Перейти к содержимому

Вся деревня жалела молодую вдову, не подозревая, что её самые горькие слёзы были вызваны не горем, а леденящим душу

1946 год. Деревня Глубокие Броды.

Аглая стояла у свежей могилы, и ветер трепал край её чёрного платка, который она повязала наспех, не глядя в зеркало. Пальцы, сжимавшие стебли полевых ромашек, побелели от напряжения. Она не замечала, как острые камешки впиваются в колени сквозь тонкую ткань юбки — боль, пришедшая извне, не могла сравниться с той, что поселилась внутри, под сердцем, и разрасталась там с каждым ударом, глухим и тяжёлым.

Сельский погост располагался на взгорье, откуда открывался вид на ленивую, заросшую кувшинками речку Сороть, на пыльную дорогу, убегавшую к станции Полуяново, на поля, где уже колосилась рожь. Но Аглая не видела ничего, кроме холмика земли, укрытого лапником и усеянного цветами. Запах хвои смешивался с запахом сырой глины, и от этого к горлу подкатывал тошнотворный ком.

Сельские бабы, пришедшие проститься с Тихоном, жались поодаль, возле покосившейся ограды из штакетника. Они перешёптывались, качали головами, но ни одна не решалась приблизиться к молодой вдове.

— Пущай постоит, пущай, не трожь её, — Ульяна Тихоновна, мать Аглаи, ухватила сына за рукав, почувствовав, что он хочет шагнуть вперёд. Лицо её, и без того изрезанное морщинами, осунулось и посерело, словно осенняя земля.

— Мама, надо увести Аглашу отсюда, — Еремей говорил тихо, но в голосе звенело беспокойство. — Ты погляди на её взгляд. Она же не здесь, она где-то далеко бродит.

— А ты что хотел, сынок, чтобы она стояла и улыбалась? — Ульяна Тихоновна сглотнула слёзы. — Что ж за доля у моей дочери — три месяца замужем, и вот уже одна-одинёшенька. Тихон-то из самого пекла вернулся, а тут…

— Я всё одно её заберу, — упрямо сказал Еремей.

Он сделал несколько шагов по мягкой, пропитанной влагой земле и положил ладонь на плечо сестры. Аглая вздрогнула, но не обернулась.

— Глашенька, сестрица моя, пойдём домой, — проговорил он, наклонившись к самому её уху. — Не рви душу ни себе, ни нам с матушкой. Тихон бы не хотел, чтобы ты так убивалась.

Она медленно, будто преодолевая сопротивление невидимой силы, повернула голову. Глаза её, зелёные, с янтарными искорками, всегда такие живые и смешливые, теперь напоминали два омута, затянутых ледяной коркой.

— Кто на такое осмелился, Еремей? — голос её был чужим, сиплым, как будто она сорвала его в крике, хотя за все дни, прошедшие с момента страшной вести, не проронила ни звука. — Кто душу дьяволу заложил, чтобы руку на него поднять? Он же прошёл всю войну, он горел в танке, он товарищей из-под огня вытаскивал… И погибнуть в мирное время, в кустах, как бродяга?

— Евсей Дорофеич дознание начал, — осторожно ответил Еремей. — Из Верхнереченска люди приехали, следователь в сельсовете третий день сидит. Но мне думается, никого не сыщут. Станция Полуяново четыре деревни связывает, там проезжего люду — тьма. Может, он на лихого человека нарвался, с поезда сошедшего. Ценности при нём были какие?

— Были, — Аглая прижала руки к груди. — Он мне шаль обещал купить, пуховую, оренбургскую, чтобы я зимой не мёрзла, когда воду от колодца ношу. И ещё что-то говорил про сюрприз. Но разве за шаль и горсть рублей убивают?

— Сейчас, Глашенька, и за краюху хлеба убить могут. Война людей перекалечила, — Еремей вздохнул и взял её под локоть. — Пойдём, негоже тут стоять дотемна. Занедужишь ещё, а о себе подумать надобно.

