В мире, где её считают мусором, девочка находит спасение в хрустящей корочке хлеба и во взгляде самой суровой женщины в деревне. Это история о том, как ненависть может таять, а заброшенные души — расцветать, словно жёлтые розы утренней росой

Под её взглядом Виолетта съёживалась, будто маленький полевой зверёк, застигнутый внезапной тенью хищной птицы. Отвести глаза было невозможно — этот взгляд, тяжёлый и пронизывающий, будто пригвождал к земле, лишая воли и голоса. Девочка, глядя исподлобья на это хмурое, незнакомое лицо, ощущала себя крошечным созданием, подвешенным за тончайшую ниточку над бездной чужого презрения, нагим и беззащитным. Её детские ладони, судорожно сжимающие заветные монетки на хлеб, становились влажными от холодного, липкого пота. Казалось, эта женщина находит её омерзительной, абсолютно бесполезной для мира, пятном на чистом полотне бытия. Казалось, она мысленно стирала её, как стирают небрежную кляксу, считая, что такое существо и дышать-то не должно под этим солнцем…
Первым это ощутило её тело — внезапный озноб, пробежавший по коже. Потом пришло осознание: её рассматривают. Быстрый, как укол иглы, взгляд скользнул по чумазому личику Виолетты, задержался, пытаясь проникнуть в самую суть, понять, о чём может думать эта мелкая, жалкая замухрышка. Женщина была явно недовольна. Она всегда была недовольна Виолеттой, хотя та даже имени её не знала. Взгляд, холодный и оценивающий, опустился на испачканные, худенькие ручонки девочки, сжимающие перед собой скудное богатство. Левый уголок тонких, плотно сжатых губ женщины дрогнул и устремился вниз, а правый искривился короткой, почти невидимой судорогой… Она развернулась, наконец, и вышла из магазина, отчеканивая шаги, и скрипучая дверь захлопнулась за её спиной, словно отрезав кусок тяжёлого воздуха. Виолетта выдохнула, не сразу осознавая, что снова может дышать полной грудью. Очередной немой бой был окончен.
Девочка перевела дух, заставила ноги сделать несколько шагов вперёд и робко приблизилась к прилавку. Её не замечали. Продавщица, женщина с лицом, напоминавшим залежавшийся творог, уже склонилась через стойку к тёте Галине, и сама тётя Галя, пахнущая парным молоком и сеном, тоже подалась вперёд, образуя живой, замкнутый круг. Лишь когда та, чужая, сошла с крыльца, продавщица сказала склочным, довольным своим знанием голосом:
— Маргарита эта, — мотнула она крупной головой в сторону двери, будто отряхиваясь от неприятного воспоминания. — Слыхала, чего вытворяет? Сожителя своего, хахаля того, выставила за порог. Алкашня несусветная. Съехал он. Не продержались и полгода.
— У-у-уо-ой! — оживилась тётя Галя и сделала руками широкое, куриное движение, словно обнимала невидимую, пухлую наседку. Воздух вокруг неё сгустился от запаха хлева и простокваши. — Да разве ж он один такой пьяница был на белом свете? А кто у нас в деревне не прикладывается, Зоя? Вот скажи мне по совести — кто?
Виолетта не вслушивалась в смысл слов. Её внимание, как мотылёк на огонь, притянули румяные, пышущие жаром кирпичики хлеба, выстроившиеся на подносах за широкой спиной продавщицы. Как же дивно, как божественно пахнет свежий хлеб! Этот аромат был гуще и реальнее всего окружающего мира. Он пах домом, которого не было, пах уютом, рождённым в жарких недрах печи, пах той простой, сытой жизнью, что проходила где-то за стенами этого магазинчика. И корочка… Наверняка она хрустящая, золотистая, отламывается с таким аппетитным звуком… Виолетта сглотнула подступивший к горлу комок сладкой слюны.
— Ну, короче, опять она, гордячка, одна маяется, — вещала продавщица, явно наслаждаясь ролью верховного судьи. — Вот ей-богу, не понимаю я этих баб с замашками! Ведь лучше плохонький мужик, да свой, чем никакой. Мой-то ведь тоже не ангел, и твой не сахар, а живём же как-то. А она, Маргарита, дурында! Просидела лучшие годы в бобылях, и теперь до скончания века будет сидеть, — наставительно покачала головой Зоя, подводя жирную черту под судьбой незнакомки. — Пока не помрёт в одиночестве.
— Была бы красавицей писаной, к которой мужики так и льнут… — сочувственно, но с оттенком злорадства протянула тётя Галя. — А так… Не удалась, бедняжка, ни лицом, ни станом. Косая да костлявая.
— Вот именно! Богатырского телосложения! — подхватила Зоя. — Потому и говорю: радовалась бы тому, что перепало, а не нос воротила. Глупая баба! Эй, ты! — голос её резко сменил тональность, став острым и колючим. — Что тут уши развесила, рот раззявила? Мешаешь людям разговаривать!
