Они думали, что приручили очередную глупую наседку для своего курятника, но просчитались — самая старая лисица в этой норе оказалась по мою сторону баррикады, и у неё были свои счёты

Едва первые лучи рассвета окрасили восточный край неба в нежные персиковые тона, Алёна уже лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к пробуждающемуся миру. Тишина была звенящей, наполненной предчувствием дня. Вот где-то далеко, за огородами, отозвался первый петух, его крик, чистый и резкий, разрезал утреннюю дремоту. За ним, как по сигналу, подхватили другие. Пора. Она осторожно, чтобы не шелохнуться, откинула стёганое одеяло, сотканное из лоскутков тишины и тепла, и приподнялась на локте. Рядом, глубоко и ровно дыша, спал её супруг. Его лицо в полумраке казалось спокойным и чужим. Алёна скользнула с кровати босыми ногами, ощутив прохладу половиц, и наклонилась над плетёной колыбелью.
Там, укутанный в облако байкового одеяльца, посапывал её сын. Щёчки его, пухлые и розовые от сна, были похожи на спелые персики. Длинные ресницы отбрасывали едва заметные тени. Она замерла, затаив дыхание, охваченная внезапным и острым приступом нежности, смешанной с тревогой. Как оставить эту крошечную вселенную, эту беззащитную душа? Вдруг он проснётся, почувствует одиночество, расплачется, а материнской ласки рядом не окажется? Но долгий вздох, доносившийся с супружеской кровати, напомнил: не одна. Муж услышит, подойдёт, укачает. Так она себя утешила, натягивая поверх ночной сорочки прохладный ситцевый сарафан.
Тихо, как тень, вышла в сени, где пахло сушёной травой, землёй и молоком. Повязала на голову платок с поблёкшими цветами, взяла грубый холщовый фартук, тяжелое оцинкованное ведро. Утро было её владением, тихим и кратким промежутком между ночью и днём, когда можно было побыть наедине с собой, с низким мычанием коровы, с ритмичным шипением струй молока, бьющих в подойник. Ещё немного — и проснётся весь дом, зазвучат голоса, начнётся круговерть дел, в которой ей надлежало быть незаметной, быстрой, полезной. Так велела бабушка Варвара, мать семейства: «В новую семью, дитятко, надо влиться, раствориться, как соль в хлебном квасе».
Год минул с того дня, как Виктор привёз её, юную и робкую, из соседнего села Заречное. Сватала тётка Аграфена, у которой Алёна жила после того, как ветер сиротства разметал её родной кров. «Семья у Светлицких крепкая, работящая, дом — полная чаша, — уговаривала тётка. — И парень видный, серьёзный. Долго ли при мне киснуть? Пора своё гнездо вить». И Алёна, доверяя мудрости родной крови, согласилась. Виктор казался ей надёжной скалой, молчаливой, но прочной.
Перед свадьбой она пыталась расспросить его о доме, о нравах.
— Ничего особенного. Отец, мать, бабушка Варвара. Тётя Марфа с нами живёт, да двое братьев младших, школьники ещё. Отец — человек строгих правил, но семью держит в кулаке. Не расползаемся.
— А мама твоя… как она? Примет меня? — шептала Алёна, сжимая его крупные, тёплые пальцы.
— Мать — хозяйка. Первая в селе по части порядка. Не бойся, всему научит, если чего не знаешь.
Свадьбу сыграли скромно, без лишних трат. Расписались в сельсовете под тихий шелест документов, вечером собрались за длинным столом, выслушали наставления седых стариков о терпении и послушании. И проводили в крохотную комнатку, ставшую их брачным ложем.
Виктор был немногословен всегда. Казалось, любил — выбрал же, привёл под отчий кров. Но многое осталось за семью печатями, невысказанным.
Бабушка Варвара встретила её испытующим, холодным взглядом. Алёна и вправду на фоне дородных, крепких Светлицких казалась хрупкой былинкой, прибитой дождём к чужому порогу. Но смутило старуху не это.
— И кто это тебя так окрестил — Алёна? — спросила она в первый же день, едва молодые переступили порог. И, поджав тонкие, бесцветные губы, добавила шёпотом, который, однако, слышали все: — Алёна… Ох, и наалёнишься ты, Витюша, с этой хрупкостью.
