Дочь Левитана. Её жизнь была чужой сказкой, где девочку из деревни назвали дочерью гения, а замуж она вышла за того, кто заменил ей отца. Она искала любовь в красках и чужих домах, но обрела лишь бездну одиночества, из которой нет возврата

В тяжёлом воздухе храма, пропитанном запахом ладана и воска, под строгими ликами святых невеста замерла, будто фарфоровая статуэтка в руках неосторожного ребёнка. Её пальцы, сплетённые в тугой, болезненный узел, дрожали так, что жемчужные зёрна на ветхом подвенечном платье, перешитом из материнского, издавали едва слышный, словно плачущий, перезвон. Священник, чьё лицо напоминало высохшую, потрескавшуюся от времени икону, повторил вопрос, и каждый слог падал в тишину, как камень в чёрную, бездонную воду.
Сознание Сони метнулось, пытаясь найти спасение в прошедших годах, в картинах былого, таких ярких и таких далёких. Она хотела вскрикнуть, выплеснуть наружу правду, горькую и неудобную, что застряла комом в горле: «Нет. Он же был моим отчимом». Эти слова, острые и жгучие, кружились в вихре мыслей, но губы, предательски послушные воле иной, более сильной, чем её собственная, разомкнулись, и в пространство, затаившее дыхание, вырвалось одно-единственное, сдавленное, вымученное слово:
— Да.
Ощущение было таким, словно её душа отделилась от тела и теперь витала под тёмными, закопчёнными сводами, равнодушно наблюдая за происходящим снизу. Она видела саму себя – бледную, почти прозрачную девушку в нелепом наряде, рядом с которым стоял улыбающийся мужчина с мягкими, знакомыми до боли чертами лица. Петр Петрович. Тот самый, чьи руки ещё так недавно поправляли ей прядь волос, кто терпеливо объяснял основы перспективы, кто был добрым, заботливым папенькой. И эта ободряющая улыбка, которую он сейчас ей посылал, казалась верхом дурного, жестокого фарса, театральным жестом в пьесе, где все роли были давно расписаны, а она, даже не зная текста, была вынуждена играть главную.
А впереди, подобно тёмному, неведомому лесу, ждала ночь. Ночь, которая должна была плавно, неотвратимо перетечь в череду дней, месяцев, лет – в целую жизнь, окованную узами супружества. И Соня, глотая слёзы, которые так и не смели пролиться, думала о лугах Заовражья, о крике гусей на заре, о запахе скошенной травы и о лице мальчика по имени Гриша, навсегда стёршемся временем.
Соня появилась на свет в самом конце 1887 года, когда зима уже схватила землю ледяной хваткой. Всё своё раннее детство, отмеченное тихой печалью и смутными вопросами, она провела в небольшой деревушке Заовражье, затерянной среди бескрайних полей и перелесков. Её пристанищем был скромный дом тётки Марии Федосеевны Балашовой – женщины суровой, с замкнутым, словно запертым наглухо, сердцем. О родителях девочка не знала ровным счётом ничего. На редкие, робкие расспросы Балашова отвечала одно и то же, скупо и отрывисто, будто отрубая топором ненужную ветвь:
— Нет у тебя отца и матери. Сирота ты, вот и вся недолга.
Тётка не питала к ребёнку ни капли родственной нежности, относясь к ней с холодной, отстранённой исполнительностью, как к некоей обузе, которую, однако, кормили, поили и давали кров над головой. Но душа девочки, подобно полевому цветку, пробивающемуся сквозь сухую, потрескавшуюся землю, тянулась к свету и красоте. Она росла смышлёной, даровитой, с острым глазом и чуткой душой. С восьми лет, чтобы быть хоть немного полезной и иметь свои, заработанные медяки, она пасла деревенских гусей, а долгими вечерами, при свете лучины, выводила на клочках бумаги удивительные узоры, рисовала цветы, птиц, лица односельчан. Эти рисунки, наивные и искренние, стали её тихой радостью и маленьким спасением. Один из проезжих купцов, оценив тонкость линий, поручил ей раскрашивать деревянных матрёшек, и девочка с упоением погружалась в мир ярких красок, оживляя лики безликих кукол.