— Будет тебе, Зоенька, — остудила её тётя Галя, и её взгляд, внезапно смягчившись, упал на Виолетту. — Дите малое, не виновато оно. Чего хотела, ласточка? Говори, не бойся.
— Хлеба, можно, пожалуйста? — выдохнула Виолетта, вываливая на прилавок перед продавщицей горсть затисканной мелочи. — Там… вроде как раз.
Продавщица, даже не удостоив монеты пересчётом, сгребла их в кассу одним брезгливым движением, словно отряхиваясь от чего-то липкого и неприятного, и протянула девочке буханку. Виолетта шустро ухватилась за шершавый, ещё дышащий внутренним теплом кирпичик, прижала его к груди и, не оборачиваясь, поспешила к выходу. Краем уха она уловила приглушённый шёпот тёти Гали:
— Ну что ты пристала к ребёнку-то? Чем он перед тобой провинился? Мать его грешница, это да, но девочка-то тихая, работящая…
— Да ну их всех к чертям! — парировала продавщица, и в её голосе прозвучала неподдельная усталость. — Меня вот кто жалеет? Никто. И я никого.
Виолетта отошла от магазина на безопасное расстояние, туда, где тропинка сворачивала к старому, покосившемуся забору. Только тут, воровато оглянувшись по сторонам, чтобы удостовериться в своём одиночестве, она уткнулась конопатым, вздёрнутым носиком в хлебную корку. Вдохнула так глубоко, что защекотало в ноздрях. Это был не просто запах муки и дрожжей. Это был аромат спасения, утешения, тепла. Должно быть, так пахнет безопасность, так пахнет дом — понятие, незнакомое ей в своей полноте. Она вгрызлась в хрустящую краюху маленькими, но острыми зубками. Вкус был божественным, земным и небесным одновременно. Он таил в себе отголоски натруженных рук работниц хлебокомбината, гул огромных машин, шелест колосьев в поле и свист ветра в кузове фургона, что доставил это чудо в их забытую деревушку. Виолетта испытала короткий, стремительный экстаз. Ещё кусочек! Ещё! Ещё крошечный кусочек этого солнца, этого тепла! Её настроение, тяжёлое и свинцовое, вдруг взметнулось ввысь, словно пушинка одуванчика, подхваченная внезапным ветерком. И даже образ той суровой женщины, Маргариты, чей взгляд резал её, как лезвие, начал отступать, таять, уноситься, подобно тёмному дымному облачку, за верхушки багряных клёнов, теряться в бездонной синеве осеннего неба. Прохладное дыхание октября подхватывало этот образ и гнало прочь, всё дальше и дальше…
Истинной, безоблачной радости в жизни Виолетты и её младшей сестрёнки Лилечки было так мало, что она научилась добывать её, как рудокоп добывает крупицы золота из тонн пустой породы. Она радовалась тому, что принадлежало всем и никому одновременно, тому, что никто не мог у неё отнять: она замирала от восхищения, наблюдая, как первые, тяжёлые капли дождя жадно впитываются потрескавшейся, изнывающей от засухи землёй. Её завораживал вечерний закат, вначале томный и размытый, а потом вспыхивающий на краю неба алым пожаром, словно огромное, догорающее яблоко, подвешенное неведомой рукой. Каждое утро, по дороге в школу, Виолетта делала крюк, чтобы на несколько секунд задержаться у чахлого куста жёлтой, плетистой розы. Она любовалась жемчужными капельками росы на бархатистых лепестках, слушала тишину наступающего дня, вдыхала его свежесть всей кожей. И подобно тому, как осыпавшиеся с высоких берёз золотые листья кружатся в танце, разносятся ветром по лугам, дорогам и дворам, украшая унылую землю россыпью солнечных монеток, таким же мимолётным и вездесущим было счастье. Его не увидишь, если смотреть под обычным углом. Волшебство берёзового листа покажется лишь мусором, досадной помехой. Но если на мгновение скинуть с души тяжёлый плащ собственных обид и страхов, если просто быть, просто существовать здесь и сейчас, не думая о вчера и завтра, а лишь созерцая… Ведь капли дождя на запотевшем окне — они прекрасны! Играя, перебегая друг за другом, они — целая армия прозрачных Капитошек, чистых и беззаботных. Они стучатся в твоё стекло, просятся в дом! Пусти их! Поиграй с ними! Позволь прохладной капле упасть на твоё лицо, напряжённое от бесконечных дум, и ты почувствуешь влажный, нежный поцелуй самого неба. Позволяйте себе иногда быть такими, как Виолетта. Хотя бы на миг.