Виктор сделал вид, что не расслышал. Алёна же почувствовала, как что-то холодное и скользкое сжало её сердце. Она промолчала. Кто она здесь, в этом крепком, сплочённом мире? Чужая кровь, которую должны принять. А она не умела драться, не умела отстаивать. Её душа была создана для тихой любви, а не для битвы.
Позже открылась и другая тайна, тщательно оберегаемая. Анфиса, которую Виктор называл матерью, не была ему родной. Алёна, уже нося под сердцем дитя, уловила обрывки разговоров, полунамёки и, замирая от страха, спросила мужа.
— Она мне мать. Настоящая. И хватит об этом.
— А где… та, первая?
Виктор усмехнулся, но в глазах его не было веселья.
— Думаешь, тайна великая? Бросила нас. Отец застукал с другим. Выгнал. Что ей было делать? Ушла.
— Но тебе-то сколько было? — сердце Алёны сжалось от сочувствия.
— Пять, наверное. Она потом пыталась вернуться, просилась… отец не принял. И правильно. Для меня мать — Анфиса. Братья — её с отцом дети. И больше не спрашивай.
Алёна прижалась к его плечу, чувствуя странную смесь жалости и непонимания. Её собственная жизнь тоже не была усыпана розами, но чтобы так… отвергнуть родную мать?
Отец Виктора, Степан Светлицкий, был столпом, на котором держался весь дом. Мужик с руками, привыкшими к труду, и взглядом, вмиг оценивающим любую работу. Анфиса крутилась около него, как юла, и он любил при гостях хвастаться: «Вот жена мне досталась — золото, не женщина!» Анфиса же с первых дней взялась за обучение невестки. И Алёна, хоть и выросла в труде, чувствовала себя неуклюжей ученицей, вечно спотыкающейся о невидимые правила этого дома.
Как она ни старалась, угодить не удавалось. Первые слёзы пролились ещё до рождения сына. Повод был пустяковый. Сходила в сельмаг, купила хлеб, крупу да пачку конфет «Каракум», жёлтых, в глянцевых фантиках. На обратном пути помогли донести сумку соседские ребятишки — брат с сестрой. В благодарность она дала им по две конфетки. Душа её, щедрая и отзывчивая, не видела в этом ничего дурного.
Бабушка Варвара, наблюдавшая из окна, встретила её на крыльце, будто страж у ворот.
— Разоряться изволишь? Чужим детям сладости раздаёшь? Сколь конфет-то отсыпала?
Алёна вспыхнула от несправедливости.
— Четыре всего… дети же, помогли… не жалко…
— Не твоими деньгами, милая, распоряжаешься! Семейными! У нас своих двое — Женя да Слава. Их бы покормила.
— Да что вы придираетесь? — вырвалось у Алёны, уставшей, тяжелой.
— Ты с кем это говоришь? — из полумрака сеней возникла высокая фигура Степана. Голос был тихим, но от него похолодело внутри. — Научись сначала слушать, что старшие говорят! Голоски свои поумерьте!
Варвара, получив поддержку, схватила свою сумку и скользнула прочь, к себе, дело сделав. А вскоре вернулась Анфиса, и её взгляд, холодный и осуждающий, говорил сам за себя: не конфеты были важны, а неповиновение, вызов устоям.
В тот вечер Алёна плакала втихомолку в своей каморке. Виктор, выслушав её сбивчивые жалобы, лишь нахмурился.
— Нечего ссориться. Слушай, что говорят, и будет лад. Влиться надо.
— Как ещё вливаться? — шептала она в отчаянии. — Я уже здесь. И ребёнок ваш скоро будет…
— Наш, — поправил он сурово. — Светлицкий. И вести себя должна соответственно.
После той истории Алёна сломалась. Стала ещё тише, ещё услужливее, кивала на каждое слово Варвары, ловила взгляд Анфисы. После рождения сыночка, которого назвали Антоном, на время оставили в покое — с младенцем хлопот хватает. Но уже через пару месяцев привычная жизнь вернулась.
— Не застаивайся, — сказала как-то Анфиса. — Пораньше вставай, корову подоишь, тебе же не на работу. Лепту в общий дом вносить надо.
И Алёна впрягалась. Но упрёки, словно острые камешки, сыпались постоянно. Слёзы стали её тайными спутниками. Жаловаться Виктору было бесполезно — он видел в них лишь слабость, каприз.
