Перейти к содержимому

Он приехал в глухую деревню за древними иконами, но нашел в подполе скелет, прикованный цепью к стене колокольни. Местный кузнец сжег дом председателя колхоза вместе с ней самой, чтобы смыть грехи сорокалетней давности

Дорога кончилась внезапно. Ещё вчера был асфальт, разбитый, но всё же асфальт, потом грейдер, укатанный до бетонной твёрдости, потом просто накатанная в поле колея, а теперь и она растворилась в высокой, по пояс, траве. Илья заглушил мотор своего старенького «Москвича», вытер лоб платком и вышел в звенящую тишину.

Июль 1974 года стоял над миром душным маревом. Пахло пылью, разогретой хвоей и чем-то сладким, луговым, от чего кружилась голова. Илья прищурился, вглядываясь в горизонт. Где-то там, за полосой чахлого березняка, должно было прятаться Заболотье.

В Москве, в пыльной мастерской на Сретенке, сама идея казалась ему авантюрой чистой воды. «Заброшенная церковь, Илюша, — говорил ему старый антиквар Марк Борисович, поправляя очки на мясистом носу, — это не просто церковь. Это, понимаешь ли, нетронутая сокровищница. Туда ни комиссия, ни музейщики не добирались. Семнадцатый век, северное письмо. Я тебе говорю, там такие доски могут быть… Ты только представь: первообраз!» Илья представлял. Представлял тёмные лики, проступающие из-под олифы, строгие глаза святых, глядящие сквозь столетия. Он, реставратор высшей категории, умел возвращать к жизни то, что казалось безвозвратно утерянным. Но одно дело — реставрировать в мастерской под бдительным оком завотделом, и совсем другое — вывезти иконы тайно, пока о них не вспомнили. Это было подсудное дело. Но и деньги, которые обещал Марк Борисович за «спасение культурного наследия», были баснословными. Достаточными, чтобы навсегда закрыть вопрос с кооперативной квартирой и забыть о нищенской зарплате научного сотрудника.

Утренняя сводка по радио обещала переменную облачность, но небо над головой было выцветшим, белёсым от зноя. Илья хлопнул дверцей, и звук этот гулким эхом разнёсся над лугом, спугнув стайку каких-то пичуг. Тишина сомкнулась обратно, но стала другой — настороженной, внимательной. Словно сама земля прислушивалась к чужаку.

Он пошёл пешком по тропинке, надеясь, что она выведет к жилью. Комары вились над головой. Илья думал о том, что скажет местным. Легенда была проста: он этнограф, собирает фольклор, старинные песни, заговоры. В такую глушь это должно прокатить. Здесь люди простые, доверчивые. Или наоборот — хитрые и видящие любого столичного гостя насквозь.

Деревня открылась ему неожиданно. Лес расступился, и перед ним легла широкая низина, подковой огибающая заросшее ряской озеро. Девять дворов. Всего девять покосившихся изб с тёмными глазницами окон. И над всем этим, на взгорке — церковь. Не белокаменная громада, а скромный, приземистый храм, вросший в землю. Деревянный шатёр его был сер от времени, словно седина старика. Креста на маковке не было. Но в лучах заходящего солнца тёс на куполе отливал благородным серебром.

Сердце Ильи екнуло. Он нашёл её.

Ближайшая к околице изба встретила его кривым забором и пустой собачьей будкой. На крыльце сидел старик в застиранной гимнастёрке без погон и выстругивал ножом какой-то свисток. Увидев незнакомца, он не встал, лишь поднял выцветшие, как небо, глаза и спросил скрипуче:

— Кого ищешь, мил человек?

— Здравствуйте, — Илья подошёл ближе. — Я из столицы. Этнограф. Песни старинные собираю, обряды. Не пустите ли на постой? Заплачу.

Старик долго смотрел на него, потом усмехнулся беззубым ртом.

— Эт-но-граф… — он выговорил слово с трудом, по слогам, словно пробовал на вкус что-то диковинное. — Нет у нас такого. А ты в дом Прохора ступай. Он крайний, у леса. У него и просторно, и самогону залейся. Да только…

— Что?

— Да ничего, — старик вдруг посерьёзнел и быстро перекрестился двумя перстами. — Ступай.

Илья пожал плечами и пошёл к крайнему дому. Прохором оказался мужик лет пятидесяти, но выглядевший на все семьдесят — опухший, с сизым носом и трясущимися руками. Он несказанно обрадовался гостю из Москвы, засуетился, выгнал из горницы кур, постелил на топчан относительно чистое рядно и тут же выставил на стол мутную бутыль.