Дома девочку не ждало ничего хорошего, потому и дорога туда никогда не была желанной. Мать её, пользуясь долгими отлучками мужа, погружалась в пучину забвения с упорством, достойным лучшего применения. Она пила, и в этом странном, горьком мире ей не было дела ни до чего, даже до собственных детей. В их доме не переводились сомнительные гости, но и без них мать «заправлялась» чаще, чем водой. Кухня представляла собой жуткое зрелище: липкий от жира и пролитого вина стол, горы немытой посуды, пропахшей кислятиной. Да и зачем чистая посуда, когда готовить было некому и нечего? Повсюду — слоистая пыль, окурки, пустые бутылки, развороченные шкафы и постели, будто здесь пронёсся ураган безумия. Виолетта передала взвизгнувшей от восторга сестрёнке почти не тронутую буханку и подошла к матери. Та лежала на диване, широко раскрыв пересохший рот, и девочка могла в подробностях рассмотреть её нездоровые, почерневшие зубы. Внешне мать ещё не успела окончательно опуститься, и в редкие моменты просветления становилась той самой женщиной, о которой отец когда-то с восхищением говорил: «Женился на первой красавице во всём районе!». Увы, красота оказалась пустой оболочкой, скрывавшей слабую, сломленную и пропащую душу.
«Сломанная баба», — говорили о ней в деревне соседки, качая головами.
А ещё добавляли, цинично усмехаясь: «Коли мозгами бог обидел, не попишешь…»
Виолетта боязливо, кончиками пальцев, тронула мать за плечо.
— Мам… Мамулечка… Поесть хочешь? Я хлеба принесла, свежего…
— М-м-м… у-у-у… — промычала та, отмахиваясь от дочери, словно от назойливой мухи. Но Виолетта, собрав всю свою храбрость, потрогала её снова. Мать с трудом разлепила мутные, воспалённые веки. — Хлеб, говоришь? А откуда деньги взяла, чертёнок? Украла?
— Нет! Нашла… В сенях валялись, на полу, — быстро соврала Виолетта. На самом деле, уезжая на очередную вахту, отец втайне от жены сунул дочери немного денег «на самый крайний случай».
— Врёшь, как сивый мерин! Через день она у меня деньги находит, кладоискательница! Батя подкинул? Признавайся! Давай сюда, что осталось!
— Нету больше! Совсем ничего нет! Я правда нашла! — голос девочки дрогнул.
Денег и правда не осталось — Виолетта выгребала из тайника последние жалкие копейки. Младшая, Лилечка, стояла рядом и жадно, большими кусками, отправляла в рот хлеб, глядя на мать большими, как у фарфоровой куклы, глазами. Но на этом сходство и заканчивалось — в остальном она напоминала скорее общипанного, испуганного цыплёнка.
— Мам… А папа когда вернётся?
— Папа, папа, папка! — безобразно скривилась мать и села, потирая виски. — Где же он, наш кормилец-батюшка! Какое сегодня число?
— Второе октября, суббота.
— Ух, как время-то мчится… А он, кажись, пятого должен… — в голосе матери прозвучала неподдельная досада. Она потёрла глаза, зевнула, выбросив вперёд худые руки, и медленно обвела взглядом захламлённую комнату, а затем и дочерей. Лилечка продолжала жевать, роняя крошки на пол, а Виолетта смотрела куда-то в пространство за матерью, будто в окно, в другой мир.
— Куда это ты уставилась? Кто там? — буркнула мать, обернувшись.
— Никого… На окне, в паутинке, паучок сидит… такой красивый, с крестиком на спинке. Вот бы и мне паучком стать, плела бы сети… Узоры у них какие искусные, кружевные… И лапки мохнатенькие.
— Потому ты и дура набитая. Толку с тебя, как с козла молока, только и знаешь, что маячить да ерунду всякую мечтать. Лучше сходи, воды принеси. Оглоеды вы мои, жизни от вас никакой.
Когда дома был папа, это были похожие на волшебный сон дни. Он привозил не только деньги, но и гостинцы, а главное — дарил тепло, заботу, смех. Он отмывал и дом, и дочек, и пытался отмыть от хмельного дурмана жену. В те короткие две недели дети чувствовали себя любимыми, защищёнными, сытыми. Но потом снова наступала вахта, отец уезжал, и Виолетта с Лилечкой снова ощущали себя брошенными, ненужными, снова обрастали грязью, начинали пахнуть бедностью и запустением, а мать снова уходила в запой, ещё более долгий и беспробудный. В свои девять лет Виолетта уже смутно понимала: отец возвращается сюда только ради них. По деревне ползли сплетни, что у него там, на севере, есть другая, «нормальная» семья, а сюда он наведывается лишь из чувства долга, чтобы дочки окончательно не пропали.
— Пап, мы с Лилей можем поехать с тобой? Возьми нас, — умоляла его Виолетта в одно из последних утро его отпуска.
Отец молча целовал дочь в её белесую, тоненькую макушку и прижимал к себе, сажая к себе на колени. Они сидели на холодном крыльце. Полынь вокруг подёрнулась первым инеем, будто враз поседела. Раннее утро, короткий, драгоценный проблеск счастья в жизни Виолетты. У отца поезд на семь утра.
— Как же я вас возьму, зайка моя? У меня там работа, вахта, живём в вагончике, холодно, тесно… С детьми никак. Потерпи немного, образуется всё. Вырастешь — заберу.
