому. Уборочная на носу, а ты мне про техникум.

— Так ведь до сентября ещё два месяца. Я до уборочной всё успею. Отпустите, Модест Никодимович. Христом-богом прошу.

Он откинулся на спинку кресла, и оно жалобно всхлипнуло. Смотрел на неё, как кот на мышь, и в зрачках у него плясали тёмные, недобрые огоньки. Наигранная доброта сползла с лица, как старая побелка.

— Год отработаешь, как положено, — сказал он наставительно, — покажешь себя, на следующий год посмотрим. Может, и отпустим. С правлением посоветуемся. Это ведь не я один решаю, это вопрос коллективный. А пока — иди, работай. И матери привет передавай. И отцу. Как он, кстати, Ефим-то Матвеевич? Всё болеет?

— Болеет, — прошептала Таисия.

— Жалко. Хороший был бригадир. Честный. До всего ему дело было. — Модест Никодимович чуть подался вперёд, и голос его стал ниже, интимнее. — Ты вот что, Ефимова. Ты в техникум, значит, собралась. Учиться. А доучивалась ли ты в школе? Всё ли у тебя по бухгалтерии гладко?

— По какой бухгалтерии? — не поняла Таисия.

— По отцовской. — Он постучал пальцем по столу. — Ефим Матвеевич, когда уходил, не все отчётные ведомости по ферме закрыл. За ним недостача числится. Комбикорм, фураж. Тысяча двести рублей по ценам того года. Думаешь, списали? Нет, милая. Долг висит на семье. На вас. Пока не покроете — о каком техникуме речь? Это государственное дело.

У Таисии перехватило дыхание. Тысяча двести рублей. Это были бешеные деньги, больше годового заработка. Она слышала об этой недостаче краем уха, но думала — сплетни. А оно вон как.

— Какая недостача? — выдохнула она. — Отец же не кладовщиком был, он бригадиром.

— А бригадир за всё отвечает. — Он пододвинул к ней письмо кончиками пальцев, как дохлую мышь. — Так что иди, Ефимова. Отрабатывай долг. А об учёбе забудь на пару лет. Не до жиру.

— Но это же не моя вина. Я-то при чём? — Её голос сорвался на крик.

— При том, что ты — Ефимова. Яблоко от яблони. — Он встал, давая понять, что разговор окончен. — Иди. И матери своей передай, что, если она опять в район жаловаться побежит, как пять лет назад, я не посмотрю на больного отца. Выселю из колхозного дома к чёртовой матери.

Таисия схватила письмо и вылетела из кабинета. В глазах стояли слёзы ярости. В первой комнате Клавдия Захаровна всё так же сидела над книгами. Но когда Таисия проходила мимо, счетовод внезапно подняла голову, сняла очки, и в её близоруких, покрасневших глазах мелькнуло что-то похожее на жалость.

— Не подписал? — спросила она тихо, почти шёпотом.

— Нет. Сказал, долг за отцом. Тысяча двести.

Клавдия Захаровна вздрогнула. Ручка в её пальцах дрогнула, и на бумагу упала жирная клякса. Она быстро, инстинктивно, захлопнула лежавшую перед ней книгу — ту самую, толстую, с медными уголками — и прижала её ладонью, будто боялась, что книга сама собой раскроется и заговорит.

— Не моё это дело, — сказала она резко и слишком громко для тихого вопроса. — Я цифры свожу. Я ничего не знаю. Иди уж.

Таисия стояла как вкопанная. Счетовод не поднимала глаз, смотрела на свою руку, прижатую к коленкоровой крышке. И в комнате стало так тихо, что слышно было, как в коридоре муха бьётся о стекло.

— До свидания, — сказала Таисия и, спотыкаясь, вышла.

Уже в дверях она оглянулась. Из кабинета вышел Модест Никодимович, посмотрел на счетовода долгим, многообещающим взглядом, и Клавдия Захаровна под этим взглядом будто съёжилась, стала меньше ростом, ниже склонилась над своими книгами.