— Из столицы, значит? — он икал и щурился. — А чего к нам? У нас глушь, комарьё одно. Песен тебе, что ль, попеть? Могу. Я завсегда.

— Завтра, — устало сказал Илья, оглядывая убогое жилище.

В доме пахло кислым, перегаром и пылью. Но была в этом доме одна странная деталь, которая сразу бросилась Илье в глаза. В красном углу, там, где раньше непременно висела бы икона, торчал пустой костыль. Иконы у Прохора не было. Но перед костылём, на грязной полке, стояла пустая рюмка, накрытая куском чёрного хлеба.

Илья хотел спросить об этом, но Прохор уже тянул его к столу.

— Выпьем за знакомство!

Отказаться было невозможно. Они выпили. Самогон был вонючим и обжигающим, но Илья, привыкший к студенческим возлияниям, выдержал. Прохор крякнул, вытер губы и навалился грудью на стол.

— А ты, Илюха, за этими… как их… иконами, что ль, приехал? — вдруг спросил он, глядя неожиданно трезво и цепко.

Илью будто кипятком ошпарили.

— С чего ты взял?

— А кого к нам ещё чёрт занесёт? — хмыкнул Прохор. — Грибников да вот таких… искателей. Только в церкву не ходи. Нечего там.

— Почему?

Но Прохор уже наливал по второй.

Вечер догорал. Илья понял, что с расспросами сегодня покончено. Он вышел на крыльцо подышать перед сном. Деревня тонула в сиреневых сумерках. И вдруг он увидел церковь. Закат догорал прямо за её шатром, и храм казался угольно-чёрным на фоне кроваво-красной полосы. Зрелище было завораживающее и жуткое. Илье почудилось, что от паперти отделилась тень и двинулась в его сторону. Он вгляделся. Это была женщина. Высокая, в тёмном платке, она несла через плечо тяжелую кожаную сумку, оттягивавшую ей плечо.

— Зинаида, почта! — крикнул кто-то от соседнего дома.

Женщина обернулась на голос, и в этот момент луна вынырнула из-за облаков. Илья увидел её лицо. Оно было бледным, с резкими, почти иконописными чертами, тёмными бровями вразлёт и плотно сжатым ртом. Она взглянула на Илью, стоящего на крыльце прохоровской избы, и взгляд этот был колючим, оценивающим. Ни улыбки, ни приветствия. Она просто отвернулась и пошла дальше, а Илья остался стоять, чувствуя, как бешено колотится сердце.

Ночью он спал плохо. Снились ему своды пещер, тёмные лики и чей-то голос, повторяющий одно и то же слово: «Не ходи».


Глава 2. Находка

Разбудил его крик.

Крик был неожиданный, какой-то даже не испуганный, а скорее удивлённый, короткий и тут же оборвавшийся. Илья вскочил с топчана. В окна лился серый, мутный свет раннего утра. Прохора в избе не было, его лежанка пустовала, одеяло сбито в ком.

Чувствуя неладное, Илья натянул брюки и вышел на крыльцо.

Деревня просыпалась. Мычала где-то корова, хлопали двери. Но людей видно не было. Только у старой, разбитой молнией липы, что росла на перекрёстке единственной улицы и тропинки, ведущей к церкви, стояла кучка баб.

Илья пошёл туда, ёжась от утренней сырости.

— Чего там? — спросил он, подходя.

Бабы расступились. У подножия липы, прямо на земле, сидел Прохор. Вернее, он не сидел — он полулежал, неловко подвернув под себя ногу и запрокинув голову к небу. Лицо его было синюшным, глаза выпучены, рот приоткрыт. И из этого рта, аккуратно зажатый между посиневших губ, торчал колосок пшеницы. Обычный спелый колос, полный зерна. Он был вставлен так тщательно, словно кто-то специально положил его туда, сжав мёртвые челюсти.

Илья почувствовал, как к горлу подступает тошнота.

— Помер, — сказала одна из старух спокойно, будто констатировала погоду. — Опохмелиться не успел, вот сердце и прихватило.

— Скорую надо, милицию, — пробормотал Илья, отворачиваясь.

— Ага, разбежалась, — усмехнулась другая бабка, помоложе, в грязном фартуке. — Участковый у нас Кузьмич, за пятнадцать вёрст в Рябиновке сидит. Пока за ним съездят, пока он соберётся… А скорую сюда и не дозовёшься. Сами схороним, чай не впервой.