К двенадцати годам в её жизни появилось солнце, имя которому было Гриша. Мальчик, сын местного плотника, стал её верным товарищем, защитником и первым слушателем. Они проводили долгие часы на берегу речки, делясь мечтами, или в поле, под огромным, бесконечным небом. Однажды, когда Соня принесла отцу Григория новую партию расписных ложек, мужчина, обычно молчаливый, пристально посмотрел на неё и вдруг сказал, понизив голос:
— А ты ведь, девонька, не простая крестьянская кровь. Родила-то тебя барыня одна, да не абы какая. Привезла сюда, к Балашовой, и за хорошую мзду ту на содержание договорила.
Сердце Сони ёкнуло, замерло, а потом забилось с такой силой, что в ушах зазвенело. Она, словно во сне, прошептала:
— А как… как эту барыню зовут?
— Софьёй, кажись, — задумчиво произнёс плотник, почесывая затылок. — Софья Петровна. Фамилию не припомню, запамятовал. А вот гляжу я на твои рисунки, на эти узоры, и думаю: неспроста. Есть тебе, видно, в кого так уметь.
— Моя мать… она тоже рисует? — робко, с затаённой надеждой спросила девочка.
— Всякое поговаривали, — уклончиво ответил мужчина, и его взгляд стал отсутствующим, будто он вспоминал что-то далёкое и не совсем ясное.
Это откровение поразило Соню, как удар грома среди ясного неба. Оказывается, она – не беспризорная сиротка, у неё есть мать, живая, настоящая! Тайна, окутывающая её происхождение, на миг приоткрыла свою завесу, суля разгадку. Но шли месяцы, загадочная барыня не объявлялась, и яркая вспышка надежды потихоньку угасла, растворившись в рутине деревенских будней. Мысли Сони были заняты другим: через несколько месяцев ей должно было исполниться четырнадцать, и её сердце, обуреваемое первыми, трепетными девичьими страстями, принадлежало Грише. Она тихо мечтала о простом, ясном счастье: о свадьбе, о тёплой, уютной избе, о весёлой ораве крепких, румяных малышей. Чувства её были взаимны, но Григорий, степенный и серьёзный не по годам, ждал, когда его Соня станет чуть постарше. Увы, судьба распорядилась иначе.
В августе 1901 года, когда воздух густел от зноя и пыли, а запах спелых яблок стоял над садами, на пороге дома Балашовой появилась незнакомая дама. Вид у неё был экстравагантный и властный: модное платье столичного покроя, изящная шляпка с вуалью, резкие, чёткие движения. Соня, притаившись за печкой, с изумлением наблюдала, как та коротко, без лишних слов поздоровалась с Марией Федосеевной, перекинулась с ней несколькими малопонятными фразами. Потом взгляд незнакомки упал на девочку. Женщина подошла ближе и начала забрасывать её вопросами – резкими, беглыми, будто экзаменуя: что умеет, что читала, какие молитвы знает? Под конец этого странного допроса дама разочарованно, с презрительной гримасой отчётливо произнесла:
— Совершенно необразованна. И, кажется, глуповата.
Балашова, обычно невозмутимая, встрепенулась, вспомнив о рисунках. Она торопливо принесла пачку испещрённых карандашом и акварелью листов. Женщина с тем же недовольным, скучающим выражением лица принялась их просматривать, листая быстро, невнимательно. И вот последний лист упал на стол, а из её уст прозвучал сухой, беспощадный приговор:
— Мазня. — Она отвернулась от Сони. — Собирай свои пожитки. Завтра уезжаешь со мной. Нужно привести тебя в человеческий вид, хоть какое-то подобие.
Соня стояла, словно парализованная, и лишь теперь, медленно, как холодная волна, до неё стало доходить, кто перед ней. Это была та самая Софья Петровна. Её мать. Сердце девочки бешено колотилось в груди, но не от радости, а от жгучего, леденящего разочарования. Не такой она представляла себе эту встречу – не в ласке, не в слёзах узнавания, а в этом холодном, оценивающем взгляде, в пренебрежительной интонации. Возмущение, протест поднялись комом в горле, она хотела закричать, что никуда не поедет, но её взгляд встретился со взглядом Балашовой – твёрдым, не терпящим возражений. И девочка, потупившись, покорно промолчала.
На прощание Мария Федосеевна, впервые за многие годы, нехотя похлопала её по спине и, наклонившись, прошептала на ухо, пахнущее луком и дымом:
— Слушайся во всём Софью Петровну. Она твоя кровь. Мать.