— А может, у тебя там… другая тётя есть? — вдруг выпалила Виолетта и, не дожидаясь ответа, поспешно добавила: — Мама опять пить будет.
— Знаю.
— И печку топить не станет.
— Прости меня, малыш.
Отец осторожно спустил её с колен, подхватил потрёпанную дорожную сумку и пошёл прочь, к калитке. Его родная, чуть сутулая фигура скользнула в перелесок и исчезла. Виолетта долго ещё стояла, вцепившись в шершавые доски серого, давно не крашенного забора, впитавшего в себя все ветра и дожди, все печали этого места. Она дрожала от утренней промозглости так сильно, что зуб не попадал на зуб. Он оставил их. Снова предал. Наверное, там, в конце длинной стальной магистрали, его действительно ждал кто-то, с кем было тепло и хорошо. А с ними он был несчастлив.
В то же утро Виолетта, понурая и молчаливая, вела за руку сестрёнку в детский сад. Там, по крайней мере, Лилечку накормят. Их мать в это время спала в свежезастланной постели, счастливая оттого, что муж наконец-то уехал и больше не будет докучать ей упрёками.
— Ручкам холодно, — захныкала Лилечка на перекрёстке.
— Ещё чуть-чуть, солнышко, потерпи. Я твои варежки не нашла…
— Потому что их нет! — Лилечка выдернула руку и встала как вкопанная, губы её задрожали.
Виолетта присела перед ней, взяла в свои ладони крошечные, покрасневшие от холода пальчики сестры и стала дышать на них тёплым воздухом. В этот момент сзади раздались шаги. Кто-то вышел из дома на перекрёстке. Шаги приблизились и замерли прямо позади них. Виолеттка медленно поднялась.
Снова она. Волосы, чёрные как смоль, чуть накрученные и собранные под ярким малиновым платком, завязанным сзади. Тёмные, сросшиеся на переносице брови. Маргарита смотрела на них тем же пронизывающим, холодным взглядом, в котором читалось что-то среднее между брезгливостью и гневом. Так, по крайней мере, казалось девочке. Сердце Виолетты ёкнуло, а потом забилось с неистовой силой. Внезапно, сама не зная почему, она нахмурилась и ответила женщине таким же, полным немой ненависти, взглядом. Никто не сказал ни слова. Они просто разошлись в разные стороны.
Эта мимолётная встреча отравила Виолетте весь день. Что нужно этой женщине? Почему она смотрит на них, словно на прокажённых? Какое ей дело до чужих, неблагополучных детей?
На следующий день, когда они снова шли по тому же маршруту, их внимание привлекло нечто удивительное. На столбике калитки детского сада висели детские варежки. Они были ярко-алыми, новенькими, явно ручной вязки, аккуратные и нарядные. На тыльной стороне каждой были вывязаны забавные заячьи ушки. Обе девочки замерли в немом восторге. Виолетта тут же, дрожащими от волнения пальцами, надела обновку на маленькие ручки сестры. Но кто же мог их здесь оставить?
— Это ангел! — прошептала Лилечка, задрав голову к небу. — Спасибо тебе, ангел! И приветик!
С приходом ноября деревню плотно укутало снежным саваном. Мать Виолетты не выходила из запоя. Когда выпивка кончалась, она становилась злой и невменяемой, выгоняя дочерей из дома «с глаз долой». Однажды, уже в середине декабря, когда мороз сковал землю стальными тисками, а в доме царили голод и холод, там снова собралась компания. Среди гостей был новый мужчина, незнакомый Виолетте. Мать напилась до полусознательного состояния. И этот мужчина обратил на девочку внимание — он начал приставать к ней, трогать за плечи, пытаться посадить к себе на колени, говорил гадкие, непонятные слова. Мать, вместо того чтобы защитить дочь, лишь хрипло смеялась.
— Ну чего ты! Не ломайся! Потешь дяденьку! — бормотала она, с трудом ворочая заплетающимся языком. — Не смей убегать, слышишь, стерва?!
Виолетта разревелась, к ней присоединилась перепуганная Лилечка… Для начала мать ударила старшую дочь по лицу, потом, разозлённые детским плачем, она и тот «дяденька» просто не могли больше их видеть… Мать вышвырнула в сени потрёпанные детские куртки и валенки и проревела:
— Надоели! Чтобы до утра я вас не видела! Вон из дома! Сейчас же! И за двор не смейте заходить!
Виолетта, всхлипывая, кое-как одела себя и дрожащую сестрёнку. Они вышли на улицу. Куда идти в такой поздний час, в такую стужу? Потоптавшись за двором, они не нашли ничего лучше, чем устроиться в глубоком сугробе у дальней стены сарая.
— Смотри, Лиленька, как снежинки переливаются, — шепнула Виолетта, показывая сестре свою варежку, сверкающую в лунном свете мириадами крошечных звёздочек. — Как будто волшебные.
— Я кушать хочу… И спать… — тихо заплакала девочка.