Она подчинилась, позволила увести себя с погоста. Шла, спотыкаясь, не разбирая дороги, и всё оглядывалась на удаляющийся холм, пока тот не скрылся за стволами берёз. Ей было девятнадцать. Девятнадцать лет, из которых только три месяца она была женой, три месяца носила звание, ставшее для неё самым драгоценным, — и вот теперь это звание превратилось в «вдова». Слово-то какое глухое, страшное, как филин ухает. Вдова…


А началось всё годом ранее, в мае сорок пятого, когда земля, израненная и измученная, наконец вздохнула полной грудью, встречая победителей. Тихон Лазаревич Зимин возвращался домой не в теплушке, не на попутной телеге — он прилетел на крыльях вести, обогнавшей его на два дня. Высокий, статный, с выправкой, которая не оставляла сомнений в том, что перед вами кадровый военный, он спрыгнул с полуторки у околицы, и деревня Глубокие Броды взорвалась песнями, слезами радости и медовухой, которую запасливый дед Игнат берёг для такого случая с самого сорок первого.

Аглая тогда стояла в толпе встречающих, сжимая в руках букетик луговых васильков. Она видела Тихона и прежде, до войны, но была тогда совсем девчонкой-подростком, на которую взрослый парень и внимания не обращал. Теперь же, когда он шагнул с подножки, заслонив собой полнеба, когда солнечные лучи блеснули на его орденах — «Красной Звезде» и медали «За отвагу», — у неё перехватило дыхание. Сердце ударило так гулко, что казалось, услышали все вокруг.

Тихон поселился в родительском доме, который за годы его отсутствия покосился и требовал мужской руки. Его мать умерла в эвакуации, отец сгинул под Сталинградом, так что из родни остался только дядя, глуховатый бондарь. Казалось бы, сама судьба велела ему обзавестись семьёй, но он не спешил. Деревенские девушки, потерявшие женихов на фронтах, вились вокруг него, как мотыльки у лампы, но Тихон лишь усмехался в усы и говорил, что сейчас не до свадеб — надо колхоз поднимать, восстанавливать хозяйство, ремонтировать инвентарь.

— Да что ты всё о колхозе да о колхозе, — ворчал Евсей Дорофеич, председатель, мужик хитрый, себе на уме. — Ты, Тихон Лазаревич, лучшей доли достоин. Я тебя в город отправлю, на курсы, а потом, глядишь, и моё место займёшь.

— Не торопитесь меня с Глубоких Бродов спровадить, Евсей Дорофеич, — отшучивался Тихон. — Я только вернулся, дайте землёй родной надышаться.

Он и не подозревал, что его «надышаться» обернётся любовью, которая захватит его целиком, без остатка.

Встреча, решившая всё, случилась на закате, в тихой заводи у излучины Сороти, где плакучие ивы полоскали свои ветви в тёмной воде. Аглая, уверенная, что в такой час здесь ни души, скинула одежду и вошла в реку. Вода, прогретая за день, ласкала кожу, и она, позабыв обо всём, плыла, переворачиваясь на спину и глядя в небо, где загорались первые звёзды. Всплеск вёсел она услышала слишком поздно. Из-за поворота выплыла плоскодонка, а в ней — Тихон с удочкой в руках.

— Господи! — вскрикнула Аглая, погружаясь по самый подбородок. — Тихон Лазаревич, не подплывайте!

— Отчего же? — он улыбнулся, сверкнув зубами, но, разглядев в сгущающихся сумерках её испуганное лицо, осёкся и замер с веслом в руке. — Прости, Аглая, я и не думал тебя смущать. Думал, мальчишки балуются.

— Отвернитесь, ради бога, — взмолилась она. — Я выйду, оденусь, и тогда…

— Хорошо, хорошо, — он поспешно развернул лодку и уставился на противоположный берег, где в кустах заливался соловей.

Аглая выбралась на берег, путаясь в одежде, прилипавшей к мокрому телу. Сердце колотилось так, что отдавалось в висках. Наконец, кое-как приведя себя в порядок, она кашлянула.

— Всё, можете поворачиваться.

Тихон развернулся, хотел что-то сказать, но в этот миг она, засмотревшись на него, оступилась на скользком глинистом склоне и непременно упала бы в воду, если бы он молниеносным движением не подхватил её, спрыгнув в реку по пояс. Вода брызнула во все стороны, залив подол её платья.