Илья хотел возразить, сказать, что человека нельзя просто так закопать, что это, в конце концов, подозрительно — этот колосок… Но тут тяжёлая рука опустилась ему на плечо. Он обернулся. Перед ним стоял огромный, кряжистый мужик с прокуренными усами и лысым черепом, покрытым капельками пота. За его спиной возвышалась кирпичная пристройка с трубой, из которой валил чёрный дым.

— Ефим, кузнец наш, — представился мужик басом и тут же без всякого перехода сказал: — А ты кто таков? Чего тут шныряешь с утра пораньше?

— Я… гость. Этнограф.

— Этнограф, — протянул Ефим с такой интонацией, что слово это прозвучало грязным ругательством. — Ну-ну. Документик-то имеется?

— В доме паспорт. Я у Прохора остановился.

— У Прохора, — Ефим перевёл тяжёлый взгляд на мертвеца, — уже никто не остановится. Собирай свои манатки и дуй отседова. Нечего тебе тут делать.

— Позвольте! — возмутился Илья. — Я при исполнении задания. У меня командировочное удостоверение от Института этнографии!

— Да мне плевать, хоть от самого Брежнева, — отрезал кузнец. — Уезжай.

И он развернулся и пошёл обратно в кузницу. Илья стоял, ошарашенный этой грубостью, не зная, что делать. Бабы тем временем уже деловито обсуждали, во что обрядить покойника и где рыть могилу. На Илью никто не обращал внимания.

Он бросился в избу, схватил свой чемодан, но вдруг остановился. Уехать? Вот так сразу? Сдаться после одного окрика? Илья тряхнул головой. Нет. Он приехал сюда за иконами, и он их получит. Что ему какой-то деревенский кузнец с замашками феодала?

Он вышел из избы и направился к почте — маленькому домику с облупившейся вывеской, стоящему на отшибе. Ему нужна была информация, и он знал, у кого её искать. Почтальон в деревне — это глаза и уши.

Дверь была не заперта. Внутри, в полумраке, пахло сургучом, старой бумагой и едва уловимым ароматом полевых цветов. Зинаида сидела за грубо сколоченным столом и перебирала письма. При виде Ильи она вздрогнула.

— Ты? Почта ещё не пришла, — сказала она, и голос её, низкий, грудной, отозвался в душе Ильи странным волнением.

— Я не за письмами, — ответил он. — Мне помощь нужна.

— Помощь? — она вскинула бровь. — У нас тут не бюро добрых услуг.

— Я знаю. Но вы… вы вчера проходили мимо церкви вечером. И я подумал… Вы всё знаете в этой деревне.

Зинаида нахмурилась.

— Чего тебе надо?

— Правда о том, что случилось с Прохором.

Она посмотрела на него долгим, изучающим взглядом, словно прикидывая, можно ли ему доверять. Потом встала, закрыла дверь на крючок и, понизив голос, сказала:

— Ты колосок видел?

— Да. Странно это.

— Это не странно, — сказала она жёстко. — Это приговор. «Печать позора» называется. Ещё в тридцатых, когда раскулачивали, тем, кто доносил на соседей, клали в рот колосок. Потому что хлеб чужой отнимаешь, падаль. И Прошка… он дурак был пьяный, да только не просто так помер. Он три дня назад в сельпо кричал пьяный, что правду узнал. Что в подполе у себя дневник нашёл.

— Какой дневник?

— Кулака одного, Егора-кузнеца. Его в тридцать седьмом забрали, и с концами. А Прошка нашёл его записи. И болтал, что имя того, кто всю деревню под расстрел подвёл, знает. Вот и доболтался.

Илья слушал, и холодок бежал по спине. Дело принимало совсем не тот оборот, на который он рассчитывал. Иконы отходили на второй план.

— А участковый? — спросил он.

— Кузьмич приедет, напишет «сердечная недостаточность» и уедет, — горько усмехнулась Зинаида. — Ему это надо? Бумаги писать, начальству докладывать? Нет. Тут у нас своя милиция, своя власть, свои законы. Баба Маня, председатель колхоза, — вот кто тут царь и бог. Скажет, как отрезала, никто не пикнет.

— А вы? — спросил Илья тихо. — Почему вы мне это рассказываете?

Зинаида подошла к окну, выглянула, словно опасаясь слежки, и повернулась к нему. В тусклом свете её лицо показалось Илье почти прекрасным в своей суровой бледности.

— Потому что надоело, — сказала она. — Надоело бояться. Надоело молчать. Эта деревня гниёт от старых грехов, Илья. (Она запнулась, словно впервые назвав его по имени, которое не должна была знать). Ты хочешь что-то найти в церкви? Я помогу тебе. Но ты помоги нам. Найди этот дневник. Найди правду.