Дорога домой была та же — пыльная, разбитая телегами, мимо сельмага, мимо брошенной кузни. Но Таисия шла по ней как слепая. Утром эта дорога вела в новую жизнь, в город, в свободу. Теперь она вела в долговую яму, из которой не было выхода.

Мать встретила её на крыльце. Увидела лицо — и всё поняла.

— Не дал, — сказала она утвердительно.

— Не дал. — Таисия поднялась по шатким ступеням. — Сказал, долг. Тысяча двести. Комбикорм, фураж. Сказал, что, если ты опять в район побежишь, нас из дома выселят.

Мария Тихоновна побелела. Схватилась за косяк, ноги у неё подкосились, и она грузно осела на порог. Таисия бросилась к ней, подхватила под руки, затащила в дом.

— Мама! Что с тобой?

— Ничего. — Мать отстранила её, вытерла губы трясущейся рукой. — Душно. Сердце прихватило.

— Мам. Что за долг? Что за комбикорм? Откуда тысяча двести?

— Не было никакого долга! — вдруг крикнула мать, и в этом крике выплеснулась вся боль последних лет. — Не было! Ефима подставили. Зуев сам тогда комбикорм налево продал, цыганам, а списал на бригадира. Отец твой за правду пошёл, в район, акт составил, свидетелей нашёл. А Зуев выкрутился. Ведомости подделали, свидетели отказались. И Ефима с инфарктом списали по чистой. Он с тех пор и болеет.

Таисия опустилась на лавку. Голова шла кругом. Вся её жизнь, оказывается, стояла на лжи и подлоге. Отец не просто болел — он был сломлен предательством. А председатель, который сейчас решает её судьбу, — вор и подлец.

— Почему ты мне раньше не сказала?

— Берегла тебя. — Мать села рядом, взяла её за руку. — Думала, время лечит. А оно не лечит. И ты в него пошла, в отца. Правды ищешь. А за правду в нашей деревне бьют. Смертным боем бьют.

— Я в район поеду, — сказала Таисия твёрдо. — К прокурору. Пусть проверят.

— Не езди! — Мать вцепилась в неё мёртвой хваткой. — У Зуева там всё схвачено. И судья его племянник, и в милиции свояк. Ты только хуже сделаешь. Живи тихо. Работай. Может, обойдётся.

Но Таисия её уже не слушала. В ней проснулся тот самый отцовский, ефимовский бунт, который не могла задавить даже смертельная опасность.

Ночью она не спала. Лежала, слушая тяжёлое дыхание отца на печи, и думала. В голове вертелись обрывки разговоров, слова Клавдии Захаровны, её дрожащая рука на книге. Книга. Вот где правда. В амбарной книге за тот самый год, когда случилась недостача. Если найти её, сверить цифры, сравнить подписи — можно доказать подлог.

Она встала, тихо, как мышь, оделась, выскользнула в сени. Ночь была лунная, светлая, хоть иголки собирай. Деревня спала. Только где-то в конце улицы брехала собака, да в пруду квакали лягушки.

Идти до конторы было десять минут. Сторож, дед Поликарп, спал в своей будке у ворот, и храп его разносился на всю округу. Таисия знала, что в окне у Клавдии Захаровны часто горит свет допоздна — та брала работу на дом и сидела над книгами до полуночи. Может, и сегодня не спит. А может, и спит, но на разговор согласится. Она ведь чуть не проговорилась тогда.

Она постучала в ставень тихо, костяшками пальцев. Подождала. Ещё раз. За дверью послышались шаркающие шаги, звякнул крючок.

Клавдия Захаровна стояла на пороге в ночной рубахе, накинув на плечи пуховый платок. В руке у неё дрожала свеча.

— Ты? — ахнула она. — С ума сошла? Ночью? Зачем?

— Клавдия Захаровна, — зашептала Таисия, хватая её за руку, — выслушайте. Я знаю про подлог. Про тот год. Про отца. Вы ведь тогда работали, вы всё помните. У вас книга та должна быть, старая.

