Сено украл — дочку отдай! — прошипел молодой председатель, а через неделю на всю деревню орало радио: война. Она боялась его как чумы, а он вернулся с фронта без руки и с глазами, в которых горела не власть, а голод — голод до её дыхания

Деревня Мурашино раскинулась на пригорке, словно прилепилась к нему избами, что глядели на мир маленькими окошками с резными наличниками. Отсюда, с высоты, открывались бескрайние дали: поля, перелески, а дальше, насколько хватало глаз, уходила волнистая линия горизонта, где небо сходилось с землёй в трепетной дымке. Жители деревни знали каждый овражек, каждую тропку, каждый родник с ледяной водой. Жили небогато, но справно: держали скотину, пахали землю, растили хлеб. Всё было общим — и радости, и беды.
В тот день солнце палило немилосердно. Воздух, напоенный запахом цветущих трав и нагретой земли, стоял плотной стеной. Даже птицы попрятались в тени густых крон, и только неугомонные кузнечики стрекотали в высокой траве, нарушая полуденную дремоту.
В конторе колхоза, небольшом бревенчатом доме с палисадником, где цвели мальвы, было душно. Окна настежь, но ветерок не залетал, лишь занавески слабо шевелились, словно вздыхали. За столом, покрытым выцветшей зелёной скатертью, сидел председатель. Тарас Григорьевич Кручинин был молод — всего двадцать пять лет минуло, но власть, свалившаяся на него год назад, уже наложила свой отпечаток: в тёмных глазах застыла суровая требовательность, губы плотно сжаты, на лбу пролегла глубокая складка. Он был крепок плечами, широк в кости, и любое дело в его руках спорилось. Райком не ошибся, поставив его во главе колхоза: Тарас обладал хваткой, умел требовать и добиваться, не гнушался вникать в каждую мелочь. Мужики поговаривали, что он крут, но справедлив. Однако в последнее время справедливость его стала походить на самодурство.
Перед ним, сгорбившись, стоял бригадир Пантелей Архипович Звягин. Мужик он был уже немолодой, лет под пятьдесят, с измождённым лицом и натруженными руками, которые сейчас мелко дрожали. Он теребил край замасленной фуражки, не решаясь поднять глаза.
— Виноват, не доглядел, — глухо проговорил Пантелей, и голос его срывался. — Будь человеком, Тарас Григорьевич, не погуби…
— Какой я тебе Тарас? — перебил председатель, и в голосе его зазвенел металл. — Для тебя я — Тарас Григорьевич. Забыл, как величать начальство?
— Помилуй, Христом Богом прошу, не доводи до суда… — Пантелей переступил с ноги на ногу, и половица жалобно скрипнула, словно вторя его тоске.
Тарас резко поднялся из-за стола. Расправил плечи так, что рубаха из домотканого полотна затрещала на нём. Глаза его, тёмные как ночь, метали молнии, испепеляя тщедушную фигуру бригадира. От этого взгляда Пантелей словно врос в пол, плечи его опустились ещё ниже, и казалось, он вот-вот рухнет на колени.
— Вор ты, Пантелей Архипович, — вынес приговор Тарас, чеканя каждое слово. — Стожки сена, что на дальнем лугу стояли, по весне ещё заготовленные, — были и нету. Испарились, что ли? Али коровы небесные прилетели да сжевали?
— Да как же так, Тарас Григорьевич? Я ведь верой и правдой, я жилы рву на колхозном поле… не брал я, клянусь тебе, не брал! — запричитал Пантелей, прижимая руки к груди. — Тарас Григорьевич, может, договоримся как? Ведь жена моя, Агафья, не переживёт, если что… да и детки у меня мал мала меньше…
— Детки, говоришь? — Тарас прищурился и, помедлив, вернулся к столу, но не сел, а опёрся о край ладонями, нависая над бригадиром. — Договориться хочешь? Желаешь, чтобы я тебя покрывал? А мне-то риск какой… если уж прикрывать, так было бы за что…
Пантелей замер, всем нутром почуяв: председатель колеблется. Воздух в конторе сгустился до предела, даже мухи перестали жужжать, прилипнув к стёклам.
— А Ульяна-то у тебя — девка ладная, — вдруг негромко, но отчётливо произнёс Тарас. — Красивая. Взрослая уже. Что, если я на твоей дочке женюсь? Вот возьму и посватаюсь… а?
Пантелей побелел, как мел. Фуражка выпала из ослабевших пальцев и покатилась по полу.
— Опомнись, Тарас Григорьевич! — выдохнул он. — Мала она ещё, несмышлёныш!
— Мала? — усмехнулся председатель. — На днях видел её на ферме, с подойниками управляется. Невеста. Самая что ни на есть пора замуж.
— Да какая невеста! — взмолился Пантелей, готовый разрыдаться. — Семнадцать только-только исполнилось, куклу ещё не выбросили, нянчится с ней, глупая совсем! В девках ей ещё ходить да ходить!
— Куклу ей уже живую пора нянчить! — отрезал Тарас, и в голосе его зазвучала сталь. — Вот что, Пантелей. Таково моё условие: отдаёшь Ульяну за меня, и я молчок про твой промах. Забудем, как страшный сон. А если заупрямишься — сам знаешь: районное начальство в известность поставлю. И тогда под суд. Ты у меня колхозное добро разворовал, доверие не оправдал. Так что смотри, что лучше: дочку мне отдать или сухари сушить на нарах… и неизвестно ещё, свидишься ли с семьёй когда.
Слова падали, как удары молота по наковальне. Пантелей не выдержал — рухнул в ноги председателю, обхватил его сапоги.
— Что же ты требуешь от меня, ирод?! — закричал он, забыв про страх. — Непосильный груз взвалил! Да как же я силой дочку за тебя отдам? Что же я, изверг какой, чтобы родное дитя неволить?