Илья проглотил ком в горле. Что она знает о его целях? Откуда ей известно его имя? Но вместо этих вопросов он задал другой, самый важный:

— Зачем вам это? Зачем вам правда о том, что было сорок лет назад?

— Затем, что Ефим, кузнец, чью невесту тогда расстреляли, до сих пор ищет виноватого. И не успокоится, пока не найдёт. А деревня наша и так вымирает. Пусть уж всё сгорит огнём, чем тлеть гнилушкой.

С этими словами она открыла ящик стола, достала оттуда большой кованый ключ и протянула ему.

— Это от церкви. У бабы Мани в правлении стащила. Иди. Только до темноты возвращайся. И смотри, чтобы Ефим не увидел. Он за тобой следит. За всеми следит.


Глава 3. Медь и золото

Ключ повернулся в замке с тяжёлым, неохотным скрежетом, словно сама дверь сопротивлялась вторжению. Илья потянул за железное кольцо, и огромная, обитая потускневшей медью створка поддалась, открывая чёрный зев входа. Изнутри пахнуло холодом, сырым камнем, ладаном и ещё чем-то сладковатым, нежилым — запахом забвения.

Он вошёл. Внутри было темно, лишь сквозь щели в заколоченных досками окнах пробивались тонкие, как лезвия, лучи света, в которых плясали пылинки. Высокий свод терялся в сумраке. Илья включил фонарь. Луч выхватил фрески на стенах — выцветшие, облупившиеся, но всё ещё величественные. Глаза святых строго и скорбно смотрели на осквернённое пространство.

Церковь была разорена, но не до конца. Иконостас стоял. Он был затянут паутиной, полинялой тканью, птичьим помётом, но он был цел. Илья подошёл ближе, сердце его колотилось где-то у горла. Это было то, о чём говорил Марк Борисович. Царские врата, украшенные глухой позолоченной резьбой в виде виноградных лоз. Местный ряд. «Спас в силах». «Богоматерь Одигитрия». Он поднял фонарь выше. Доски были чёрными, почти нечитаемыми, но профессионал сразу увидел — это не поздние записи. Это древняя олифа. Под ней скрывался подлинник. Семнадцатый век, если не старше.

Руки его задрожали. Он достал скальпель и маленькую склянку с растворителем. Технология была проста: сделать микропробную расчистку, убедиться в сохранности красочного слоя, а потом уже ночью, тихо, вынести доски и переправить их в Москву. Он уже примеривался к маленькому фрагменту на полях иконы «Богоматери», когда услышал звук.

Шаги.

Тяжёлые, уверенные шаги по плитам пола.

Илья обернулся и обмер. В проёме двери, заслоняя свет, стояла женщина. Это была не Зинаида. Эта была старше, крупнее, со смуглым, волевым лицом и тугим пучком седых волос на затылке. Одета она была не по-деревенски — в строгий синий костюм с юбкой до середины икры и белой блузке, на которой алели эмалевые ордена.

— Добрый день, товарищ этнограф, — сказала она сочным, хорошо поставленным голосом, в котором слышалась скрытая насмешка. — Маня я. Марья Степановна. Председатель колхоза «Путь к коммунизму». А ты, стало быть, святыни наши изучаешь?

Илья спрятал скальпель в рукав, чувствуя, как горят уши. Его застукали с поличным.

— Я… да. Осматриваю. Для института. Фрески, архитектура…

— Фрески, — протянула баба Маня и усмехнулась, показав крепкие, прокуренные зубы с одной золотой коронкой. — Ну-ну. А я думала, тебя золотишко интересует. Окладов-то на иконах уже нету, сама поснимала, когда разруха была. Всё в фонд государства.

Она врала и не краснела. Илья сразу понял, что никакого фонда государства не было, и оклады эти осели где-то в её бездонных сундуках.

— Простите, Марья Степановна, — сказал он, пытаясь взять себя в руки. — Я не знал, что нужно спрашивать разрешения.

— А у нас всё нужно спрашивать, — отрезала она, подходя ближе. Она двигалась легко, несмотря на грузность, как большая, опытная кошка. — Ты вот у Прохора остановился. Нехорошо. Помер Прохор. Сердце.

— Я знаю. Я видел, — сказал Илья мрачно.

— Видел? — она пристально посмотрела на него. — И колосок видел?

— Видел.