— Осторожнее, — проговорил он, держа её за талию. Его руки были крепкими и в то же время удивительно бережными. Он взглянул в её глаза, расширенные и сияющие в лунном свете, и осёкся. Длинные каштановые волосы Аглаи рассыпались по плечам, мокрая ткань облепила фигуру, и в этот миг она показалась ему не деревенской девчонкой, не дочерью Ульяны Тихоновны, а русалкой из старых сказок, явившейся, чтобы околдовать его навсегда.

— Спасибо, — прошептала она, чувствуя, как земля уходит из-под ног в прямом и переносном смысле.

Они просидели на берегу до темноты. Говорили обо всём и ни о чём — о повадках щук, водящихся в Сороти, о том, что пора бы починить мост через овраг, о городских новостях, которые Тихон привозил из своих поездок в Верхнереченск. Но за простыми словами таилось иное, невысказанное, то, что зарождается внезапно и не требует объяснений.

Провожая её до калитки, он задержал её руку в своей и сказал:

— Завтра, после дойки, приходи к старой мельнице. Я тебе кое-что покажу.

— Что же? — улыбнулась она.

— Увидишь. Сюрприз.

С того вечера они стали неразлучны. Ульяна Тихоновна, поначалу хмурившаяся («он старше тебя на десять лет, он фронтовик, повидавший жизнь и смерть, а ты ещё дитя»), смягчилась, увидев, как светится лицо дочери. Еремей, брат Аглаи, напротив, воспринял новость с неожиданной резкостью. Он завёл разговор о том, что за сестру он волен сам решать, что у него на примете есть хороший парень, друг детства Демид Жданов, сын кузнеца, который давно и безнадёжно влюблён в Аглаю.

— Демидка — он свой, он наш, он никогда не обидит, — твердил Еремей, расхаживая по избе. — А Тихон этот — кто его знает? Чужак по сути. От него за версту войной пахнет и кровью.

— Все мы войной пахнем, — возразила Ульяна Тихоновна. — Ты, Ерёма, тоже не в стороне стоял, хоть и не на фронте, а в тылу.

— Я другое имею в виду, — сквозь зубы процедил Еремей и вышел, хлопнув дверью.

Но Аглая уже сделала свой выбор. Через два месяца, в августе, они с Тихоном расписались в сельсовете, и в тот же день, согласно традиции, справили скромную свадьбу — с гармошкой, с пирогами с капустой и яйцом, с песнями, от которых звенели стёкла в рамах. Демид Жданов на свадьбу не пришёл. Сказался больным, но Аглая знала правду — он уехал в соседнее село, к какому-то дружку, и запил горькую. Ей было жаль его, но сердцу не прикажешь.

Три месяца пролетели как одно мгновение. Тихон оказался мужем заботливым, внимательным, хотя немногословным. Он выполнял поручения председателя, мотался в город, но каждый раз возвращался с подарком для жены — то ленту атласную, то отрез ситца, то деревянный гребень, вырезанный искусным мастером. Аглая чувствовала себя бесконечно счастливой и мечтала только об одном — подарить ему сына.

В тот роковой день, в начале декабря, Тихон уезжал, как обычно, по делам в Верхнереченск. Он должен был отвезти какие-то бумаги, подписанные Евсеем Дорофеичем, и купить жене пуховый платок. Прощаясь, он задержал её в объятиях чуть дольше обычного и сказал, глядя куда-то поверх её плеча:

— Глашенька, когда вернусь, нас ждёт важный разговор. Я узнал кое-что… — он осёкся и замолчал.

— Что ты узнал? — встревожилась она. — Что-то плохое?

— Нет, нет, не тревожься раньше времени, — Тихон улыбнулся, но улыбка вышла какой-то натянутой. — Просто есть дело, которое надо решить. Я всё улажу, обещаю. Жди меня завтра к обеду.

Он поцеловал её в лоб, вскочил в двуколку, запряжённую гнедым мерином, и укатил. Аглая долго смотрела ему вслед, прижимая ладонь к груди, где билось сердце, полное смутной тревоги. Как в воду глядела.