Тарас брезгливо отдёрнул ногу, вернулся за стол, сел и, достав из ящика чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу.
— Ну, значит, так и доложим: Пантелей Звягин пошёл против советской власти, приложил руку к народному добру, раскититель…
— Погоди! — крикнул Пантелей, с трудом поднимаясь с колен. Голос его сел, превратился в сиплый шёпот: — Погоди, не пиши… поговорю нынче с дочкой.
— Вот и поговори, — Тарас отложил перо, но лист не убрал. — А то она больно строптивая у тебя, я замечал. Прекословить вздумала, нос воротит… а ты говоришь — маленькая.
— Так сам виноват, — с горечью произнёс Пантелей. — Прихватил её тогда у амбара, испугал девчонку. Вот и шарахается.
— А если душа потянулась, значит, — Тарас криво усмехнулся. — Видать, почуяла своё.
Пантелей тяжело вздохнул, поднял с пола фуражку, долго отряхивал её, хотя пыли на ней не было.
— Кабы душа… — прошептал он еле слышно и, понурившись, вышел из конторы.
Солнце за порогом ударило в глаза, но для Пантелея мир померк. Он побрёл домой, не разбирая дороги, спотыкаясь о кочки, ничего не замечая вокруг. В голове стучало: «Как сказать? Как сказать Ульянке? Что делать?» Под ноги попалась кошка, шмыгнувшая в крапиву, но он даже не взглянул.
Часть вторая. Семейный совет
Изба Звягиных стояла на краю деревни, у самого спуска к речке. Добротный пятистенок, крытый почерневшим тёсом, с резным крыльцом и палисадником, где буйно цвели георгины и настурции. За плетнём тянулись гряды с луком и морковью, а в глубине двора виднелся сарай, где мычала корова и похрюкивали поросята. Жили небогато, но опрятно, по-хозяйски.
Когда Пантелей переступил порог, в горнице было натоплено, пахло свежеиспечённым хлебом и щами. На столе уже стоял чугунок с картошкой, прикрытый старой вышитой салфеткой. Жена Агафья хлопотала у печи, вытирая руки о передник. Увидев мужа, она всплеснула руками:
— Ты чего такой, Пантелей? С лица кровинки нет. Случилось что?
Он не ответил, обессиленно опустился на лавку у двери, принялся стаскивать сапоги. Руки не слушались, ремни развязывались с трудом.
— Ульяна! — крикнул он хрипло. — Поди сюда, дочка!
Из горницы вышла девушка. Ульяна — или, как её звали домашние, Улька — была стройна, тонка в кости, с длинной русой косой, которую она сейчас не успела заплести как следует, и та лежала пышной волной на плече. Большие серые глаза смотрели настороженно, на щеках играл лёгкий румянец. Она была в простом ситцевом платье, подпоясанном тесёмкой.
— Чего, тятя? — спросила она тихо, чувствуя неладное.
Пантелей поднял на неё глаза, полные тоски. Посмотрел долго, словно видел в последний раз.
— Председатель наш, Тарас Кручинин, невесту себе присмотрел… — выговорил он, с трудом ворочая языком. — Говорит, на тебе жениться хочет.
Ульяна вздрогнула, будто от удара. Руки её машинально вцепились в косу, начали теребить волосы, распуская их ещё больше. Она стояла, как берёзка на ветру, дрожала мелкой дрожью, и в глазах её застыл ужас.
— Да зачем он мне? — вырвался у неё отчаянный крик. — Не хочу я за него! Тятя, не надо!
Агафья охнула, выронила ухват, который грохнулся на глиняный пол. Сама она присела на табурет, схватившись за сердце.
Пантелей только головой покачал.
— Знаю, что не хочешь, дочка. Вот и я не хочу. Да и рано тебе… А что делать?
— Тятя, за что вы меня так? — Ульяна закрыла лицо руками, плечи её затряслись от беззвучных рыданий.
— Пантелей, это кто же придумал такое? — пришла в себя Агафья. — Чтобы девчонку силком под венец тащить? Чай, не при царе Горохе живём! Вольные люди!
— Председатель придумал, — глухо ответил Пантелей. — Будь он неладен, выскочил в начальники на нашу голову. Молодой, а крутой, как старый волк.
— Так откажи ему, да и все дела! — Агафья вскочила, уперев руки в боки. — Не отдадим, и точка! Пусть хоть что делает!
— Тятя, не пойду я за него, — сквозь слёзы заговорила Ульяна. — Злой он, все его боятся. Как увижу — сердце в пятки уходит. И взгляд у него тяжёлый, недобрый. Чужой он мне, чужой!
В углу у печи, прижавшись к тёплым кирпичам, стоял младший сын Звягиных — Егорка. Тринадцатилетний паренёк с вихрастой головой и живыми, всё подмечающими глазами. Он молчал, но каждое слово впитывал в себя, как губка.
Пантелей вздохнул, сжал голову руками, локтями упёршись в колени.
— Виноват я перед вами, — выдавил он из себя. — Оплошал, дурная моя голова. По весне стожки сена на дальнем лугу не усторожил. Доложил, что на месте, а они… пропали. Кто-то увёз, пока я не доглядел.
— Ой, батюшки! — заголосила Агафья. — Так тебя же посадят за это! За разбазаривание!
— Вот и Тарас обещает посадить, — подтвердил Пантелей. — Грозится: в район сообщу, и тогда — тюрьма. Не оправдал, говорит, доверия.
— Так это что же получается? — Агафья даже рот открыла от изумления, смешанного с ужасом. — Он Ульяну замуж хочет, а тебя, значит, прикрыть обещает?