— Так вот что я тебе скажу, парень, — баба Маня перешла на заговорщицкий шёпот, приблизив лицо почти вплотную. От неё пахло дорогими духами «Красная Москва» и луком. — Прохор — дурак был. Болтал много. А тебе тут болтать не о чем. Понял? Ты приехал, дело своё сделал и уехал. А то, что в церкви висит, — это народное достояние. Я за него головой отвечаю. И если ты что-то отсюда вынесешь, я тебя сама, вот этими руками, в район отвезу и в КГБ сдам. И не посмотрю, что ты московский.

Она замолчала, ожидая эффекта. Илья молчал.

— Но, — вдруг добавила она, и голос её изменился, стал почти ласковым, масляным. — Можно и по-другому, по-хорошему. Ты человек учёный, я женщина простая, но понимающая. Ты, может, знаешь, кому эти доски за границу продать? Я бы вошла в долю. По-соседски.

Илья почувствовал приступ тошноты. Эта женщина предлагала ему сделку, только что угрожая тюрьмой. Вот оно, истинное лицо советской власти на местах.

— Я не занимаюсь продажей, — сказал он твёрдо. — Я учёный.

— Учёный, — фыркнула баба Маня. — Все вы учёные, пока деньги не запахнут. Ладно. Иди думай. Вечером жду тебя у себя в правлении. Баньку истоплю, варенухи выпьем, поговорим ладком. И запомни: деревня у нас маленькая. Каждый шаг твой насквозь вижу. И чтоб духу твоего в церкви больше не было без моего ведома!

Она резко развернулась и пошла к выходу. На пороге обернулась:

— И Зинке-почтальонше передай: ключи она зря украла. Пожалеет.

Тяжёлая дверь захлопнулась. Илья остался один в гулкой тишине. Он понял, что влип в историю, из которой нет простого выхода.


Глава 4. Вкус варенухи

Весь оставшийся день Илья провёл как в тумане. Он вернулся в избу Прохора и первым делом принялся обыскивать подпол. Ему нужен был дневник. Если Прохор действительно нашёл его, это был единственный козырь, который мог спасти Илью от бабы Мани. Страшная старуха не шла у него из головы. Вся её напускная грубость, угрозы и это неожиданное предложение о дележе… Она боялась. Боялась чего-то, связанного с прошлым.

Подпол был забит гнилой картошкой, старыми венскими стульями и пустыми бутылями. Илья перерыл всё. Никакого дневника. Может, Прохор просто припрятал его в другом месте? А может, убийца уже нашёл его?

Ближе к вечеру за ним пришла девчушка-пионервожатая, конопатая и испуганная.

— Дяденька, вас Марья Степановна до себя просят. Срочно.

Идти не хотелось. Илья чувствовал себя пешкой в чужой игре. Но и отказаться было нельзя. Он оделся поприличнее и отправился в правление — единственный в деревне дом под шиферной крышей, с красным флагом и портретом Брежнева на фасаде.

Баба Маня встретила его на заднем дворе, где и впрямь топилась баня. Она была в сарафане и цветастом платке, на ногах — резиновые сапоги. Домашняя ведьма.

— Заходи, гость дорогой! Уважил старуху!

В доме пахло пирогами, самогоном и пряностями. Стол был накрыт по-царски: солёные рыжики, холодец, маринованные помидоры, янтарная варенуха в пузатом графине. Баба Маня хлопотала, подливала, подкладывала, говорила без умолку о надоях, о сенокосе, о том, как трудно нынче с кадрами. Илья пил осторожно, стараясь не пьянеть. Варенуха — обжигающая смесь горилки с мёдом и пряностями — была неожиданно вкусна и коварна. Она развязывала язык.

— Ты, Илья, парень видный, холостой небось? — спрашивала Маня, поблескивая глазами. — А у нас девки справные есть. Зинка-почтальонша чем не невеста? Правда, с придурью маленько, молчит всё да мечтает, но в теле женщина.

— У меня в Москве невеста есть, — соврал Илья.

— В Москве! — Маня всплеснула руками. — Да разве ж то невесты? Мотаются, лифчики импортные носят, а детей рожать не хотят. Не-ет. Тебе нашу надо, кровяную, чтоб землю любила. Оставайся. Я тебе дом справлю. В колхозе механиком пойдёшь? Или нет, завклубом! У нас кино по воскресеньям показывают.

— Марья Степановна, — Илья решил идти в наступление. — А что за история с кузнецом Егором? Тем, что до революции тут жил?

Улыбка сползла с лица бабы Мани, как сметана с горячего блина. Она взяла графин, плеснула себе ещё и выпила залпом.