Они просидели так очень долго. А куда было деваться? Бабушек у них не было — мать была сиротой, а родители отца жили где-то за тридевять земель, Виолетта никогда их не видела. Она обнимала засыпающую сестру, прижимала её к себе, пытаясь согреть своим детским теплом. Вокруг лежало белое, безмолвное покрывало, и только тёмные силуэты домов, как засыпающие островки, виднелись в ночи. Можно было представить, что это и есть те самые острова, далёкие и тёплые, а снег вокруг — горячий, золотой песок. Виолетта почувствовала, как холод медленно, но верно проникает в самое нутро, убаюкивая, навевая странную, опасную истому. Он пел свою ледяную колыбельную, неуклонно погружая сестёр в объятия вечного сна…
Вдруг Виолетта почувствовала на себе чей-то взгляд. Она с трудом подняла тяжёлые веки и увидела нависшую над ними фигуру. Грозную, неподвижную, как монумент. Маргарита. Женщина некрасиво, от сердца выругалась, резко наклонилась и взяла на руки обмякшую Лилечку.
— Хватит. Не могу больше на это смотреть. Пошли.
Виолетта, ничего не понимая, поднялась на окоченевшие ноги.
— Куда? Нам нельзя домой… Там мама…
— Волчица она, а не мама! — отрезала Маргарита, и её голос прозвучал твёрдо и властно. Виолетта едва поспевала за её быстрыми шагами. Они уходили от родного дома, и девочка не смела оглянуться. — Бедные вы, бедные мои пташки… Я забираю вас к себе. Всё.
— Приползла-таки, мегера… Быстро она спохватилась.
Маргарита грубо одёрнула короткую, в цветочек, кухонную занавеску и поглядела на чужих, подобранных ею из снежного плена детей. На подоконнике безвольно пошатнулся от резкого движения пышный куст герани. Маленькая Лилечка, вытянув шейку, успела увидеть в окно мелькнувшую за снежной пеленой знакомую фигуру. Она с усилием проглотила только что вложенную в рот ложку горячей, тушёной с мясом картошки.
— Мама! Там наша мама! — крикнула она и ткнула пальчиком в заиндевевшее стекло, за которым уже расхаживал вечер в своём сине-седом, морозном плаще.
Виолетта испуганно посмотрела на Маргариту. Их взгляды встретились. Эта женщина, с виду такая суровая, неприступная и, по общему мнению, некрасивая, успела сделать для них за одни сутки больше, чем родная мать за все годы. И всё же Виолетта боялась её, не доверяла до конца, потому вжала голову в плечи, готовясь к новой буре.
— Сидите тут. Тише воды. Я выйду.
Маргарита накинула на плечи большой платок и вышла во двор, направляясь к калитке. По пути она приструнила лаявшего пса коротким, уверенным окриком. Виолетта, прильнув к окну, видела, как её мать, Раиса, замялась на месте, поёрзала, будто школьница, пойманная на шалости.
Не отворяя калитку, Маргарита гордо вздёрнула подбородок, приняв вид неприступной крепости. Перед ней стояло жалкое, тщедушное существо, и всем своим видом Маргарита выражала ему глубочайшее презрение.
— Чего надо?
Раиса облизала потрескавшиеся, синюшные губы.
— Детей отдай, Рита. Давай по-хорошему разойдёмся. Я их заберу.
— По-хорошому с тобой не выйдет. Тебе они на кой ляд сдались?
— Как на кой? — криво усмехнулась Раиса, будто ей пришлось объяснять очевидное умственно отсталому. — Мои же дети! Ты на них вообще никаких прав не имеешь!
— Можешь считать, что твоих детей больше нет. Так бы оно и случилось, замёрзли бы насмерть, если б я позапрошлым вечером из сугроба не выдернула, пока ты с очередным проходимцем душу тешила.
— С какого сугроба? И с каким таким мужиком? Язык-то придержи! — взвизгнула Раиса, цепляясь грязными пальцами за штакетины забора. Маргарита с отвращением отметила её обломанные, чёрные ногти. — А, ты про Петьку! Да это друг семьи был! Зашёл на огонёк!
— Ты детей на мороз выбросила. Полураздетых.
— Ложь! Врёшь, как сивый мерин!
— Это ты — сплошная, беспробудная ложь. Девочки мне всё сами рассказали. И про то, как твой «друг» к Виолетте приставал, — тоже. Они это и в суде подтвердят, если что.
При слове «суд» Раиса шумно выдохнула, и вокруг её головы образовалось густое, морозное облако пара.
— К тебе же, я погляжу, уже из опеки приходили? Наверняка приходили, раз принесли им рюкзак и кое-какие пожитки, — продолжала Маргарита, не давая опомниться. — То ли ещё будет. Убирайся, Раиса. Детей я тебе не отдам. Они останутся со мной, пока вопрос не решится.