— То-то и оно, — кивнул Пантелей. — Дочку за мою оплошность… А мне такой зять на дух не нужен. Да и ей, видишь, не люб.
— Папка, а ты пожалуйся! — подал голос Егорка, выступая из-за печи. — Сходи в район, расскажи всё как есть!
— Цыц, малец! — прикрикнул на него отец. — Не суйся, куда не просят! Без твоих советов обойдусь. Пожалуешься — и сам загремишь, и нас всех под монастырь подведёшь. Кто меня слушать станет? Он председатель, хоть и молодой, да власть у него. А я кто? Бригадиришка мелкий.
— Тятя, я его боюсь, — прошептала Ульяна, и слёзы вновь покатились по её щекам.
Пантелей поднялся, решительно надел сапоги, которые только что снял. Начал собираться.
— Ты куда это? — всполошилась Агафья.
— Собирай, мать, чистое бельё. Рубаху не забудь. Да сухари, где у нас были, заверни. Пойду завтра утречком к Тарасу, пусть арестовывает. Не враг я своей дочери, чтобы силой её отдавать. Рано ей, да и не люб он ей. Пусть уж я отсижу, зато совесть чиста будет.
Агафья кинулась к мужу, обняла его, прижалась и заголосила в голос. Ульяна, шатаясь, ушла в горницу, села на аккуратно заправленную кровать с горой подушек в кружевных наволочках. Сидела недвижимо, глядя в одну точку. Сквозь стены доносился плач матери, глухие, успокаивающие слова отца. И вдруг острая жалость к отцу пронзила её сердце.
Она вспомнила Федьку, сына тётки Матрёны. Тот на год старше, почти ровня. Пригожий, весёлый, на гармони играет, девушки на него заглядываются. Может, и она ему нравится? Но так и не успела присмотреться, не до того было. А теперь вот председатель… Старше он её на восемь лет, суровый, хмурый. Вечно кричит на собраниях, требует, отчитывает, грозит. Чужой он ей, чужой, как иноземец.
Но отец… Уйдёт сейчас отец в район, сдастся. Может, навсегда. А мать без кормильца останется, да и Егорка мал ещё. Да и сестра старшая, Антонина, замужем, дети у неё. Ей тоже позор будет — родственница раскитителя. И в школе Егорку засмеют. А люди что скажут? «Звягин сено украл, под суд пошёл».
Ульяна встала, подошла к маленькому зеркальцу на стене, посмотрела на своё заплаканное лицо. Потом решительно взяла гребень, начала заплетать косу, больно дёргая волосы, но боли не чувствовала. Только злость и отчаяние боролись в ней с жалостью.
Вернулась в горницу, где родители всё ещё стояли обнявшись. Подошла к отцу, мягко, но настойчиво взяла из его рук вещмешок, который он уже повесил на плечо.
— Не надо никуда ходить, отец, — сказала она твёрдо, и впервые назвала его по-взрослому, не «тятей», как в детстве. — Согласна я.
— Если бы согласна была, — Пантелей ударил себя кулаком в грудь, и в глазах его блеснули слёзы. — Не болело бы у меня здесь, дочка. Тяжко тебе с ним будет, ох тяжко… Уж лучше я свой срок отмотаю, чем тебя мучить. Не по любви ведь.
— Папка! — Ульяна вцепилась в него, повисла на шее. — Не уходи! Посадит ведь, и глазом не моргнёт. Осудят нас люди, тыкать будут и в меня, и в Егорку, и сестре Антонине достанется, а у неё муж и детки. Не губи всех нас.
Пантелей устало опустился на сундук, что стоял у самой двери, обтянутый потемневшей жестью, и служил и хранилищем добра, и скамейкой.
— Знаю, — прошептал он. — И Антонине достанется. Позор на всю семью. Скажут: Звягины — воры. Вот что страшно.
— Иди завтра к нему, скажи, что согласна я, — попросила Ульяна, вытирая слёзы. — Пусть сватов засылает, когда захочет. Всё равно… Так даже лучше. Может, и не зверь он вовсе, а просто с виду такой.
Агафья забрала у мужа мешок, унесла за печку, а сама, вытирая глаза краем передника, принялась накрывать на стол. Но никто к еде не притронулся.
Ночью в избе никто не спал. Пантелей и Агафья ворочались на кровати, перешёптывались, вздыхали. Из горницы доносились приглушённые рыдания Ульяны. Егорка лежал на полатях, притворяясь спящим, но в голове у него зрел свой план.
— Нет, Агафья, — вдруг твёрдо сказал Пантелей в предрассветной тишине, когда за окном начало сереть. — Боится она его, в тягость ей будет замужество. Да и рано по нынешним временам. Ты вот что: утречком пораньше достань мой мешок. А я управлюсь во дворе и пойду к Тарасу. Пусть делает что хочет, а дочку не отдам.
Агафья, услышав, прижалась к мужу, спрятала лицо у него на груди.
— Захарушка… ох, Пантелеюшка, — всхлипнула она. — Как скажешь, родимый. Только как мы без тебя-то…
Часть третья. Дорога в райцентр
Поднялись с первыми петухами. Солнце ещё не взошло, но небо на востоке уже наливалось розовым, обещая ясный день. Пантелей управлялся по двору: задал корму скотине, проверил, заперт ли сарай, натаскал воды из колодца. Агафья хлопотала в избе, собирая узелок.
В этой утренней суете никто не заметил, как Егорка, накинув старенькую куртку, юркнул за ворота и побежал по деревне. Он знал, что сегодня рано утром дядька Кузьма, их сосед, собирается в районный центр за семенами и почтой. Егорка надеялся перехватить его до выезда.
У Кузьмы уже запрягали лошадь. Дядька Кузьма, мужик лет сорока, неторопливый и основательный, грузил в телегу пустые бидоны и мешки.