Женщина отшатнулась, попыталась закрыть дверь, но Таисия держала крепко.

— Пусти. Ничего не знаю. Уходи.

— Знаете. Я видела, как вы книгу вчера прятали. Вы боитесь Зуева, да? Но ведь правда-то на отцовой стороне. Неужели вы так и будете молчать?

Клавдия Захаровна замерла. Свеча в её руке плясала, и на лице ходили тени. Она долго молчала, кусая губы, а потом отступила вглубь сеней.

— Заходи. Только тихо. Если узнает — он меня со свету сживёт.

В доме у счетовода пахло ладаном и старыми газетами. На столе громоздились кипы бумаг, а в углу стоял кованый сундук, обитый железными полосами. Клавдия Захаровна достала из-за пазухи ключ, отперла сундук и извлекла оттуда книгу в коленкоровом переплёте — точь-в-точь такую, как в конторе, только ещё более старую.

— Вот она, — прошептала она. — Дубликат. Я его тайно вела. Потому что боялась, что основную сожгут. Тут всё. Накладные, подписи, печати. Зуев подделал подпись твоего отца на ведомости отпуска. Почерк другой, видишь?

Таисия впилась глазами в пожелтевшие страницы. Да, вот она, ведомость. Подпись «Ефимов» корявая, с наклоном влево, а отец всегда писал с наклоном вправо. И чернила другие — фиолетовые, а в конторе тогда были только синие. Грубая работа. Но кто ж тогда стал разбираться?

— Я пойду в район, — сказала Таисия. — К следователю. С этой книгой. Пусть экспертизу назначат.

— Не дойдёшь, — горько усмехнулась Клавдия Захаровна. — Зуев прознает — перехватит. У него на дорогах свои люди. Тебе надо тихо, огородами, на попутке до станции. И не одной. Одну тебя загрызут.

— Кто же мне поможет?

— Есть один человек. — Счетовод понизила голос до шёпота. — Платон. Аникеев. Сын лесничего. Он в городе на курсах от райкома комсомола был, теперь активист, правдолюб. И он Зуева на дух не переносит. Поговори с ним.

Платона Аникеева Таисия знала. Высокий, нескладный парень в очках, вечно с книжкой под мышкой. Она с ним и парой слов за всю жизнь не перемолвилась, но знала, что он недавно вернулся из города и теперь ходит по деревне с комсомольскими поручениями.

Наутро она подкараулила его у сельсовета. Платон выслушал её сбивчивый рассказ, поправил очки и нахмурился.

— Я знаю, что Зуев — жулик, — сказал он. — У меня на него и свой зуб есть. Он у отца моего лес вывозил без порубочного билета. Если у тебя есть книга — это бомба. Мы поедем вместе. Завтра, чуть свет, пока он на собрании в соседнем селе. Я достану лошадь у батьки. Документы твои из конторы вытребуем через райком, без Зуева.

— Зачем тебе это? — спросила Таисия.

— А затем, что правда одна на всех. И если таких, как он, не сажать, то никакого коммунизма не построим.

Утром они выехали затемно. Старая телега скрипела и подпрыгивала на ухабах, лошадь фыркала, отгоняя слепней. За пазухой у Таисии лежала завёрнутая в платок коленкоровая книга, и каждый толчок отдавался в сердце. Платон правил молча, иногда посматривал на неё искоса, и в его взгляде было что-то, чего она раньше не замечала.

К станции добрались к полудню. Дорога петляла через березняк, и на одном из поворотов им наперерез выехала «Победа» — чёрная, блестящая, с заляпанными грязью номерами. Таисия узнала машину председателя. Сердце ухнуло вниз.

— Стоять! — из машины выскочил сам Модест Никодимович, а с ним двое незнакомых мужиков. — Ефимова, ты куда намылилась? И книжечку мою прихватила? А ну верни.