— Доносчица! Стерва! — брызнула слюной Раиса. — Вопрос? Какой ещё вопрос? Ты хочешь сказать, меня лишать прав будут?! А о судьбе детей ты подумала? Думаешь, им в приюте лучше будет, без матери? Веди их сюда сейчас же! — её голос сорвался на визгливую, истеричную ноту.
— Это мы ещё посмотрим, где им предстоит быть. Всё, уходи. Некогда мне с тобой тут переругиваться.
Не прощаясь, Маргарита развернулась и твёрдым шагом пошла обратно к дому по протоптанной в снегу тропинке.
— Тащи их сюда! Слышишь меня, оборванка?! Ты кто такая вообще?! — кричала ей в спину Раиса, с силой тряся калитку. — Моих детей веди ко мне, я сказала! Стерва! Уродка! Морда обезьянья!
Маргарита на мгновение обернулась, мстительно, почти по-девичьи улыбнулась и показала в её сторону смачный, крепкий кулук.
Она вернулась в комнату и остановилась перед старым, массивным шкафом. За ней, словно два испуганных утёнка, проследовали девочки. Маргарита порылась в глубине, вытащила объёмный, завязанный узелком ситцевый куль, развязала его и погрузила руку внутрь. На свет появился потрёпанный, но чистый плюшевый заяц с вытертыми серыми ушами. Лицо Маргариты на мгновение смягчилось, озарилось каким-то сокровенным, тёплым воспоминанием. Она протянула игрушку Лилечке.
— Нравится? Ну, держи. Теперь он твой.
Лилечка, забыв обо всём, запрыгала по комнате, прижимая к щеке мягкую игрушку.
— А что до тебя… — задумчиво сказала Маргарита, глядя на Виолетту. — Завтра в школу… Как насчёт новых лент для кос? Купила как-то сама не знаю зачем… Лежат без дела. Посмотри-ка, какие! Совсем новенькие! И цвет, кажется, к твоим серым глазкам подходит…
Увидев нежно-розовые, шелковистые ленты, Виолетта зажглась изнутри, но тут же потухла, опустив глаза.
— Что такое? Не по душе?
— Они… слишком красивые для меня… Моя форма… она старая, вся в заплатках…
Маргарита положила на худенькое плечо девочки свою широкую, сильную ладонь:
— Не беда. Я посмотрю, что можно сделать.
В тот же вечер Маргарита постирала вручную видавшую виды школьную форму Виолетты и развесила её сушиться у жаркой печки. Она решила встать пораньше, чтобы привести её в порядок: подшить подол, обновить воротничок и манжеты, аккуратно зашить прорехи. В шитье Маргарита была истинной мастерицей, хотя со стороны в это было трудно поверить: сама она одевалась крайне просто, хоть и опрятно. Она могла вышить на воротнике блузки изящную ветку сирени, могла связать ажурную шаль такой красоты, что дух захватывало… Только зачем? Она же некрасива. Губы бесформенные, глаза мелкие и невыразительные, брови чёрные, ястребиные, нависающие так низко, будто она вечно чем-то недовольна. А плечи — широкие, как у кузнеца. Маргарита давно похоронила надежды на личное счастье, зарыв их глубоко в сердце, как клад, на который никто не найдёт карты.
Была в её жизни одна-единственная, немая любовь. Но предмет её страсти даже не подозревал о её существовании. Занесло Степана, отца девочек, в их края по воле случая… Он был уже женат на Раисе. Молодые поселились в деревне, и Маргарита издали, тайно, радовалась его, пусть и чужому, счастью… Она ревностно, как тень, следила за его жизнью, подмечала каждую мелочь. Иногда ей хотелось встряхнуть Раису, крикнуть ей в лицо: «Очнись! Хватит губить себя! У тебя же такой муж! Пожалей детей! Взгляни на них!» Девочки были до боли похожи на Степана — те же серые, глубокие глаза, тот же разлет бровей. Маргарита не могла смотреть на них спокойно — казалось, это частичка его, его плоть и кровь, брошенная на произвол судьбы. Словно её собственных детей держат за высоким забором, не кормят, не холят, не дарят им ни капли ласки! Их не любили в деревне, на них косились, как на отребье. Каждая встреча с Виолеттой на улице разрывала сердце Маргариты надвое: с одной стороны — дикое желание приласкать, накормить, подарить хоть кроху тепла, с другой — ледяная стена собственной неуверенности и страха. Эта жалость родилась из любви, а любовь, тихая и безнадёжная, лишь усиливалась от жалости. За этих детей Маргарита была готова отдать жизнь, и она уже не помнила тот миг, когда они стали для неё дороже, чем сам Степан, дороже собственного одинокого существования.
Разрушать семью, отрывать детей от отца она не хотела. Ведь если поднять шум, девочек заберут в приют. А разве там лучше? Здесь они хотя бы были под её незримым, бдительным присмотром… Но всему есть предел. Увидев их в тот вечер в сугробе, полузамёрзших, выброшенных, как мусор, она резко, с ясностью молнии, поняла, что должна сделать. Забрать их. Прижать к своему одинокому сердцу. Вся её предыдущая, пустынная жизнь вела её к этому шагу.