— Дядька Кузьма, возьмите меня с собой! — выпалил Егорка, подбегая.
— Ты чего, пострел, спозаранку? — удивился Кузьма. — Аль в школу прогулять решил?
— Нет, мне в райцентр надо, по важному делу! — затараторил Егорка. — От школы задание: грамоты забрать для передовиков. Обещали выдать, а я за ними.
Кузьма почесал затылок.
— Ну, дело, конечно, важное. А родители знают?
— Знают! — соврал Егорка не моргнув глазом. — Мамка сама послала, чтоб не мешкал.
— Ладно, садись, — разрешил Кузьма. — Только чур, если что — ты сам за себя отвечаешь.
Егорка мигом вскарабкался на телегу, уселся на мешки. Лошадка тронулась, заскрипели колёса, загремели бидоны. Деревня оставалась позади, утопая в утреннем тумане, поднимавшемся от речки.
Дорога вилась полями, оврагами, перелесками. Егорка вертел головой по сторонам, но мысли его были далеко. Он всё прокручивал в голове, как зайдёт к самому главному начальнику в районе, к первому секретарю райкома Крупнову. Тот приезжал к ним в деревню прошлой осенью, выступал на собрании. Егорка запомнил его крепкую фигуру, громкий голос и то, как мужики слушали его, разинув рты. Тогда Крупнов говорил о честности, о том, что каждый должен отвечать за своё дело. Егорка решил, что именно он рассудит по справедливости.
В райцентр въехали к полудню. Солнце стояло уже высоко, припекало. Кузьма остановился у базарной площади.
— Ты скоро, Егор? Я тут дела сделаю, через час обратно поеду. Успеешь?
— Успею! — крикнул Егорка, спрыгивая на землю. — Спасибо, дядька Кузьма!
И помчался к двухэтажному зданию райкома, что стояло в центре, выделяясь среди низких деревянных домов своей белокаменной важностью. Сердце у Егорки колотилось, но он не останавливался.
В вестибюле его встретила строгая женщина в очках, сидевшая за столом.
— Тебе чего, мальчик? — спросила она, окинув его подозрительным взглядом. Егорка в своей выцветшей курточке и стоптанных башмаках выглядел здесь чужим.
— Мне Алексея Митрофановича! — выпалил он.
— Какого Алексея Митрофановича? — удивилась женщина.
— Крупнова! Первого секретаря!
— А зачем он тебе?
— Дело у меня есть. Очень важное.
— Детям здесь не место, — отрезала секретарша. — Иди, мальчик, не мешай.
В этот момент из внутренней двери вышел сам Крупнов — высокий, широкоплечий, с волевым лицом и густыми, чуть тронутыми сединой волосами. Увидев мальчишку, спорящего с секретаршей, он остановился.
— В чём дело, Вера Петровна?
— Да вот, товарищ Крупнов, мальчик какой-то к вам ломится. Говорит, дело есть.
Крупнов внимательно посмотрел на Егорку.
— Ты откуда такой боевой?
— Из Мурашино я, — выпалил Егорка, переводя дух. — Алексей Митрофанович, очень нужно поговорить!
— Ну раз из Мурашино, да ещё и с таким видом, проходи, — усмехнулся Крупнов. — Раздевайся, в кабинет заходи.
Кабинет был большой, с высокими окнами, портретами вождей на стенах и длинным столом, покрытым зелёным сукном. Крупнов сел в массивное кресло, указал Егорке на стул напротив.
— Рассказывай, парень. Только не тараторь, а то ничего не пойму. По порядку.
Егорка глубоко вздохнул и начал рассказывать. Сначала сбивчиво, потом всё увереннее. Про стожки, про угрозу отца посадить, про то, что Тарас Кручинин требует Ульяну в жёны, а она не хочет и боится. Про то, что отец ни в чём не виноват — не брал он то сено, это всё наговор, чтобы дочку забрать.
Крупнов слушал молча, барабаня пальцами по столу. Лицо его становилось всё суровее.
— Ты хоть понимаешь, парень, на кого хвост поднял? — спросил он, когда Егорка закончил. — Ты сейчас на председателя колхоза клевещешь. А это серьёзное обвинение.
— Вот честное пионерское! — выкрикнул Егорка, вскакивая со стула. — Сестра с мамкой воют, а тятька в тюрьму собирается идти, сдаваться! А он те стожки не брал, клянусь!
— Откуда ты знаешь, что не брал?
— Знаю! Потому что батя у нас честный, он и куска лишнего никогда не возьмёт! Это всё Тарас Григорьевич придумал, чтобы нашу Ульяну замуж забрать… А она не хочет.
Крупнов задумался, встал, подошёл к окну, долго смотрел на улицу.
— Ладно, — наконец произнёс он. — Думал я к вам на днях наведаться, проверить, как идут дела. Значит, так тому и быть. Жди у крыльца, пока Василий бричку не пригонит. Вместе поедем, разберёмся.
Часть четвёртая. Нежданный гость
Когда бричка секретаря райкома въехала в Мурашино, солнце клонилось к закату, но было ещё светло. Крупнов приказал вознице остановиться у сельсовета.
В конторе кипела работа. Тарас Кручинин, только что вернувшийся с объезда полей и фермы, отчитывал молодого тракториста Петьку, который сломал плуг на каменистом участке. Вокруг толпились колхозники, ожидавшие своей очереди с вопросами и просьбами.
Увидев входящего Крупнова, все разом притихли и начали по одному выходить, оставив председателя наедине с высоким начальством. Тарас выпрямился, одёрнул рубаху, готовый отчитаться о делах насущных.
— Здравствуй, Тарас Григорьевич, — Крупнов пожал ему руку, но взгляд его был холоден. — Как хозяйство? Как люди?