Так Соня оказалась в шумной, громадной Москве, которая оглушила её своим грохотом и пестротой. Софья Петровна привезла её не в свой дом, а в светлую, залитую солнцем мастерскую, полную запаха краски и скипидара. Там их встретил мужчина с добрыми, усталыми глазами и мягкой улыбкой – художник Петр Петрович Гославский.
— Петр Петрович тебя удочерит, будешь жить с ним, — сухо, без эмоций, объяснила Кувшинникова, даже не глядя на дочь. — Но запомни раз и навсегда: никто, слышишь, никто не должен знать, кем я тебе прихожусь.
Началась новая, странная жизнь. Петр Петрович оказался ангелом-хранителем, спустившимся в её сумбурную реальность. Он был добр, бесконечно терпелив и по-настоящему заботлив. Для Сони наняли учительницу, которая открыла перед ней волшебный мир букв и слов. Девочка с жадностью поглощала знания, и каждый день приносил новые, чудесные открытия. Почти всё было прекрасно, если не считать редких, но оттого ещё более тягостных визитов Софьи Петровны. Та неизменно оставалась холодной, критичной, совершенно не замечая робких успехов дочери, выискивая лишь промахи и недостатки. Но эти визиты были лишь маленькими, тёмными штрихами на светлом полотне её нового существования. Почти счастливого. Ибо даже в самые радостные мгновения её сердце тихо ныло, вспоминая запах луговых трав и тёплые, calloused руки Гриши, с которыми, она понимала, её разлучили навсегда.
У Петра Петровича был брат, Евгений, а у того – дочка, тоже Соня, только на три года младше. Девочки быстро нашли общий язык, и между ними зародилась дружба, чистая и крепкая, которой суждено было пройти через многие испытания.
Софья Петровна, державшая известный в московских художественных кругах салон, стала изредка приглашать туда приёмную дочь Гославского вместе с ним самим. Однажды в этом бурлящем интеллектуальном котле с Соней приключилась история, оставившая в душе глубокий, грязный след. Наивную, деревенскую девушку, с её восторженными глазами, попытался соблазнить один из молодых, самонадеянных живописцев, приняв её за лёгкую добычу. От позора и скандала Соню спасло лишь мгновенное, железное вмешательство Софьи Петровны, чей острый язык и непререкаемый авторитет мгновенно усмирили зарвавшегося повесу.
Но осадок остался. Петр Петрович, человек чести и старомодных принципов, был глубоко возмущён и оскорблён. Им овладела одна, простая и, как ему казалось, единственно верная идея: чтобы раз и навсегда защитить честь, доброе имя и будущее своей приёмной дочери, он должен жениться на ней. Бумаги об удочерении были спешно расторгнуты, и вскоре, в той же самой церкви, где теперь стояла онемевшая Соня, состоялось венчание. Протестовать она не посмела. На неё давили с двух сторон: холодная, неумолимая воля матери и отеческая, но оттого не менее настойчивая забота Петра Петровича. Да и куда бы она пошла? На мостовую? В огромном, незнакомом городе у неё не было никого, кроме этих двух людей, чьи жизни теперь так причудливо и неразрывно сплелись с её собственной.
В 1904 году у супругов родился сын, наречённый Дмитрием, а годом позже – дочь Татьяна. Но даже материнство, этот великий дар, не пробудило в Соне желания погрузиться в тихую гавань домашнего очага. Её душа, трепетная и мятущаяся, рвалась к иному. Бытовые хлопоты, пелёнки и кашки наводили на неё тоску. Она жаждала света, творчества, бурления мысли. Её истинным пристанищем стал дом Евгения Петровича, где по средам собирался цвет московской интеллигенции – литераторы, художники, философы. Там она чувствовала себя живой. Кроме того, Соня, с благословения Петра Петровича, начала серьёзно заниматься живописью под руководством Ольги Христофоровны Аджемовой – строгой, но справедливой профессорши Строгановского училища.
Во время одного из занятий, разглядывая этюд Сони, Ольга Христофоровна неожиданно промолвила с лёгким, почти благоговейным вздохом:
— Для меня большая честь и ответственность заниматься с дочерью величайшего из наших гениев.
Соня не поняла. Она смотрела на преподавательницу с чистым, неподдельным недоумением. И это немое вопрошание во взгляде сказало Аджемовой больше любых слов. Женщина пришла в негодование. Она считала, что подобная тайна – преступление против души. После бурного разговора с Гославскими было решено открыть Соне правду.