На следующий день он не вернулся. Ни к обеду, ни к ужину. Ночью Аглая не сомкнула глаз, зажигая лампу и выбегая на дорогу при каждом собачьем лае. Утром в дом ворвался Евсей Дорофеич, багровый, потный, несмотря на декабрьский холод.

— Где Зимин? Он вчерась к обеду быть должон! — загремел он с порога. — Ты его прячешь, что ли?

— Нет его, Евсей Дорофеич, — пролепетала Аглая, комкая фартук. — Не ночевал. Может, в городе задержался, дела какие?

— Какие дела? — председатель прищурился. — Он бумаги сдал ещё утром, я по телефону справлялся. А потом, говорят, заходил в ателье, платье женское заказывал. И всё, больше его никто не видел.

— Платье? — сердце Аглаи упало. — Так вот какой сюрприз он готовил…

Прошло три мучительных дня. Деревня гудела как растревоженный улей. Выдвигались самые разные предположения — от банального («сбежал с другой бабёнкой») до совсем уж фантастических («не иначе как вредители-кулаки за старое поквитались»). Аглая ходила сама не своя, почернела лицом, отказывалась от еды, и только глаза её горели лихорадочным, сухим огнём.

На четвёртый день мальчишки, собиравшие хворост в лесочке близ станции Полуяново, наткнулись на тело. Тихон лежал в кустах бузины, всего в полусотне шагов от путей. Голова его была пробита чем-то тяжёлым, карманы вывернуты, а рядом валялся пустой портфель, в котором уцелел только бумажный свёрток с новым, ещё ни разу не надетым платьем — тёмно-синим, в мелкий белый горошек, сшитым по последней городской моде.

Когда весть достигла ушей Аглаи, она не закричала, не заплакала, а медленно опустилась на лавку, выпрямилась, как струна, и замерла. Ульяна Тихоновна, кинувшаяся к ней с причитаниями, отшатнулась, увидев лицо дочери, — в её волосах, у левого виска, появилась прядь, белая как снег, будто кто-то провёл по ним серебряной кистью.


После похорон и поминок жизнь в доме Аглаи замерла. Она почти не выходила на улицу, не отвечала на расспросы и всё чаще застывала у окна, глядя на дорогу, по которой никто уже не придёт.

Спустя сорок дней, в середине января, её свалил недуг. Ульяна Тихоновна, обеспокоенная тем, что дочь ничего не ест и постоянно жалуется на тошноту, позвала на помощь Клавдию Анисимовну Ветрову, сельского фельдшера, женщину суровую, но дело своё знавшую туго.

Осмотр был недолог. Клавдия Анисимовна вытерла руки полотенцем и, поджав губы, вынесла вердикт:

— Поздравлять тебя, Аглая Устиновна, или как уж тут… В положении ты. Сроку — месяца полтора. Это ещё до гибели Тихона вышло.

Ульяна Тихоновна всхлипнула и перекрестилась. Аглая, сидевшая на краю постели, подняла на фельдшерицу свои огромные, ввалившиеся глаза, и в них, впервые за долгое время, мелькнуло что-то похожее на проблеск жизни.

— Вот оно что… — прошептала она. — Так, значит, часть его осталась со мной.

В тот же день, надев тулуп и повязав тот самый чёрный платок, она отправилась на погост. Дорога, припорошённая свежим снегом, хрустела под ногами, и морозный воздух обжигал лёгкие, но она шла, не замечая холода. Остановившись у могилы, уже засыпанной снегом, она коснулась рукой ледяного креста и заговорила — тихо, но без слёз:

— Тихон, слышишь ли ты меня? Я ношу в себе твоего ребёнка. Во мне — твоя кровь, твоя душа, твоё продолжение. Значит, луч, что освещал мою жизнь, не погас, а только спрятался ненадолго, чтобы взойти новой зарёй. С этого дня я обещаю тебе, что возьму себя в руки. Я сохраню нашего сына — а я знаю, это будет сын, — и воспитаю его таким же сильным и смелым, каким был ты. Спи спокойно, любимый мой. А мне предстоит начать новую жизнь, научиться дышать без тебя и стать крепкой ради нашего дитяти.