— Всё в порядке, Алексей Митрофанович, — бодро ответил Тарас. — Стараемся, план выполняем. Сев закончили, сейчас прополка идёт, ферма работает…
— Вижу, стараешься, — перебил Крупнов, усаживаясь на стул, который придвинул ему Тарас. — А скажи-ка мне, Тарас Григорьевич, что это у тебя за история с сеном приключилась? Стожки, говорят, по весне пропали? Ты чего молчал? Району не докладывал?
Тарас побледнел, но взял себя в руки.
— Было дело, Алексей Митрофанович. Не досмотрел бригадир, Пантелей Звягин. Вот я и собираюсь принять меры.
— Какие меры? — Крупнов прищурился. — Под суд отдать? Или, может, мировую предложить в обмен на дочку?
Воздух в конторе зазвенел от напряжения. Тарас понял, что всё известно.
— Кто вам наговорил? — спросил он хрипло.
— Есть добрые люди, — Крупнов не сводил с него глаз. — Почему раньше молчал, Тарас? Удобного случая ждал, когда Звягин на крючок попадётся? И откуда у тебя такая уверенность, что именно он виноват? Может, это не он сено увёз? А ты решил попугать человека, а потом шантажировать, потому что дочка его тебе отказала?
Вопросы сыпались один за другим, и с каждым из них Тарас словно уменьшался в размерах. Он стоял, опустив голову, молчал.
— Что молчишь? — повысил голос Крупнов. — Думал, я не узнаю? Думал, власть тебе дана, чтобы самоуправством заниматься?
— Понял, — глухо сказал Тарас. — Виноват. Не доказано, что это Захар… Пантелей. Может, и не он. Другой кто. Я попугать его хотел… Дурь нашла.
— Вот и ответишь за эту дурь, — отрезал Крупнов. — Я тебя, Тарас, выдвинул, я тебя обратно и задвину. Под суд пойдёшь за самоуправство. Понял?
Тарас поднял голову, в глазах его мелькнул страх, но тут же сменился отчаянием. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но в этот момент дверь конторы распахнулась, и на пороге появился Егорка. Лицо его было белее мела, глаза расширены от ужаса.
— Там… там… — закричал он, задыхаясь, и показал рукой в сторону. — Включите радио! Включите же скорее! Там… война!
Крупнов резко обернулся. Тарас, забыв обо всём, бросился к радиоприёмнику, стоявшему на подоконнике, и включил его. Сначала послышалось шипение, потом сквозь помехи пробился торжественный и страшный голос Левитана: «Сегодня, в 4 часа утра, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну…»
Все трое застыли, слушая. Война. Слово это, произнесённое по радио, обрушилось на них, как каменная глыба, разрушая всё привычное, спокойное, мирное.
Первым опомнился Егорка. Он выскочил из конторы и помчался домой — вдруг там ещё не знают, надо предупредить.
В конторе воцарилась тишина. Крупнов сидел, обхватив голову руками. Тарас стоял, глядя в одну точку.
— Алексей Митрофанович, — наконец заговорил Тарас, и голос его дрогнул. — Вину свою я не снимаю. Но не время сейчас, война. Не доводи до суда, дай на фронт уйти. Меня всё равно призовут. Там я нужнее.
Крупнов поднял на него тяжёлый взгляд.
— А с колхозом что? Кто останется?
— Найдутся мужики, — горячо заговорил Тарас. — Вон хоть Кузьма Ильич, возраст непризывной, зато мужик хозяйственный. Или Матвей, он тоже справится. Я их подготовлю, всё передам. Только не судите сейчас, дайте искупить вину на фронте.
Крупнов молчал долго. Потом махнул рукой.
— Ладно, Тарас. Некогда мне теперь… Другое время настало. Война. А насчёт тебя… Подумаю. Но запомни: если живым останешься, спрос будет.
Часть пятая. Прощание
Через неделю возле сельсовета стояли несколько подвод, а вокруг собралась вся деревня. Женщины плакали, прижимая к себе детей. Мужики, кто в форме, кто в поношенных пиджаках, с котомками за плечами, курили, хмуро глядя в землю. Гармонист Трофим, пожилой уже мужик, растягивал меха, пытаясь играть весёлое, но из гармони вырывались какие-то надрывные, тоскливые звуки.
Тарас Кручинин стоял в стороне, одетый в гимнастёрку, с вещмешком за спиной. Он оглядывал односельчан, и лицо его, обычно суровое, было сейчас печальным и виноватым.
— Ну, земляки, — начал он, шагнув вперёд. — Не поминайте лихом. Простите, если кого обидел. Я ведь как лучше хотел, да, видно, перегибал.
Он снял фуражку, поклонился на все четыре стороны. В толпе кто-то всхлипнул. Гармонист вдруг рванул плясовую, и Тарас, словно подчиняясь музыке, вышел в круг. Раскинул руки, топнул и пошёл в пляс. Он плясал самозабвенно, с такой силой и страстью, что земля гудела под его сапогами. Люди расступились, глядя на него с удивлением. Никогда они не видели своего строгого председателя таким — разудалым, почти бесшабашным.
— Эх, Тарас Григорьевич! — крикнул Кузьма, когда пляска кончилась. — Руки-то у тебя какие золотые! Этими бы руками жену обнимать, а придётся нынче винтовку обнимать!
В толпе засмеялись, но смех вышел горьким. Подошли Звягины — всей семьёй. Пантелей, Агафья, Ульяна, Егорка. Старшая дочь Антонина с мужем тоже пришли. Тарас взглянул на Ульяну. Девушка стояла, потупившись, теребя платок.
— Прощай, Ульяна, — сказал Тарас негромко, подходя к ней. — Не держи зла. Дурень я был, прости.