Евгений Петрович, хранивший у себя драгоценный альбом, принёс его в гостиную. Его лицо было торжественным и печальным одновременно. Он протянул тяжёлый, кожаный фолиант Соне, тихо сказав:
— Это тебе, Сонечка. Мой дар. И твоё наследие.
Она с любопытством раскрыла альбом. На первом листе, выцветшими чернилами, была выведена дарственная надпись: «Дорогому, любезному хозяину, Евгению Петровичу Гославскому, благодарный за тёплое гостеприимство, Ваш И. Левитан».
— Это же вам, — смущённо прошептала Соня, проводя пальцами по неровным буквам. — При чём тут я?
— При том, что Исаак Ильич Левитан – твой отец, — тихо, но чётко произнёс Евгений Петрович. — У него был долгий, страстный роман с Софьей Петровной. Ты – плод той любви.
И он рассказал историю, похожую на сюжет мелодрамы. Софья Петровна Кувшинникова, замужняя дама, всем сердцем полюбила гениального, молодого и мятежного художника. Их связь, пылкая и яркая, длилась несколько лет и оборвалась, когда Левитан увлёкся другой. Внебрачный ребёнок, появившийся на свет, стал неудобной тайной. Кувшинникова не призналась ни законному мужу, ни самому Левитану. Новорождённую девочку тайно, под покровом ночи, вывезли из Москвы и оставили в глухой деревне.
Открытие это потрясло Сону до самых глубин. Мир перевернулся. Она была не безродной сироткой, а дочерью того самого Левитана, чьи пейзажи, полные щемящей тоски и невыразимой красоты, висели в лучших галереях! Но вместе с гордостью пришла и другая, страшная боль – боль от осознания, что она никогда не знала отца, не слышала его голоса, не была рядом, когда он, больной и одинокий, угасал в своей мастерской.
Она бросилась к мольберту с новыми, яростными силами. Ей казалось, что в её жилах течёт та же самая, особая кровь, и теперь-то она обязана доказать это миру, себе, тени великого родителя. Но путь её был тернист. Софья Петровна, словно назло, лишь усилила критику, постоянно, при каждом удобном случае, внушая дочери, что та бесталанна, что её занятия – пустая трата времени и красок. А Петр Петрович, сам будучи прекрасным, признанным мастером, невольно, своей спокойной, уверенной гениальностью, заставлял её чувствовать себя жалкой дилетанткой, малюющей бездарные картинки.
В семейной жизни нарастал разлад, тихий и неотвратимый, как трещина на стекле. Супруг, желая спасти их отношения, выстроил уютный дом в тёплом Крыму и настойчиво звал Соню туда, надеясь, что солнце и моще исцелят её мятежный дух. Но дочь Левитана и Кувшинниковой уже не была той покорной деревенской девочкой. В её голосе появились стальные нотки, и она научилась говорить твёрдое, недвусмысленное «нет».
В 1907 году Софья Петровна Кувшинникова скоропостижно скончалась. Связь с прошлым, мучительная и неразрывная, оборвалась. И Соня, ощутив странную, горькую свободу, решила круто изменить жизнь. Она устремилась на подмостки, решив попробовать силы в актёрском ремесле. В этом ей неизменно помогала верная подруга, Софья Евгеньевна Гославская, дочь Евгения Петровича.
А в доме, который она всё чаще покидала, оставался Петр Петрович с двумя маленькими детьми. В помощь по хозяйству и для присмотра за Димой и Таней была нанята женщина – Екатерина Григорьевна Медынцева. Спокойная, практичная, она постепенно, неуловимо для всех, заняла опустевшее место хозяйки. Она управлялась с бытом, утешала детей, создавала тот самый уют, которого так не хватало Соне. И когда та, наконец, оглянулась, то с ужасом обнаружила, что семья, которую она так небрежно отодвигала на второй план, разрушена безвозвратно. Последовал тихий, без скандалов, развод. И вскоре Петр Петрович обвенчался с Медынцевой.
В 1918 году, в горниле революции и всеобщего хаоса, Екатерина Григорьевна тяжело заболела сыпным тифом. Отчаявшийся, потерянный Петр Петрович, не зная, к кому ещё обратиться, пришёл к бывшей жене. И Соня, забыв все обиды и размолвки, бросилась в дом, который когда-то был и её домом. Она самоотверженно ухаживала за больной. Но болезнь, цепкая и безжалостная, не пощадила и самого Петра Петровича. Он заразился и, не имея сил бороться, быстро угас, в то время как Екатерина Григорьевна, окрепнув, пошла на поправку.