— Чего тебе не хватает? — спрашивал он раздражённо. — Кров над головой, еда на столе. Живёшь, как у Христа за пазухой.
И она замыкалась, чувствуя себя одинокой в самом центре шумного дома.
Единственным человеком, который видел её тоску, оказался дальний сосед, чабан Никифор. Как-то подвёз он её от магазина на своей видавшей виды телеге.
— Садись, довезу, сумка-то нелёгкая.
— Спасибо, я сама… — она уже боялась любой помощи извне.
— Не бойся, до поворота. Не увидят твои, — сказал он, и в его глазах мелькнуло понимание.
Алёна смутилась: откуда он знает?
— Догадываюсь, — вздохнул Никифор. — Видно, не ко двору тебе у Светлицких. Говорил я Вите — заводи свой дом подальше от отцовского. Не послушал. Крепко он за юбку материнскую держится. А ты… если тяжко, не держи в себе. Выскажись хоть мне. И Виктора уговаривай — отделиться. В райцентр, в город… руки-золотые везде нужны. Квартиру бы дали со временем.
И она заплакала тогда, сидя рядом с ним на телеге, плакала оттого, что чужой человек видит её боль яснее, чем собственный муж.
— Не слушает он меня… — выдохнула она. — Если б знала…
Никифор остановил лошадь, посмотрел на неё с глубокой печалью.
— Эх, девонька… жизнь-то ничему не учит иных.
— Кого?
— Степана не учит. И сына своего не научил. Ну да ладно… держись. Авось, пронесёт. Одумается парень.
Но Виктор с каждым месяцем всё больше походил на отца — суровость во взгляде, категоричность в суждениях. Анфиса же невестку не жаловала, а своих младших сыновей баловала. Алёна же была на побегушках.
— Оставь ребёнка, не приучай к рукам, — отрезала она, когда та брала на руки полугодовалого Антошку. — Мои так выросли — ничего. Кто мне помогать-то будет? Мужиков полон дом — постирать, прибрать. Не принцесса ты здесь.
И Алёна покорно оставляла сына в колыбельке, а сама бралась за бесконечную работу. Однажды, собрав остатки сил, она умолила мужа:
— Витя, давай уедем. Хоть в райцентр. Свой угол заведём. Сами себе хозяева.
Он лежал, закинув руки за голову, глядя в потолок.
— И куда это ты собралась? В город? Чтобы по чужим мужикам глаза строить? — голос его был ледяным. — Тебе меня мало?
От такой несправедливости у неё перехватило дыхание. Слёзы хлынули градом. Она ждала, что он обернётся, поймёт, извинится. Но он лишь равнодушно отвернулся к стене.
— И чтоб я больше не видел, как ты с попутчиками в райцентр ездишь. Сама потом пеняй.
И тогда в ней что-то надломилось. Обида, копившаяся месяцами, вырвалась нарушь тихим, но твёрдым шёпотом:
— А на чём мне ездить, если автобуса нет? Ребёнка к врачу везти надо. Это твоя забота — помочь, а не обвинять…
Тяжёлая рука грубо опустилась ей на плечо, вдавливая в подушку. Боль была не столько физической, сколько душевной — окончательным крушением всех надежд.
На следующее утро все разошлись по своим делам. Дом опустел. Алёна, как автомат, выполнила привычный круг дел: прибрала, накормила скотину, птицу. А потом, с холодной ясностью в голове, собрала в старый ситцевый узел свои небогатые пожитки и вещи сына. В голове стучала одна мысль: Никифор. Только он.
Она шла, почти не чувствуя ног, прижимая к груди свёрток с самым дорогим. Повезло — Никифор был дома, во дворе чинил плетень. Увидев её, выронил из рук молоток. Из дома вышла и его жена, Матрёна, добрая, круглолицая женщина. Взглянув на Алёну, на синеватый след у виска, всё поняла без слов.
— В милицию заявить? — спросил Никифор, сжимая кулаки.
— Нет… Помогите уехать. Вы были правы — не ко двору. Не считают они меня за человека. Не знаю, как ещё угождать…
— А куда?
— Не знаю. К тётке Аграфене стыдно. Может, в райцентр…
— Одна с дитём? Куда тебе? — Никифор задумался, переглянулся с женой. — Отвезу я тебя к одному человеку. Там примут точно. Как родную.