Она подняла на него глаза, полные слёз, и вдруг шагнула к нему, обняла, прижалась на миг, потом отстранилась.
— Возвращайся живым, Тарас Григорьевич, — прошептала она. — Бог тебя простит, и я прощаю.
— По подводам! — раздалась команда.
Мужики заторопились, начали грузиться. Женщины заголосили громче. Повозки тронулись, унося на войну отцов, мужей, сыновей. Тарас сидел в последней подводе, смотрел на удаляющуюся деревню, на фигурки людей, и вдруг поймал взгляд Ульяны. Она махала рукой, и в глазах её была не только печаль, но и что-то другое, чему он не мог найти названия.
Часть шестая. Четыре года
Война расколола жизнь надвое. В Мурашино остались старики, женщины и дети. Работали от темна до темна: на ферме, в поле, на лесозаготовках. Пахали на коровах, впрягались сами в плуги, таскали мешки с зерном. Ждали писем, боялись похоронок.
Пантелей Звягин не попал под призыв — бронь дали как опытному бригадиру. Он работал за троих, сутками пропадал в поле, но домой возвращался с тяжёлым сердцем. В каждом письме от Тараса, которые приходили редко, он читал между строк что-то такое, отчего на душе становилось ещё тревожнее. Тарас писал коротко: «Жив, воюю. Бейте фашистов в тылу». И ни слова о том, что было. Только раз, в самом начале, пришло письмо, где он просил прощения у Пантелея и у всей семьи. Пантелей тогда долго сидел с этим письмом, а потом сказал Агафье: «Человек он, видать, хороший, да обстоятельства сломали. Бог ему судья».
Ульяна повзрослела, стала серьёзной. Работала наравне со взрослыми — и на ферме, и на сенокосе. Редко улыбалась, но в глазах её появилась та глубокая женская мудрость, которая приходит только через испытания. Она ждала писем не только от Тараса — многие парни из деревни писали ей, но она никому не отвечала взаимностью. Только однажды, получив треугольник с фронтовым адресом Тараса, долго держала его в руках, а потом спрятала в заветную шкатулку.
Приходили похоронки. Оплакали своих и чужих. Деревня редела, но жила. И чем тяжелее становилось, тем крепче люди держались друг за друга.
— Ох, — вздыхала Агафья, глядя на дочь. — Вроде отвела тогда беду, так другая беда пришла, пострашнее. А нынче подумаешь: так ведь та беда, довоенная, по сравнению с нынешней меркнет, как огонёк в печи гаснет.
Егорка вытянулся, стал почти взрослым парнем. Работал в кузнице, помогал матери и отцу, но в глазах его иногда вспыхивал мальчишеский огонёк — когда он вспоминал свою поездку в райцентр и то, как он, можно сказать, спас сестру. Он теперь твёрдо знал: правда всегда пробьёт себе дорогу.
В марте сорок пятого вернулся в деревню Фёдор, сын тётки Матрёны. Пришёл с костылём — ранили под Кёнигсбергом, комиссовали. Но лицо его сияло: живой! Ему было всего двадцать, но на груди поблёскивала медаль «За отвагу». Девки на него заглядывались, а он нет-нет да и поглядывал в сторону Ульяны. Но она лишь отводила глаза.
— Ты что же от Фёдора нос воротишь? — как-то спросила Агафья. — Где ещё нынче такого жениха найдёшь? Не время, дочка, нос воротить, того и гляди, другую высватает.
— Да всё я, мама, понимаю, — тихо отвечала Ульяна. — Только… ну вот не знаю. Не по душе он мне, что ли. Ничего не чувствую.
— Какие чувства, Ульянка? — вздыхала мать. — Война всё перемешала. Тут бы живым остаться, а ты о чувствах. Так и в девках засидишься.
А через месяц, в середине мая, когда земля уже одевалась первой зеленью, а сады зацвели белым и розовым, по дороге в Мурашино шёл человек. Женщины, работавшие в поле, приглядывались: кто-то чужой, незнакомый? Но когда фигура приблизилась, ахнули: да это же Тарас Кручинин! Похудевший, осунувшийся, в выцветшей гимнастёрке, с пустым левым рукавом, пришитым к плечу, и с вещмешком за спиной.
— Тарас Григорьевич! Живой! — закричали они, бросая работу.
Он улыбнулся устало, но светло.
— Здравствуйте, бабоньки! Живой, как видите. Ноги, слава Богу, целы, а рука… рука там осталась, под Орлом.
— А мать-то твоя где? — спросила одна из женщин.
— На ферме небось, — ответил Тарас. — Я туда и иду. Сперва к ней, потом к вам, на поклон.
Мать встретила его у ворот фермы. Увидела, вскрикнула, упала ему на грудь, обнимая единственной рукой. И долго не отпускала. А он гладил её седые волосы и шептал: «Живой я, мама, живой. Всё хорошо».
Часть седьмая. Возвращение
Тарас быстро включился в жизнь деревни. Руки у него не было, но он не чурался никакой работы. Управлялся одной рукой ловко, даже удивление брало. На собрании колхозники в один голос предложили снова избрать его председателем.
— Есть у нас председатель, — твёрдо сказал Тарас. — Матвей Ильич колхоз всю войну тянул, вон как исхудал, а держался. Разве не достоин он на прежней должности остаться?
— Самоотвод, что ли? — загудели в зале.
— Выходит, так, — ответил Тарас. — Я подсоблять буду, чем могу. А командовать — увольте. Навоевался.
Люди смотрели на него и не узнавали. Куда делась былая суровость, жёсткость, гордыня? Перед ними стоял другой человек — спокойный, доброжелательный, с тихой грустью в глазах. Война отшлифовала его, сняла всю шелуху, оставив главное — человечность.