— Дознался уже, — сказала она глухо. — Зинка рассказала, больше некому. Егор… да. Был такой. Жил на отшибе, где сейчас Ефим кузню держит. Красивый был, сильный. В двадцать девятом его раскулачили. Несправедливо раскулачили, скажу тебе прямо. Сам-то он с утра до ночи пахал, никого не батрачил. Но власть тогда… всякое было.

— А что с ним стало?

— Пропал, — Маня отвела глаза. — В тридцать седьмом за ним приехали, и всё. Жена его с дитём уехала к родне, в голод померли. Дом пустой стоял, пока Ефим не вырос и не занял.

— А невеста Ефима? — настаивал Илья. — Зинаида сказала, её расстреляли.

— Да мало ли что Зинка мелет! — вдруг взвилась баба Маня. Она вскочила, опрокинув стул. — Ты, мил человек, в дела давно минувших дней не лезь! Тогда время было такое, что брат на брата, сын на отца доносы писали! Ты не жил в то время, не тебе и судить!

Она тяжело дышала, грудь её ходила ходуном. Илья молчал. Ему стало страшно — не за себя, а за то, что может сделать эта женщина. Вся её властность, все ордена, всё благополучие — всё это могло быть замешано на чьей-то крови.

— Ладно, — сказала она вдруг устало. — Иди спать. Разговор не вышел. А об иконах не думай. Не продам. Не отдам. Они мои.


Глава 5. Стог сена и запах полыни

Илья не пошёл в избу Прохора. Ноги сами вынесли его к дому Зинаиды. Окна горели. Он постучал. Она открыла сразу, будто ждала.

— Живой, — сказала она вместо приветствия. — А я уж думала, она тебя опоила да в погребе заперла. Проходи.

В доме у неё было чисто, скромно. Стол, кровать с никелированными шарами, книжная полка с томиками Пушкина и Есенина. Над кроватью — репродукция картины «Незнакомка».

— Рассказывай.

Илья рассказал всё. И про предложение Мани, и про угрозы, и про пропавший дневник. Зинаида слушала, покусывая губу.

— Дневник у меня, — сказала она вдруг спокойно. — Прошка его мне на хранение отдал. Чуял, дурак, что добром не кончит.

Она достала из-под матраса старую, потрёпанную тетрадку в клеёнчатом переплёте, с пожелтевшими страницами. Илья взял её дрожащими руками. Корявый, торопливый почерк, слепой, прыгающий. Он раскрыл наугад. «…седни приходили за Кузьмой. Клава кричала, детки плакали. Я стою и думаю, кто ж продал-то? Всех-то попереписывали. А Манька-комсомолка ходит весёлая, в красной косынке, и всё в тетрадочку пишет…»

— «Манька-комсомолка», — прошептал Илья, и вдруг страшная догадка осенила его. — Маня? Баба Маня? Она и есть доносчица?

— Да, — сказала Зинаида, и в голосе её была вековая, усталая горечь. — Маленькая была, шустрая, всюду лазила. Всех записывала, кто что против власти сказал, у кого зерно припрятано. А потом её за это в район взяли, выучили, в партию приняли. Председателем поставили. Всю жизнь на костях людских.

Илья перелистнул страницу. Дальше шли записи одна страшнее другой. Списки расстрелянных. Подсчёты конфискованного добра. И в самом конце — приписка, сделанная, видимо, перед самым арестом: «А ешо Манька путается с уполномоченным Гришиным. Видел, как она ему ключи от церкви давала. Он там винтовку спрятал. Ежели пропаду, ищите там. И колокольню обыщите. Там правда. Егор».

— Егор, — Илья вскинул глаза. — Он не пропал?

— Не пропал, — сказала Зинаида мрачно. — Все думали, его в лагерь увезли. А он, выходит, всё это время был там.

Она кивнула в сторону окна, где на фоне лунного неба тёмной глыбой вырисовывалась церковь.

— Я должна тебе кое-что показать, — сказала она. — Идём.

Они вышли из дома, держась тени заборов. Ночь была душной, предгрозовой. Пахло полынью, горько и пряно. На дальнем лугу одиноко темнел стог свежего сена. Зинаида пошла к нему.

— Зачем мы здесь? — спросил Илья, но она не ответила.

У самого стога она остановилась, повернулась к нему и вдруг обхватила его лицо ладонями.

— Поцелуй меня, — сказала она требовательно и горько. — Не из любви. Из жалости. Из тоски. Я тут подохну скоро в этой глуши, с этим страхом. Хочу хоть раз в жизни почувствовать себя живой.

Илья хотел что-то сказать, но слова застряли в горле. Он прижал её к себе, чувствуя, как бешено колотится её сердце. Они упали в стог, и мир вокруг перестал существовать. Это был не роман. Это был яростный, почти животный порыв двух отчаявшихся душ, замешанный на страхе смерти и запахе полыни. Они любили друг друга яростно и молча, пока над ними сгущалась гроза.