Сказав это, она развернулась и пошла не к деревне, а тропинкой к Сороти. Дойдя до тихой заводи, укрытой льдом, она постояла немного на том самом месте, где впервые они с Тихоном остались наедине, где он впервые взглянул на неё не как на девчонку-соседку, а как на желанную женщину. Сдёрнув с головы вдовий платок, она швырнула его на лёд — тёмный лоскут упал и распластался, как подбитая птица.

— Всё будет иначе, — сказала Аглая и повернула к дому.


Шли месяцы. Зимние вьюги сменились весенней распутицей, а там и лето наступило, жаркое, грозовое. Аглая вела хозяйство сама, отвергая предложения матери и брата перебраться к ним. Она хотела, чтобы её ребёнок родился в доме Тихона, в доме, где всё дышало его присутствием — от самодельной мебели до кисета с табаком, забытого на полке.

Степан, то бишь Демид (тысяча извинений — Демид Кузьмич Жданов, сын кузнеца), всё это время не отходил далеко, но и близко не подступал. Он появлялся будто невзначай — то дров поколоть, то забор подлатать, то воды натаскать из колодца, потому что тяжести Аглае теперь были ни к чему. Она принимала его помощь молча, без лишних слов, но и без прежней резкости.

Однажды, уже в июне, когда Аглая наливала ему чаю в благодарность за починенную крышу сарая, Демид поставил кружку на стол и, глядя куда-то в угол, произнёс:

— Глаша… ты прости меня, что я тогда, на свадьбе вашей… В общем, запил с горя. Глупо вышло, по-мальчишески. Отец меня вожжами отходил, до сих пор спину ломит при воспоминании. Но я… я ведь тебя давно люблю, с детства. И ничего с этим поделать не могу.

Аглая вздохнула и присела напротив, сложив руки на животе, который уже заметно округлился.

— Демид, послушай. Я ценю твою заботу и доброту. Ты мне всегда был другом, опорой. Но пойми — моё сердце похоронено там, на погосте, вместе с Тихоном. Я не смогу дать тебе того, чего ты заслуживаешь.

— Я и не прошу многого, — он поднял на неё глаза, и в них читалась такая беззаветная преданность, что Аглае стало совестно. — Позволь просто быть рядом, помогать. А там — как время рассудит.

Спорить у неё не было сил. Она кивнула, и Демид, просияв, допил чай и ушёл, насвистывая что-то весёлое.

А вечером того же дня к ней подошёл Евсей Дорофеич. Председатель присел на лавочку у калитки и, помолчав для приличия, завёл разговор о расследовании.

— Ничего нет, Аглая Устиновна, — сказал он, потирая переносицу. — Следователь уехал, дело закрыли за отсутствием состава. Тихона твоего, выходит, убил кто-то из проезжих на станции. Ограбил и был таков.

— Вы в это верите, Евсей Дорофеич? — Аглая пристально посмотрела на него.

— А во что мне прикажешь верить? — он развёл руками. — Улик нет, свидетелей нет. Зацепок — ноль. Тёмное дело.

— Тёмное… — повторила она. — Скажите, а Демид Жданов в тот день где был?

Евсей Дорофеич крякнул и сдвинул картуз на затылок.

— Ну ты даёшь! Демид в соседнем селе самогон глушил с дружком. Дружок подтвердил, только вот время точно не припомнил — память отшибло по пьяни. Так что если ты на Жданова думаешь, то зря. Не тот он человек. Хотя, — председатель прищурился, — вся деревня знает, что он по тебе сох. А если от ревности башню снесло? Но это всё домыслы, Глаша, пустые домыслы. Без доказательств мы ничего не сделаем.

С этими словами он ушёл, а Аглая осталась на лавке, переваривая услышанное. Сомнения, заброшенные в её душу, проросли ядовитыми зёрнами. Неужели Демид? Неужели из-за неё? Эта мысль была невыносима. И в то же время она не могла от неё отделаться, как ни гнала.