При встрече с Пантелеем Тарас сам подошёл первым, протянул руку.
— Здорово, Пантелей Архипович! Вот и свиделись.
Пантелей пожал его руку, смущаясь.
— Здорово, Тарас Григорьевич.
— Да ладно тебе, какое там отчество, — усмехнулся Тарас. — Младше я тебя. Это я раньше зазнавался, дурак был. А теперь… Я ведь всю войну про тебя думал, Пантелей. Жалел, что прощения не попросил. Так хоть сейчас скажу: прости меня за те стожки. Знал ведь, что не виновен ты, а давил. Прости, Христа ради.
Пантелей моргнул, закашлялся, отводя глаза. Потом вдруг выпалил:
— Так ведь и ты меня, Тарас, прости! Это я тогда стожки вывез.
Тарас замер.
— Как это ты?
— А вот так, — Пантелей снял фуражку, сжал её в руке, словно искал защиты. — На ферме коровёнок кормить было нечем, а нам указ свыше — стожки не трогать, запас для особого случая. И тебе указ, и мне тоже. А я пошёл против указания. Ночью, тайком, с мужиками, которых не назову, чтобы не подвести, вывезли то сено и скормили бурёнкам. Они с голоду чуть не падали. Для себя я и клока не взял, вот в этом, Тарас, нет моей вины. А перед законом — виноват.
Тарас долго молчал. Потом положил единственную руку на плечо Пантелею.
— Вот так история… Получается, ты нашим же коровёнкам и скормил? Своих же, колхозных? Спасал, значит?
— Спасал, — глухо подтвердил Пантелей. — А как иначе? Жалко животину, они же безвинные.
— Ладно, — Тарас вздохнул, и лицо его просветлело. — Кто старое помянет… Да и было это давно, в другой жизни. До войны. Проехали.
— Папка, ты чего с ним балаболишь? — подскочил Егорка, наблюдавший эту сцену издали. Он подбежал и зло уставился на Тараса. — Змеюкой он был, а нынче жало ему вырвали. Ничего не меняется!
Но тут же получил подзатыльник от отца.
— Молчи, щенок! — прикрикнул Пантелей. — Много ты понимаешь! Жизни ещё не нюхал, а судить берёшься. Тарас Григорьевич на фронте жизни не жалел, вон две медали у него, я видел. И никакой он не змеюка, а человек, каких поискать.
Егорка потёр затылок, обиженно сопя.
— Чего ты, батя? Я прошлое вспомнил…
— А ты забудь прошлое, — мягче сказал Пантелей. — Одно знай: ошибиться легко, исправить трудно. А он исправился. Иди лучше матери помоги.
Потом толкнул сына легонько в плечо и добавил уже веселее:
— Всё хорошо, сынок. Война закончилась, жить будем.
Часть восьмая. Встреча у телеги
Дни шли своим чередом. Приближалась долгожданная Победа. Её ждали, в неё верили, но весть всё равно грянула, как гром среди ясного неба.
В тот день, 9 мая, Тарас приехал на подводе к ферме, где работала Ульяна. На телеге стояли бидоны с молоком, готовые к отправке. Он привязал лошадёнку, справился одной рукой, и обернулся. Ульяна, подхватив тяжёлый бидон, направлялась к нему.
— А ну погоди, — сказал он, подходя. — Давай вместе.
Он взялся за бидон с одной стороны, она с другой, и вместе погрузили его на телегу. Потом он полез пододвигать остальные, а она стала отвязывать лошадь. И вдруг почувствовала на плече его руку. Он опустил её мягко, чтобы не испугать.
— А вот этого не надо, — сказал он тихо. — Жалеть меня не надо, Ульяна. Сам управлюсь, хоть и безрукий.
— Я только помочь хотела, — смутилась она.
— А ты и так помогла, — он кивнул на подводу. — Всё перетаскали. Спасибо тебе.
Он взял вожжи, собрался трогать, но вдруг обернулся.
— Ульяна… Погода сегодня какая хорошая. Весна. Жить хочется.
Она посмотрела на него. Солнце золотило его волосы, тронутые сединой на висках, делало мягче его черты. И впервые она увидела не грозного председателя, а просто усталого, немного грустного человека, который много пережил.
— Тарас Григорьевич, — начала она, но он перебил:
— Просто Тарас. Для тебя — просто Тарас.
— Тарас, — повторила она, и это имя прозвучало по-новому. — Ты заезжай, если что. Не стесняйся. Мы всегда рады.
Он кивнул, тронул лошадь, и телега покатила по пыльной дороге. А Ульяна смотрела вслед, и сердце её наполнилось странным, незнакомым чувством. Жалость? Нет, больше чем жалость. Что-то тёплое, щемящее, отчего хотелось плакать и смеяться одновременно.
Несколько дней Тарас не появлялся. Вместо него приезжали подростки, братья Волошины. А Ульяна ловила себя на том, что ждёт, всматривается в дорогу, прислушивается к стуку колёс.
И вот майским тёплым днём, когда сирень уже отцветала, а яблони стояли в белой пене, она увидела знакомую фигуру. Он шёл пешком, потому что лошадь понадобилась в другом месте. Шёл не спеша, поглядывая по сторонам. Увидел её, улыбнулся и ускорил шаг.
— Ульяна! — крикнул он ещё издали. — Война закончилась! Только что по радио передали! Победа!
Она ахнула, выронила ведро, которое держала в руках, и побежала ему навстречу. Они столкнулись почти у калитки, и она, не помня себя, уткнулась лицом ему в грудь, обхватила его руками.
— Ой, Тарас! — закричала она сквозь слёзы. — Ой, родненький! Дождались! Дождались!
Он опешил сначала, не зная, куда деть единственную руку. Потом осторожно обнял её за плечи, прижал к себе.