Он выкатил из сарая старенький «Запорожец», усадил Алёну с ребёнком на заднее сиденье, и они тронулись в путь, оставляя за поворотом ненавистное село.
— Куда мы? — спросила она уже на выезде, глядя, как мелькают за окном знакомые поля.
— Ехать часа два. В Самойлово, соседний район. Люди там хорошие. Не бойся. Хуже не будет. А лучше — ручаюсь. Поживёшь, одумаешься. Может, и Витя образумится… очень уж я на это надеюсь.
Дорога стала очищением. Алёна то плакала, тихо и безнадёжно, то прижимала к себе сонного Антошку, целуя его в макушку, то смотрела в окно, где сменяли друг друга золотые стерни, перелески в багрянце, синяя лента далёкой реки. Красота мира, которую она давно не замечала, проникала в душу, смягчая боль.
Никифор время от времени оборачивался, успокаивал:
— Никто тебя там не тронет. Примут. Слово даю.
— Кто они?
— Родня моя. Веришь мне?
— Верю.
— Вот и не сомневайся.
Самойлово оказалось таким же обычным селом, как и её родное. Никифор свернул с главной улицы в узкий проулок, остановился у невысокого домика под тёмно-зелёной крышей. Дом утопал в палисаднике, где даже поздней осенью алели кусты рябины. Лай дворовой собачонки был тут же прерван ласковым голосом: «Тихо, Бим, свои!»
Калитка открылась. На пороге стояла женщина. Лёгкая, будто невесомая, в простом платье и голубом платочке. Но больше всего Алёна поразилась её глазам — бездонным, синим, как осеннее небо, полным такой доброты и боли, что сердце ёкнуло.
— Здравствуй, сестра, — сказал Никифор, вылезая из машины. — Встречай гостей. Помнишь, говорил…
Женщина замерла на мгновение, потом стремительно подошла к Алёне, и её взгляд, тёплый и всепонимающий, обнял молодую женщину, скользнул к лицу спящего младенца.
— Встречай внука, Дарья, — тихо произнёс Никифор. — Не чаяла, поди?
— Господи… — вырвалось у женщины. Она протянула руки, не в силах сдержать дрожь. — Здравствуй, детка… Дай же, дай на него взглянуть… — Она бережно, с невероятной нежностью приняла из рук Алёны свёрток.
— Не бойся, Алёна, — сказал Никифор. — Это — Дарья. Бабушка твоему сыну родная. А мне — сестра двоюродная.
В доме пахло свежим хлебом, сушёными травами и покоем. Дарья суетилась, накрывая на стол, но руки её всё время тянулись к ребёнку, будто она боялась, что это сон.
— Ешь, родная, ешь, с дороги-то… Тебе силы нужны, малому молочко давать, — приговаривала она, и в голосе её звенели слёзы счастья.
— Прости, что сразу не сказал, — начал Никифор. — Подумал, испугаешься, от помощи откажешься. Наговорили тебе Светлицкие…
— Да, — прошептала Алёна. — Виктор говорил, что мать его бросила…
Дарья, услышав, медленно опустилась на стул. По её лицу, ещё красивому, но изборождённому морщинами прожитых лет, покатились беззвучные слёзы.
— Обманулась я… молодая была, глупая. Поверила Степану, приехала в его дом… Чужая там была, чужая. Свекровь, Варвара, с первого дня не взлюбила. А он… слушался их больше, чем сердце своё. Случилась беда… Воду тогда из уличного колодца носили. Остановился шофер попутный, попросил напиться. Я подала. Увидели. Наболтали Степану такое… Мир перевернулся. Решила уйти, сына забрать… не успела. Выгнал он меня с позором. А Витю… оставил. Сколько потом приезжала, умоляла свидеться… прогоняли. А потом женился он на Анфисе, приспособленной, какой им надо. И сына моего заставили её матерью звать. Вот и стал он ей сыном. А я… словно и не было меня.
Алёна слушала, и страх, холодный и липкий, сковывал её.
— А если… если и у меня Антошку захотят отнять? — выдохнула она.
— Не допущу! — твёрдо сказал Никифор. — Основания нет. Я свидетелем буду. Теперь времена другие, да и люди здесь справедливые, не дадут в обиду.