На следующий день, когда Демид снова пришёл, она встретила его у калитки и, не дав ему рта раскрыть, сказала, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо:

— Демид Кузьмич, не ходи сюда больше. Не дело это, когда баба одна, а мужик чужой в дом захаживает. Пойдут пересуды. Я брата попрошу или мать — они помогут. А ты ступай с богом и не приходи.

Он опешил, побледнел, но возражать не стал. Положил ведро с водой, которое нёс, на землю и, не проронив ни слова, зашагал прочь, опустив плечи. Аглая смотрела ему вслед, и сердце её разрывалось от противоречивых чувств. Она сама не знала, чего боится больше: того, что Демид виновен, или того, что виновен кто-то другой, а она обижает невиновного человека.

В августе она родила сына. Роды были тяжёлыми, но Клавдия Анисимовна сделала всё возможное, и мальчик появился на свет здоровым, крепеньким, голосистым. Аглая назвала его Захаром, в честь деда, которого никогда не видела.

Глядя на сморщенное личико младенца, на его крохотные пальчики, судорожно сжимавшие воздух, она плакала — впервые после смерти Тихона. Это были слёзы облегчения, слёзы любви, такой огромной, что она заполнила все пустоты в её душе.


1952 год. Глубокие Броды.

— Захарка, иди обедать, кому сказала! — Аглая, раскрасневшаяся от плиты, вытирала руки о передник. Пятилетний мальчуган, вихрастый и загорелый до черноты, влетел в избу, грохоча босыми пятками.

— Мам, а дядя Ерёма обещал меня на рыбалку взять с дядей Демидом! Можно? — он запрыгнул на стул и ухватил с тарелки огурец.

— Язык сначала помой, потом хватай, — беззлобно одёрнула его Аглая, ставя на стол чугунок с картошкой. — А что это за новость про дядю Демида? Я, по-моему, говорила тебе, что не след тебе с ним время проводить.

— Почему? — Захар наморщил нос, точь-в-точь как Тихон когда-то. — Он добрый, он мне свистульку из вербы вырезал. И щенка обещал принести от своей Жучки. Щенка-то можно?

— Там видно будет, — уклончиво ответила она.

Прошло шесть лет. Шесть долгих лет, в течение которых она растила Захара одна, работала секретарём в сельсовете (Евсей Дорофеич взял её на место, которое когда-то занимал Тихон) и старательно избегала любых разговоров о замужестве. Ульяна Тихоновна вздыхала, тщетно уговаривая дочь сменить гнев на милость и присмотреться к Демиду, который так и не женился, так и ходил бобылём, так и смотрел на Аглаю щенячьими глазами.

Еремей тоже уехал из деревни. Подался в Верхнереченск, устроился на завод, жил в общежитии. Аглая навещала его, когда ездила в город по поручениям председателя, и каждый раз удивлялась тому, как хорошо выглядит брат — одет с иголочки, при деньгах, хотя зарплата у простого работяги была, прямо скажем, не ахти.

— Откуда у тебя средства, Ерёма? — спросила она как-то, заметив на его запястье дорогие часы. — Неужто на заводе такие надбавки дают?

— Экономлю я, — отмахнулся он. — По ночам вагоны разгружаю, вот и коплю помаленьку. Ты возьми вот, Захарке на обновы.

И он протягивал ей купюры, от которых она отказывалась, но в конце концов брала — сын рос быстро, одежды не напасёшься.

Весной пятьдесят второго Еремей вдруг перестал писать письма. Мать, Ульяна Тихоновна, забеспокоилась не на шутку, и Аглая, дождавшись очередной оказии в город, отправилась его проведать. Она приехала к общежитию, где её знали и комендантша, и соседи, но на этот раз встретили неласково.

— Не жилец здесь больше твой братец, — процедила комендантша, Зинаида Павловна, поджав губы так, словно съела лимон. — В тюрьме он, Аглая Устиновна. В Верхнереченской тюрьме.

— Что? — Аглая ухватилась за косяк, чтобы не упасть. — Вы что такое говорите, Зинаида Павловна? За что?