А потом, когда они лежали, обессиленные, глядя в чёрное небо, Зинаида сказала тихо:

— Ты должен подняться на колокольню. Сегодня. Сейчас. Пока она думает, что ты у неё под колпаком. Я буду ждать тебя здесь. Если через час не вернёшься — я подниму деревню.

— Зачем ты мне помогаешь? — спросил Илья.

— Потому что хочу, чтобы ты увёз меня отсюда, — ответила она. — В Москву, на край света, куда угодно. Даже если не любишь. Просто увези.

Он встал, отряхнул сено с одежды и пошёл к церкви. В руке он сжимал фонарь, а в голове пульсировала одна мысль. Не об иконах. О том, что спасение древней доски — ничто по сравнению со спасением живой души.


Глава 6. Колокольня

Найти вход на колокольню оказалось непросто. Дверь была скрыта за грудой битого кирпича и истлевшего тряпья. Илья разгрёб завал, ломая ногти, и проскользнул внутрь. Узкая винтовая лестница, засиженная голубями, уводила вверх, в непроглядную тьму. Ступени скрипели и шатались. Каждый шаг отдавался гулким эхом, которое, казалось, было слышно на всю деревню.

Он лез долго. Воздух становился всё спёртее, тяжелее. Фонарь выхватывал из мрака осыпающуюся кирпичную кладку, клочья паутины, следы птичьих гнёзд. И вдруг луч уткнулся в нечто, что заставило Илью замереть.

Цепь. Толстая, ржавая цепь, прикованная к вмурованному в стену кольцу. Она тянулась вверх, к площадке звонаря.

Страх сковал его. Он почти физически ощущал чьё-то незримое присутствие. Но отступать было поздно. Он сделал ещё несколько шагов и вышел на открытую площадку. Сквозь проломы в шатре купола лился лунный свет. Под ногами хрустел птичий помёт и битое стекло. А в углу, прямо под пустым проёмом, где когда-то висел колокол, лежало оно.

Тело.

Нет, не тело. Скелет. Истлевшая одежда, кожаные сапоги, остатки ватника. И череп, пробитый в затылке аккуратным круглым отверстием. Руки скелета были скованы цепью, той самой, что тянулась от стены.

Илья стоял и смотрел, не в силах отвести взгляд. Вот она, правда, запрятанная на сорок лет. Егор, кузнец. Его не увозили в лагерь. Его казнили здесь, в церкви, выстрелом в затылок, за отказ снимать кресты. Или за то, что слишком много знал. И баба Маня, комсомолка в красной косынке, всё это видела. А может, и помогала.

В ногах у скелета лежал истлевший вещмешок. Илья наклонился, превозмогая тошноту, и развернул его. Внутри были какие-то бумаги, но не только. Там был маузер. Старый, смазанный, готовый к бою. И патроны.

Илья взял оружие. Тяжёлое, холодное. Он не знал, зачем оно ему, но какое-то животное чутьё подсказывало — понадобится.

В этот момент он услышал шум внизу. Крики. Голоса. Где-то в деревне начался переполох. Он бросился к пролому и глянул вниз.

Дом правления колхоза горел.


Глава 7. Огонь

Он скатился с колокольни, перепрыгивая через ступени. Выскочив из церкви, Илья увидел, что деревня проснулась. К правлению бежали люди с вёдрами, но тушить никто не решался. Пламя вырывалось из окон, лизало шифер крыши, и в рёве огня слышался чей-то пронзительный, нечеловеческий визг.

Перед горящим зданием, широко расставив ноги, стоял Ефим. В правой руке он держал канистру, в левой — горящий факел. Лицо его, озарённое пламенем, было страшным — торжествующим и потерянным одновременно.

— Что ты наделал?! — закричал кто-то из толпы.

— Правду! — взревел Ефим, и голос его перекрыл треск огня. — Я правду нашёл! Она, змея, всё мне рассказала, когда я её к стенке припёр! Всю жизнь нашу сгубила, детей по миру пустила, Егора в церкви, как пса, пристрелила! Я ей суд устроил! Народный суд!

— Она там?! — Илья кинулся вперёд, но Зинаида повисла у него на руке.

— Стой! Не ходи! Поздно уже! Слышишь? Поздно!

Вой из дома стих. Только пламя гудело, пожирая сухое дерево. Илья понял, что бабы Мани больше нет. Старая комсомолка сгорела в огне собственных преступлений.