— Ошибку я страшную совершила, — тихо продолжала Дарья, глядя на внука, которого не выпускала из рук. — Надо было не слушать, свой путь искать… Он и на работу меня не пускал, говорил — дома дела. Вот и сидела я, как птица в клетке, вся их большая семья на моих плечах. А сил нет, прав нет, денег нет… Одно слово — не ко двору. — Она подняла на Алёну свои синие, промытые страданием глаза. — Ничего, Антошенька, бабушка тебя не обидит. И маму твою — тоже. Живи, родная, сколько душе угодно. Дом мой — твой дом. Помощь моя тебе во всём.
И в этих словах, простых и искренних, Алёна почувствовала то, чего ей так не хватало все эти месяцы, — безоговорочное приятие, родство душ, настоящий дом.
Дарья Даниловна лелеяла тихую надежду, что сын её одумается, найдёт в себе смелость пойти против воли отца, попросит прощения у Алёны и они заживут отдельно, своей семьёй. Но Виктор, воспитанный в слепой преданности клану, не пошёл против Степана. Даже повестка в суд о разводе не вразумила его. Всё семейство Светлицких — Степан, Анфиса, Варвара, тётя Марфа — единодушно поддержали разрыв, проводив Алёну в спину горьким словом «неблагодарная».
Думали, сбежала она к тётке Аграфене. Даже после суда так считали. Алёна же избегала встреч, через суд передала Виктору: видеться с сыном не запрещаю, приезжай, когда захочешь. Но Степан, ожесточившись, сумел настроить сына против собственной крови. Вскоре они познакомили Виктора с другой девушкой, «подходящей», из хорошей семьи. И новый брак был быстро оформлен, словно стирая прошлое, как ненужную страницу.
А в доме у Дарьи Даниловны не было места злобе. Две женщины, связанные невидимой нитью судьбы и любовью к маленькому Антону, понимали друг друга без слов. Алёна часто думала, глядя на добрые руки Дарьи, выпекающие хлеб: «Какая она другая. Если бы она была рядом с Виктором с самого начала… ни за что бы не позволила обидеть ту, кого он выбрал». А Дарья с тихой грустью наблюдала, как её разлучённый с ней сын, словно под копирку, повторяет путь отца, и в её сердце жила не злоба, а бесконечная жалость к нему, к его неумению быть счастливым.
Жизнь наладилась. Алёна устроилась на ферму учетчицей. Дом Дарьи наполнился смехом подрастающего Антошки, запахами пирогов и теплом взаимного уважения.
— Если замуж захочешь — Бог в помощь, — говорила Дарья, качая на коленях внука. — Только радоваться буду. Ты мне как дочь стала. А он… — она прижимала к себе мальчика, — гляжу на него, и будто маленького Витю вижу. Всё, что недодала ему, тебе и ему отдаю.
Алёна расцвела в атмосфере этой безусловной любви. Плечи распрямились, в глазах появился уверенный свет. Через два года она встретила человека — спокойного, доброго механика из соседнего совхоза. И хотя они переехали в его дом, связь с Дарьей не прервалась. Они жили как мать и дочь. Антон знал одну бабушку — бабушку Дарью, которая всегда ждала его с гостинцами, добрым словом и мудрым советом. А свой уютный домик под зелёной крышей Дарья Даниловна, не раздумывая, оформила на Алёну — как родной дочери.
Светлицкие долго не знали, где нашла приют Алёна. Когда же слухи дошли, Степан, пылая праведным гневом, набросился на Никифора у фермы. Тот молча слушал поток упрёков, поправляя сбрую на своей лошади. А потом, уже взобравшись на телегу, обернулся и сказал спокойно:
— Семён, год на дворе какой? Космос бороздим, а ты в средневековье живёшь. Тёмный ты и злой человек. Жаль только, парней своих на свою же горькую дорогу толкаешь.
И тронул вожжами, даже не оглянувшись. Оглядываться было не на что. Для него Степан Светлицкий стал пустым местом, поросшим бурьяном заблуждений.
А у дома с зелёной крышей каждую весну зацветал палисадник. И яблоня, посаженная Алёной в первый год её нового рождения, тянула к солнцу ветви, усыпанные нежным розовым цветом. Он опадал, устилая землю живым ковром, чтобы дать жизнь новым плодам — сладким, хрустящим, наполненным соком. Так и души, пережившие зимнюю стужу непонимания, способны расцвести вновь, даруя миру нежность, которую однажды не сумели сохранить.