— Рук не хватает, чтобы обнять тебя как следует, — прошептал он с горечью.
А она подняла на него заплаканное, но счастливое лицо и горячо зашептала:
— А у меня две руки, Тарас! Две! А если на двоих, то у нас с тобой три руки! Разве нам не хватит трёх рук на двоих?
Он смотрел на неё и не верил своему счастью. Потом, словно очнувшись, сгрёб её одной рукой, прижал к себе так сильно, что у неё перехватило дыхание. Он целовал её мокрые щёки, глаза, губы, волосы, с которых сбился платок.
— Ульяна моя! — шептал он между поцелуями. — Невеста моя! Не отпущу теперь никогда! Знал я, знал, что выживу не зря! Для тебя!
Она смеялась и плакала одновременно, обвивая его шею руками.
— И я ждала, Тарас! Всю войну ждала! Сама не знала, что жду, а теперь поняла — тебя ждала!
Солнце заливало их светом. Где-то заливались птицы, пахло цветущей черемухой, и вся деревня гудела, ликовала, обнималась и плакала. А они стояли посреди этого счастья, обнявшись, и не могли оторваться друг от друга.
Часть девятая. Свадьба
Свадьбу сыграли через месяц, когда немного улеглась первая радость Победы и люди начали возвращаться к мирной жизни. Играли всей деревней — такого гулянья Мурашино не видело давно. Столы накрыли прямо на улице, под берёзами. Чего только не было на тех столах! И картошка с мясом, и соленья, и пироги, и самогон, и настойки. Гармонь заливалась до самого утра.
Ульяна была прекрасна в белом платье, сшитом матерью из довоенного атласа, с фатой из марли, искусно выбеленной и накрахмаленной. Тарас, при галстуке, в новом пиджаке, который ему помогали застёгивать, сиял от счастья. Пустой рукав был аккуратно подвернут и приколот булавкой, но никто на это не обращал внимания. Главное, что живой, главное, что любовь.
Пантелей, отец невесты, сидел за столом рядом с Крупновым, который специально приехал поздравить молодых. Они о чём-то беседовали, изредка поглядывая на танцующую пару.
— Хорошо, Алексей Митрофанович, — говорил Пантелей, растроганно утирая глаза. — Всё хорошо-то как. А ведь могло бы всё по-другому обернуться. Кабы не война, не знать бы нам такого счастья.
— Жизнь, Пантелей Архипович, она сложная, — отвечал Крупнов. — Иногда самые тёмные тучи приносят самый чистый дождь. А после дождя — радуга.
Егорка, повзрослевший и важный, сидел рядом с матерью и с умилением смотрел, как сестра танцует с Тарасом. Теперь он не чувствовал к нему вражды. Наоборот, гордился, что у него такой зять — герой, с медалями.
А вечером, когда гости разошлись, молодые вышли на крыльцо. Ночь была тёплая, звёздная, пахло сеном и цветами. Где-то вдалеке перекликались соловьи.
— Счастье-то какое, Тарас, — прошептала Ульяна, прижимаясь к его плечу. — Я и не думала, что так бывает.
— А я знал, — ответил он, обнимая её. — Я там, на фронте, когда в окопах сидел, часто тебя вспоминал. Представлял, как вернусь, как ты меня встретишь. И это представление меня грело. Жить помогало.
— А если бы я за Фёдора вышла? — лукаво спросила она.
— Не вышла бы, — уверенно сказал он. — Ты моя судьба. А от судьбы не уйдёшь.
Они замолчали, глядя на звёзды. Где-то далеко за лесом занималась заря. Новая жизнь начиналась для них — мирная, долгая, счастливая.
А утром, когда солнце поднялось и осветило Мурашино, из дома Звягиных вышла Агафья, неся на крыльцо сундук. Тот самый, что стоял у двери. Она открыла его и начала перебирать приданое — вышитые накидки, полотенца, простыни, подушки в кружевных наволочках. Всё это теперь отправлялось в дом молодых. И казалось Агафье, что вещи эти не просто приданое, а символ новой, счастливой жизни, которая обязательно будет, потому что война кончилась, потому что дети живы, потому что в мире снова есть любовь.
Эпилог. Три руки на двоих
Прошло много лет. В Мурашино уже не узнать — выросло, похорошело. Но старый дом Звягиных стоит на том же месте, только теперь к нему пристроили новую светёлку, где живут Тарас и Ульяна.
У них подрастают дети — двое парней и дочка. Тарас одной рукой управляется по хозяйству ловчее иного здорового. А Ульяна всегда рядом — поможет, поддержит, подставит плечо. У них трое детей, и, как когда-то сказала Ульяна, три руки на двоих.
Тарас часто вспоминает войну, но не с горечью, а с благодарностью. Благодарен, что выжил, что вернулся, что нашёл своё счастье. И каждый раз, глядя на жену и детей, думает: всё правильно в жизни сложилось. Даже ошибки молодости — и те были нужны, чтобы потом, пройдя через огонь, стать настоящим человеком.
А по вечерам они любят сидеть на крыльце, смотреть, как заходит солнце за дальний лес, слушать, как шумят берёзы. И кажется им, что сама природа радуется их любви, их миру, их долгожданному счастью.
— Знаешь, Ульяна, — говорит иногда Тарас, обнимая её одной рукой. — Я ведь тогда, до войны, тебя не любя хотел взять. А оказалось — судьба. Видно, на роду нам было написано вместе быть, только через испытания пройти надо было, чтобы понять друг друга.
— Через испытания, — соглашается она. — Но теперь-то мы вместе. И навсегда.
И солнце щедро льёт свой свет, согревая всё вокруг — поля, леса, деревню, их дом. Жизнь продолжается. И любовь тоже.