— Участковый! Кузьмич приехал! — закричал кто-то.

К пожару, тяжело дыша и отдуваясь, бежал пожилой лейтенант в расстёгнутой рубахе. Увидев Ефима с факелом, он на мгновение опешил, потом выхватил пистолет.

— Бросай! Бросай, Ефим, не дури!

— А ты чего пришёл, Кузьмич? — горько усмехнулся кузнец. — Акт составлять? Причина возгорания — неисправная печь? Так ты всю жизнь составляешь. Ты же знал! Ты всё знал и молчал!

— Не знал я ничего! — крикнул участковый.

— Знал! — Ефим шагнул к нему, и лейтенант попятился. — Все знали! Вся деревня! Всем было удобно молчать! И я молчал, пока могилу не нашёл!

В отблесках пламени Илья увидел на лице Кузьмича не страх, а смертельную, усталую тоску. Он действительно знал. И ему действительно было всё равно.

— Отойди, Ефим, — сказал Кузьмич тихо. — Я застрелю.

— Стреляй, — сказал кузнец и сделал ещё шаг, раскрывая руки для объятий. — Стреляй, чего ж ты?

Грохнул выстрел. Ефим вздрогнул, остановился. На груди его начало расползаться тёмное пятно. Но он не упал. Он постоял мгновение, глядя в небо, потом развернулся и пошёл, шатаясь, прямо в огонь. В горящий дом, где нашла свою смерть его мучительница. Пламя сомкнулось за ним.

— Господи, — прошептал кто-то. Женщины заплакали.

Зинаида тянула Илью за руку.

— Уходим. Сейчас же. Пока он не очухался.

Илья посмотрел на церковь. Иконы. Древние доски. Вся эта красота, обещавшая ему богатство и славу.

— Подожди.

— Что?!

Он бросился в храм. Не за иконами. Он схватил дневник Егора, маузер, но главное — он нашёл в алтаре маленькую, почти незаметную иконку размером с ладонь. «Богоматерь Умиление». Не парадный образ, а келейный, моленный. Лик был тёмен, но в свете пожара Илье почудилось, что Богородица улыбается ему скорбно и ласково.

— Это тебе, — сказал он, выбегая и протягивая иконку Зинаиде. — На счастье.

Они побежали к лесу, где стоял «Москвич». Сзади грохотало, рушилась крыша правления, ухали, лопаясь, бутыли с самогоном в погребе бабы Мани. Деревня Заболотье горела, но Илья не чувствовал утраты. Он чувствовал странное, горькое освобождение.

Двигатель завёлся с пол-оборота. Машина запрыгала по ухабам, унося их прочь от проклятого места.

— Куда теперь? — спросила Зинаида, прижимая икону к груди.

— В Москву, — ответил Илья. — Попробуем начать всё сначала. Без антиквариата, без подпольщины. Просто жить.

Она заплакала. Беззвучно, скупо, вытирая слёзы уголком платка.


Эпилог. Пепелище

Рассвет застал их на полпути к райцентру. Солнце вставало над лесом, обещая новый жаркий день.

А на пепелище в Заболотье ходил участковый Кузьмич. Он пинал носком сапога обгорелые головёшки, морщился от запаха гари. Пожар стих сам собой, под утро начался дождь. Народ разошёлся по домам. Жить надо было дальше.

Кузьмич нашёл то, что искал, у самого порога бывшего правления. Маленький, обуглившийся до угля предмет. Седьмой колосок. (Шесть он насчитал раньше — столько Прохор раздал «печатей» в тот проклятый месяц тридцать седьмого, о чём никто, кроме него и бабы Мани, уже не помнил). Старуха сжимала его в кулаке, когда горела. Значит, прощение не пришло даже в огне.

Участковый тяжело вздохнул, зачем-то перекрестился мелко, под рубашкой, чтоб не видели. Потом достал из планшета мятый лист бумаги и огрызок химического карандаша.

«Причина возгорания — неисправная печь», — вывел он размашистую резолюцию, поставил точку и подул на чернила.

Правде в его отчёте места не было. Правда осталась лежать в обгоревшей земле, под слоем пепла, до следующего пожара, до следующего приезда чужака, до следующего срывания масок с тихих деревенских заборов.

А икона «Богоматерь Умиление» в это самое время смотрела со стола скорого поезда «Москва — Симферополь» на молодую женщину и мужчину с усталыми, но счастливыми глазами. Они ели варёные яйца и смотрели на пролетающие за окном леса и поля. И мир им казался огромным, светлым и почему-то — спасённым.


Оставь комментарий