Дарить любовь словами Маргарита не умела. А вот делать дело — это было в её натуре. На следующее утро, проснувшись затемно, она долго смотрела на спящих, притихших девочек, разметавшихся на широкой кровати, и взялась за иголку. Не выспавшаяся, но полная странной, светлой гордости, она наблюдала за Виолеттой у зеркала. Девочка крутилась, разглядывая своё отражение, и сияла, как маленькое солнце. Маргарита так преобразила старую форму, что та стала выглядеть как новая, нарядная! Виолетта резко обернулась — ей захотелось броситься на шею, обнять, сказать спасибо… Но как? Маргарита казалась такой строгой!
— Какая же ты у меня красавица! — вдруг сказала Маргарита, и её голос, обычно такой твёрдый, дрогнул. В уголках глаз заблестели непрошеные слёзы. — Подойди сюда, поправлю тут бантик…
И Виолетта, отбросив все страхи, обняла её с разбега. Будь что будет! Тёплая, мягкая, пахнущая хлебом и мылом, такая бесконечно родная Маргарита! Они расплакались обе — тихо, с облегчением. Маргарита сидела на стуле, а Виолетта, осторожно приспустив с её головы красную косынку, погладила её тёмные, густые волосы своей детской рукой.
— У вас волосы пахнут… полем. И блестят, как речная вода на солнце.
— Девочка моя… — уткнулась Маргарита лицом в её худенькое плечо. — Я так давно хотела…
— Вы же нас никому не отдадите? Я не хочу к маме… Хорошо, тётя Рита?
— Просто Рита. И нет. Никому и никогда.
Суд был назначен на февраль. Свидетелей по делу набралось предостаточно — удивительно, где они все были раньше. Внезапно всем стало жалко «несчастных сироток». А Раиса, как пила, так и продолжала пить, теперь у неё был новый, весомый повок — «такое горе! Детей отняли ни за что!» Степан вернулся домой на новогодние праздники. Детей не застал. Жену нашёл в привычном, пьяном угаре. Дом напоминал помойку больше, чем когда-либо. Быстро во всём разобравшись, он отправился к Маргарите.
Сначала он даже не узнал своих дочерей — неужели это его Лилечка и Виолетта? Чистенькие, ухоженные, с румяными щёчками, волосы заплетены в аккуратные, тугие косы с нарядными лентами! Пока девочки висели на нём, щебеча и перебивая друг друга, Маргарита молча накрыла на стол. Позвала.
— Чем богаты… — опустила она глаза. При нём она всегда волновалась, будто провинившаяся девочка, и ненавидела себя за эту слабость.
— Да ты что, Рита! Да я тебя благодарить не знаю как! — горячо говорил Степан, а сам глазами отмечал уют в доме: чистые, расшитые крестиком половики, аккуратные занавески, вышитые салфетки на комоде, блестящую от чистоты печку.
— Благодарить! — фыркнула Маргарита, но без прежней суровости. — Да уж когда родным родителям дела нет до своей кровинушки…
Степан виновато опустил голову. На коленях у него сидела Лилечка и с наслаждением облизывала подаренного отцом леденцового петушка.
— Давай потом поговорим… Без них? — тихо, с мольбой попросил он.
Он пробыл с детьми до самого вечера. Было видно, что уходить ему не хочется — он всё поглядывал вокруг, будто бездомный пёс, надеясь, что ему бросят кость и позволят остаться.
— Я ведь, Риточка… Стараюсь как могу, — начал он, уже стоя с ней на крыльце в морозной, звёздной темноте. — Приеду — всё отмою, за детей везде плачу… Но с Раисой жить — себя не уважать. Для меня вахта — спасение. Только вот если детей отымут…
— А ты лучше как на духу скажи, — перебила его Маргарита, глядя куда-то в тёмный сад. — Там, на севере… Есть у тебя кто?
Степан тяжело выдохнул, и пар клубком вырвался в морозный воздух. Он почесал щёку.
— Есть.
— Любишь?
— Нет.
— А что тогда?
— Да черт его знает! Чтоб сбежать хоть куда! Слабый я, Рита. Просто слабый.
Они помолчали. Собака Маргариты, большая лохматая дворняга, танцевала перед ними на задних лапах, выпрашивая внимание.
— Что ж с детьми-то после суда будет? Меня лишат прав? — глухо спросил Степан.
— А это, думается мне, от тебя самого зависит. Я детей никому не отдам. И тебя… не выгоню, коли придёшь. Только если уж приходить, то навсегда. Без этих вахт. У нас в хозяйстве работы на тебя хватит. Небогато, но…
— Стой, стой! Это как? Мужем моим стать предлагаешь?
— А ты детей своих любишь? — спросила Маргарита, наконец повернув к нему лицо. — Кого больше — их или себя? Мать заменишь им? Разве плохо им со мной?
— Да они ж тебе чужие!