— А ты будто не знала? — старуха прищурилась. — В банде он состоял, людей грабил на улицах, а кое-кого и жизни лишил. Весь завод под прикрытием работал, пока милиция на живца их не взяла. Не меньше пяти душ на нём, говорят. Так что ступай, милая, ступай, пока я сама в органы не сообщила о твоём прибытии.

Ноги у Аглаи подкосились. Она вышла на улицу и прислонилась спиной к стене, судорожно глотая воздух. Этого не могло быть! Еремей — грабитель и убийца? Тот самый Еремей, который учил её читать по слогам, который нянчился с ней, когда они были детьми, который так нежно заботился о Захарке? Это какая-то чудовищная ошибка, навет, недоразумение!

Она бросилась в отделение милиции, где следователь, усталый мужчина с прокуренными усами, выслушал её, покачал головой и положил перед ней дело.

— Вот, читайте. Чистосердечное признание вашего брата. Поймали с поличным, при нём и при других членах шайки найдены украденные вещи, часы, деньги. Отпираться не было смысла.

Аглая пробежала глазами по строчкам, написанным аккуратным почерком, и мир вокруг неё рухнул. Еремей действительно состоял в банде. Он грабил, он участвовал в налётах, он брал то, что ему не принадлежало, — из зависти, из злобы на «жирных буржуев», как он называл городских чиновников.

— Я хочу его видеть, — сказала она непослушными губами. — Пожалуйста.

Свидание разрешили. Её провели в небольшую комнату с единственным зарешеченным окном, и через несколько минут ввели Еремея. Он был в арестантской одежде, небритый, осунувшийся, с синяком на скуле. Увидев сестру, он вздрогнул и опустил глаза.

— Здравствуй, Глашенька.

— Как ты мог? — выдохнула она. — Как ты мог, Ерёма? У тебя же мать, у тебя племянник, у тебя… Как?

— Не надо, не кричи, — он рухнул на стул и закрыл лицо ладонями. — Сам не знаю, как так вышло. Всё казалось, что жизнь ко мне несправедлива, что одни жируют, а другие горбатятся за гроши. А потом — поздно было назад поворачивать. Суд будет скорый, приговор — один. Вышка.

— Боже мой, — прошептала Аглая. Слёзы текли по её щекам, но она их не замечала. — Я должна сказать тебе кое-что, Ерёма. Я все эти годы подозревала Демида. Думала, что это он убил Тихона. Из ревности.

Еремей поднял на неё глаза, и в них мелькнуло что-то странное — боль, смешанная с облегчением.

— Прости, сестра, — сказал он вдруг хрипло. — Раз уж настал мой черёд, раз уж всё равно пропадать, я скажу тебе правду. Всю правду, без утайки. Не Демид убил Тихона. И не проезжий грабитель. Это я сделал.

Аглая застыла. В комнате повисла такая тишина, что слышно было, как за стеной капает вода из крана.

— Что ты сказал? — голос её стал бесцветным, как зимнее небо.

— Это правда, — Еремей говорил быстро, глотая слова, словно боялся, что не успеет высказать всё до конца. — Только ты дослушай, не перебивай. В сорок шестом, летом, случился у нас пожар на колхозном дворе. Амбар с зерном сгорел. Помнишь?

— Помню.

— Это я поджёг. Случайно, по дурости. Кинул окурок в сено, а ветер подхватил. Я убежал, думал, никто не видел. Но Тихон видел. Он не сказал никому, потому что жалел тебя. Но ко мне пришёл и заявил: ты должен уехать из деревни, и дружка своего Демида прихвати, потому что я-де не желаю, чтобы возле моей жены ошивались люди, которым она дороже чести. Меня тогда такая злоба взяла, такое отчаяние, что я себя не помнил. А тут он ещё сказал, что знает про мои тёмные дела — я тогда уже с дурными людьми связался, промышлял мелкими кражами в городе. Шантажировал он меня, понимаешь? Хотел сдать властям. И я решился…

— Замолчи! — закричала Аглая, зажав уши. — Замолчи, ради бога!