После скромных похорон новая жена Гославского, недолго думая, собрала детей и увезла их в Тамбов, к дальним родственникам, подальше от голодной, опасной Москвы и, видимо, от их родной матери.
Год 1918-й стал для Сони роковым, окончательно переломив хрупкий стебель её судьбы. Она жила впроголодь, в холодной комнате, терзаясь чувством собственной никчёмности и творческой несостоятельности. Она оплакивала Петра Петровича – доброго, родного человека, ставшего невольной жертвой её мятежей. Но хуже всего была ледяная, всепоглощающая тоска по детям. Без них мир опустел, потерял краски и смысл. Как-то раз к ней заглянула Софья Евгеньевна. Увидев подругу, ставшую тенью самой себя, она пришла в ужас. Между женщинами состоялся долгий, безнадёжный разговор. Соня говорила тихо, монотонно, глядя в одну точку:
— Только теперь, когда я их потеряла, когда их нет рядом и я не могу даже прикоснуться к ним, я поняла… оценила, что они значили. Я всегда любила их, но любовью какой-то спокойной, само собой разумеющейся. Я уезжала, бросала, но в глубине души всегда знала, что скоро вернусь, увижу, обниму, и они снова будут мои, рядом. Теперь… теперь их отняли. Разлучили нас. Даже если я брошусь вслед, помчусь в этот Тамбов, она – она не пустит меня к ним. Я это знаю наверняка.
Софья Евгеньевна, с болью в сердце, кропотливо записывала её слова в свой дневник, боясь упустить хоть слог. Соня же, казалось, находилась на самом дне чёрной, бездонной депрессии. В её речи сквозила горькая, окончательная безнадёжность.
— Как странно… Зачем я вообще родилась? Зачем мне дали эту жизнь? Ведь я никогда и никому не была по-настоящему нужна. Мною либо забавлялись, как дорогой игрушкой, либо помыкали, отнимая всё, что хоть как-то радовало, что я любила. Я любила своих гусей, их гогот на утренней зорьке. Любила лежать в высокой траве и смотреть в бесконечное, синее небо, распевая те песни, которым научили меня добрые деревенские старухи. Гришуня подыгрывал мне на старой гармошке, потом сам выучил меня грамоте, велел расписывать матрёшек… Мне было так хорошо, так светло. И всё это исчезло. Рассеялось, словно дым, словно утренний туман над рекой. Всё отняли. Всё увезли куда-то, зачем-то…
Подруга, сама едва сдерживая слёзы, не находила слов утешения. Когда Соня наконец смолкла, в комнате повисла тягостная, гнетущая тишина. Софье Евгеньевне показалось, что та заснула, измученная горем. Она тихо, на цыпочках, встала и вышла, щёлкнув замком. Но Соня не спала. Она лежала с открытыми глазами, уставившись в потолок, и в её сознании, как калейдоскоп, проносились обрывки прожитой жизни, складываясь в одну-единственную, безысходную картину. Картину, где не было места для света.
На следующее утро, когда первые лучи солнца только коснулись крыш московских переулков, Соня вышла на балкон своей холодной комнаты. Ветер трепал её тонкие, уже с проседью волосы. Она взглянула вниз, на пустынный двор, а потом – вверх, на проясняющееся, бледно-голубое небо, так похожее на те, что писал её отец. И шагнула вперёд, навстречу тишине.
Так трагически, внезапно и нелепо, оборвалась жизнь единственной дочери великого певца русской природы. Её судьба, подобно одной из тех матрёшек, что она раскрашивала в детстве, оказалась скрыта под множеством оболочек – крестьянской сироты, приёмной дочери, жены, матери, неудавшейся художницы. Но в самой сердцевине так и осталась та самая девочка из Заовражья, тоскующая по небу, гусиному крику и простой, ясной любви, которой ей так не хватило. Её история не стала громкой сенсацией, канув в лету смутного времени, оставшись лишь грустной, пронзительной заметкой на полях биографии гения. Но, быть может, где-то там, за гранью, её душа наконец обрела покой и встретилась со своим отцом, чтобы вместе, на веки вечные, созерцать тихую, вечную красоту небесных и земных просторов, которые они оба, каждый по-своему, так стремились запечатлеть.