— Это не ваша книга, — крикнула Таисия. — Это дубликат. И в ней подлог.

— Дубликат? — Зуев расхохотался. — Да кто тебе поверит, девка? Ты украла колхозное имущество. Вот свидетели. Сейчас милицию вызовем, составим протокол. За кражу документов — статья. Платон, ты-то куда влез? Хочешь, чтобы и отца твоего за превышение полномочий привлекли?

Платон побледнел, но не отступил.

— Не пугайте, Модест Никодимович. Мы в район едем. И книгу покажем. И про лес ваш расскажем. Всё расскажем.

Мужики двинулись к телеге, но тут случилось неожиданное. Из-за поворота вылетела ещё одна машина — полуторка, а в ней — милицейский сержант и человек в штатском. Ими оказались участковый Василий Егорыч и следователь из района, которого Платон вызвал запиской через верного человека ещё вчера.

— Всем стоять! — крикнул следователь, выходя и предъявляя документы. — Гражданин Зуев? Есть сигнал о хищении колхозного имущества и подлоге. Предъявите ведомости за прошлые годы.

Лицо у Модеста Никодимовича вытянулось, побагровело, потом покрылось белыми пятнами. Он открыл рот, но не издал ни звука. Руки его затряслись.

— Это провокация! — выдавил он наконец. — Девчонка врёт! Книгу подбросили!

— Разберёмся, — спокойно сказал следователь. — Понятые есть. Садитесь в машину.

Дальнейшее вспоминалось Таисии как сон. Районный отдел милиции, допрос, очная ставка, экспертиза почерка. Клавдия Захаровна, вызванная повесткой, наконец дала показания, и её слова совпали с записями в книге. Вскрылась целая цепочка махинаций: приписки, липовые накладные, продажа зерна на сторону. Отца Таисии полностью оправдали, долг аннулировали как фиктивный. Зуева арестовали в его собственном кабинете, при всём честном народе. Секретарша плакала, а механизаторы на крыльце молча курили и сплёвывали под ноги.

Через неделю, когда страсти улеглись, Таисия пришла в контору. За столом председателя сидел новый человек — присланный из района, молодой, строгий, с комсомольским значком на лацкане. Он молча подписал справку формы девять, поставил печать и протянул ей.

— Учись, Ефимова. И возвращайся. Нам такие, как ты, позарез нужны.

Дома мать встретила её на пороге. В глазах у неё стояли слёзы, но она уже не плакала, а улыбалась — впервые за много лет.

— Отец встал, — сказала она тихо. — С печи слез. Сидит у окна. Говорит, легче стало. Правда, говорит, лечит.

Таисия вошла в избу. Ефим Матвеевич действительно сидел у окна, закутанный в тулуп, и смотрел на улицу. Увидел дочь — и глаза его, мутные, выцветшие, вдруг прояснились.

— Добилась? — спросил он хрипло.

— Добилась, батя.

Он кивнул, помолчал, а потом добавил, с трудом выталкивая слова:

— Молодец. Фамилия наша — Ефимовы. Это значит — твёрдые. Как дуб. А дуб не гнётся, пока не сломают. Но тебя не сломали.

Через две недели Таисия стояла на перроне станции с фанерным чемоданом в руке. Мать и Платон провожали её. Платон мялся, переступал с ноги на ногу, а потом вдруг сунул ей в руку бумажный пакет.

— Что это?

— Книги. По ветеринарии. Я в городе купил. Ты береги себя. И пиши. А через год я тоже поступаю, в педагогический. Может, встретимся.

Таисия улыбнулась, поднялась на подножку вагона и обернулась. Позади, за пыльным перелеском, остались Боровищи. Впереди шумел, дышал и звал её большой, неведомый город. Поезд дёрнулся, загрохотал колёсами, и она, прижав к груди книги и драгоценную справку, поехала навстречу новой жизни. Той жизни, которую она вырвала зубами у судьбы, у страха и у чужой подлости.


Оставь комментарий