— Нет уж, дослушай, — Еремей упрямо мотнул головой. — Я ждал его у станции, в лесочке. Когда он сошёл с поезда и пошёл через лес, я нагнал его и ударил по голове трубой. Он упал. Я испугался, что он жив, и ударил ещё раз. Потом обобрал карманы, выбросил всё в овраг, чтобы на грабителя подумали. А портфель с платьем оставил — рука не поднялась. Я знал, что ты ждёшь этот подарок.

Он замолчал, переводя дух. Аглая сидела бледнее стены, и ей казалось, что сердце её сейчас остановится.

— Ты… ты лишил меня мужа, отца моего сына, — проговорила она. — Ты обрёк меня на шесть лет страданий и сомнений. Ты позволил мне подозревать невиновного, честного человека. Ты смотрел, как я мучаюсь, и молчал?

— Я хотел, чтобы ты вышла за Демида, — глухо ответил Еремей. — Думал, так всё устроится к лучшему. Думал, что искуплю вину, дав тебе новую жизнь. А ты упёрлась. Извини, сестра, за всё извини…

— Мне не нужны твои извинения, — Аглая встала. Ноги держали её с трудом, но она выпрямилась и посмотрела на брата с такой горечью, что он отвёл взгляд. — Ты не искупишь вину ни вышкой, ни пожизненным заключением. Ты — чудовище, Еремей. Я не прощу тебя никогда. И никогда не скажу Захару, что его дядя — убийца его отца. Ты умрёшь для нас прямо сейчас. Прощай.

Она развернулась и пошла к двери. Уже взявшись за ручку, услышала его шёпот:

— Глашенька, поцелуй за меня матушку…

Дверь захлопнулась.


Эпилог

Ульяна Тихоновна слегла, узнав о том, что её сына судили и приговорили к высшей мере наказания. Сердце старой женщины не выдержало такого удара — она скончалась через месяц, тихо, во сне, будто ушла за Еремеем, чтобы не оставлять его одного на последней черте.

Аглая осталась вдвоём с Захаром. Теперь уже точно одна — без мужа, без брата, без матери. Но человек предполагает, а жизнь располагает. В самый тяжёлый момент к ней снова пришёл Демид Жданов. Он не говорил громких слов, не требовал благодарности, а просто взял на себя все мужские заботы — перевёз их с Захаром в свой дом, отстроенный заново, помог с ремонтом, взял мальчика на попечение, пока Аглая лежала в горячке.

Она долго сопротивлялась, долго не могла простить себе, что подозревала его, и стыдилась этого, но время, как ни банально, лучший лекарь. Через полгода после смерти матери, когда осень снова позолотила листву, а Захар пошёл в первый класс, она согласилась стать женой Демида. Расписались они в сельсовете без шума и гуляний, и вскоре он, благодаря хлопотам нового председателя (старый Евсей Дорофеич вышел на пенсию и уехал в город к сыну), сам возглавил колхоз.

В браке у них родилось ещё двое — дочка Настёна и сын Петя. Демид любил Захара как родного, никогда не делая различий между детьми. Захар звал его отцом, но Аглая, когда мальчик подрос, отвела его на погост к могиле, укрытой цветами, и рассказала правду. Всю, без утайки, — о том, каким героем был его отец, каким храбрым и мужественным человеком, и о том, что предательство может скрываться даже в самом близком кругу.

— Помни, сын, — сказала она, держа его за руку, — наша жизнь полна испытаний, и нам решать, кем быть — жертвой или кузнецом своего счастья. Твой отец, Тихон Лазаревич, был светлым человеком. И ты неси этот свет дальше, не позволяя тьме завладеть твоим сердцем.

Захар, уже юноша с серьёзным взглядом, кивнул и молча склонил голову перед крестом. Аглая стояла рядом и думала о том, что круг наконец замкнулся. Солнце, когда-то закатившееся для неё в тот страшный декабрьский день, снова взошло — в детях, в их улыбках, в мире, который они с Демидом построили вдвоём. И ветер, пролетавший над погостом и над тихой заводью Сороти, уносил прочь последние отголоски старой боли, оставляя вместо неё светлую, очищающую печаль.


Оставь комментарий