— Много ты знаешь! — голос её вдруг задрожал. — Они мне роднее всех на свете! Сколько раз моё сердце из-за вас, малодушных, обрывалось, сколько слёз пролито втихаря!
Степан ошалело смотрел на неё. Маргарита же смотрела прямо, не отводя глаз.
— Меня? Давно?
— С первого взгляда, как ты в нашу деревню приехал.
От потрясения Степан опустился на холодную ступеньку крыльца. Маргарита, вздохнув, села рядом. Собака, склонив набок голову, с интересом наблюдала за ними.
— Звёзды-то какие… яркие сегодня, — пробормотал Степан, запрокинув голову. — Ладно, Рита… Может, я и на ночь останусь? Дома-то у меня здесь больше нет. Он был там, где дети… А теперь… Найдётся для меня местечко?
Маргарита поднялась, потянулась сладко-сладко, будто скинула с плеч неподъёмную, годы длившуюся ношу.
— Да уж придумаю что-нибудь. Идём, папаша…
Прошёл тяжёлый, метельный февраль, за ним в хлопотах и заботах промелькнула весна, и наступило звонкое, щедрое лето. Живут Маргарита со Степаном, на удивление и умиление всей деревне, растят Виолетту и Лилечку. Родную мать их после суда, лишившего её родительских прав, видели ещё около месяца — она спивалась в одиночестве, а в апреле и вовсе исчезла. Поговаривали, будто она прибилась к какому-то бродячему торговцу и укатила с ним в город. Работать баба не привыкла, а без денег Степана выживать стало тяжко.
А Маргарита… Маргарита похорошела. Неизвестно, изменилось ли её лицо физически, но оно стало другим — просветлённым, мягким, добрым. Разгладилась та самая, суровая морщина между бровей. А может, так только казалось Виолетте? Ведь теперь она точно знала: добрее и душевнее тёти Риты нет женщины на всём белом свете. Выйдут они все вместе вечерком во двор, когда жара спадает и от реки потянет прохладой. Маргарита расправит меха старенького, но звонкого баяна и заиграет, а девочки пустятся в пляс. Она всегда запевала первой и всегда — в самую точку: частушек она знала несметное количество и щедро делилась этим богатством с детьми.
Бегала Лилечка босиком по ещё влажному после дождя двору, кружась возле собранной в кучу свёклы, а Маргарита глянула на неё — и вспомнила потешку. Баян заиграл задорно, а потом её голос, чистый и высокий, полился над двором:
А у нас во дворе
Квакали лягушки,
А по лужам босиком
Прыгали девчушки!
Уууу- уух!
Степан сидел на завалинке и смеялся, подзадоривая Виолетту — выходи, мол, показывай класс! Виолеттка, вспыхнув, взметнула подолом своей нового ситцевого платья и пустилась вприсядку:
Мама с папой и сестрёнка –
Вот она моя родня!
Ох, спасибо, дорогие,
Что вы есть все у меня!
Уууу-уух!
Маргарита играет, играет, а на губах её играет та самая, редкая и потому особенно ценная улыбка. Степан наклонился к её уху:
— Про братика-то когда скажем?
— Цыц! — игриво толкнула его плечом Маргарита, и губы её задрожали от сдерживаемого смеха. — Мало ли что! Может, и девочка там! Девочки лучше! Ты только погляди на нашу Лилю — вот умора!
Лилечка в этот момент надорвала кожицу одной свёклы и измазала алым соком себе и щёки, и нос. Она подлетела к родителям, важно топнула босой ножкой и, задрав подбородок, залилась, как настоящая артистка:
Я секрет румян достала
У прабабки Фёклы —
Лучше всех помад заморских
Сок от нашей свеклы!
Ииии-ууух!
Родители захлопали в ладоши. А Степан снова наклонился к Маргарите, и голос его стал серьёзным, почти шёпотом:
— Рита… Малыш у нас скоро общий будет… Негоже как-то… Живём уже второй год, всё у нас хорошо… Выйди ты за меня, наконец. Людям в глаза смотреть неловко. Не по-людски это как-то…
— Ох, какой правильный стал! — покраснела Маргарита до корней волос, но глаза её светились.
— Так выйдешь?
— Куда я денусь-то с подводной лодки… Выйду.
И в тот момент, когда последние лучи солнца окрасили крышу их дома в цвет спелой вишни, Виолетта поймала взгляд Маргариты — уже не суровой, не колючей, а безмерно тёплой и родной. Она поняла, что счастье — это не далёкий остров в океане бед. Оно здесь, в этом дворе, в звуках баяна, в запахе печёной картошки, в сильных, работящих руках женщины, которая научила её видеть волшебство в обычной капле дождя. Оно в том, как суровый чертополох её жизни, вопреки всем ожиданиям, расцвёл не колючками, а самыми нежными, самыми прочными на свете цветами — цветами любви, что выросли на щедро удобренной добротой почве. И это цветение, тихое и безмолвное, оказалось громче всех слов на свете.