Перейти к содержимому

Вся деревня считала её нищей сиротой, которой место только у коровьего корыта. Они смеялись над её рваным платком, но даже не подозревали, что завтра эта девка станет законной хозяйкой их земель

За окном ещё стояла та кромешная тьма, какая бывает только в начале декабря, когда небо над Заозерьем будто придавливает землю тяжёлым, сырым пологом, и даже луна не решается выглянуть из-за туч. Ветер с реки Светлой пробирался сквозь худые пазы скотного двора, носил с собой запах мёрзлой воды и мокрой шерсти, и по этому запаху, и по тому, как тревожно вздыхала в стойле старая Пеструха, Устинья поняла — пора.

Девушка поднялась с топчана ещё до звона первого колокола на барской конюшне, натянула залатанный тулуп и, поёжившись, толкнула дверь в хлев. Керосиновая лампа, прикрученная до тусклого огонька, дрожала от сквозняка, бросая на брёвна пляшущие тени. Устя звали её в деревне, а когда гневались — Устинькой-сиротой, и это прозвище прилипло намертво, будто репей к подолу. Она работала при скотине у старой барыни Барановой, доживавшей век в обветшалой усадьбе на холме, — доила, чистила, таскала тяжёлые вёдра с пойлом, и за это ей позволяли ютиться в каморке при людской, где по ночам шуршали мыши и тянуло плесенью от подпола.

Корова переступила с ноги на ногу, тяжело качнула боком, и Устя, наученная долгим опытом, успела отдёрнуть подойник прежде, чем Пеструха опустила в него копыто. Молоко плеснуло через край, по эмалированной стенке побежала белая струйка.

— Стой, милая, стой, — прошептала девушка одними губами, прислоняясь лбом к тёплому животу. От коровы шло ровное, спокойное тепло, и в этом тепле можно было на минуту забыть обо всём: о холоде, о голоде, о вечном поджимании губ со стороны деревенских баб.

Руки её работали привычно и ровно, сами собой, а сама она ещё досыпала стоя, как умеют только те, кого нужда поднимает затемно и гонит в хлев без надежды на лишний час покоя. При усадьбе из прежних людей осталось всего ничего: конюх кривой Никодим, ключница Агафья Ильинична (та самая, что приходилась Усте троюродной тёткой по матери и при каждой ссоре напоминала девушке, скольким та ей обязана), да сама барыня — высохшая, прямая, как палка, старуха, которая редко спускалась в деревню, но всё видела через бинокль с балкона.

Устинья вынесла навоз, обмыла подойники ледяной водой из кадки, разнесла пойло телятам, стоявшим в особом загоне, и, когда над лесом проступила первая мутная полоса рассвета, вышла во двор — а там уже собирались бабы с вёдрами, с вязанками хвороста, с пустыми корзинами, и по их быстрым взглядам, брошенным исподлобья, Устя сразу поняла: опять про неё.

— Устинька-то наша, — подала голос Домна, грузная, с красным от мороза лицом баба, державшая огороды у околицы. — Гляди-ка, уже всё обрядила. И чего неймётся девке? Всё одна да одна. И ночь не спала, поди.

— Спать — чего спать, — усмехнулась другая, помоложе, Лушка-портниха. — Ей, безродной, на сон времени нет. Работает за троих, может, кто и пожалеет.

Устинья, проходя с пустыми вёдрами к колодцу, всё слышала. Слышала и то, как Домна вздохнула, переходя на шёпот:

— Девка-то видная, спору нет. Коса до пояса, глаз серый, строгий. Да только кому она сдалась, горемычная? Ни кола, ни двора, одёжа с чужого плеча, за душой — молитва да платок драный. Барыня-то помрёт — и вовсе на улицу выгонят.

— А что ж ей, — поддакнула Лушка. — Агафья, слыхала, уж и так говорит: мол, руки у Устьи золотые, а в дом её взять — себе дороже. Родни-то никакой. И отца с матерью никто не помнит, окромя того, что она подкидная.

Устя набрала воды, выпрямилась, поправила платок. Лицо её, и впрямь красивое той строгой, нездешней красотой, какую редко встретишь в деревенских девках, оставалось спокойным. Этому она выучилась давно, ещё у тётки Агафьи, в чьём закуте росла из милости и где за каждую слезинку её могли оставить без ужина или послать на ночь глядя чистить хлев. Тётка держала её в чёрном теле, но умела при людях причитать: «Я ж её, сиротинушку, выходила, выкормила, а она неблагодарная». И Устя молчала, потому что знала: стоит слово сказать — и окажешься в поле ночью без куска хлеба.

Вода качалась в вёдрах в такт шагам, плескалась через край. Идти нужно было в гору, к усадебной кухне, но путь лежал мимо лесопильни, где с утра уже стучали топоры и визжала пила. Там, у штабеля брёвен, опершись плечом на ствол сосны, стоял Матвей.


Он был сыном Марфы Семёновны, державшей единственную в Заозерье лавку и слывшей женщиной с большим достатком и ещё большим норовом. Поговаривали, что покойный муж оставил ей не только лавку, но и немалые деньги, спрятанные где-то в подполе, и что Марфа уже несколько лет присматривала сыну невесту — непременно с землёй, с приданым и желательно из тихого, покладистого роду, чтобы можно было ею командовать.

Матвей пошёл лицом в отца: высокий, плечистый, с тёмными, чуть вьющимися волосами и глазами того особого серого цвета, что напоминал речную воду в пасмурный день. Девки на него заглядывались, и матери девок заглядывались ещё внимательнее, но сам он на посиделках бывал редко, а если и заходил в лавку по материнскому приказу, то больше молчал, слушал да глядел куда-то поверх голов.

Завидев Устю с полными вёдрами, Матвей шагнул навстречу.

— Давай подсоблю, — сказал он, забирая у неё одну ношу. — Куда столько разом? Надорвёшься.

— Не впервой, — тихо отозвалась она, не поднимая глаз.

Они пошли рядом в гору. От Матвея пахло смолой и свежими опилками, и присутствие его было плотным, надёжным — не то что бабьи жалостливые причитания у колодца. От него шло ровное, спокойное тепло, от которого не хотелось отступать. Но Устя по привычке ждала подвоха. Жизнь её научила: как только начнёт казаться, что вышло на хорошее, тут-то и напомнят, где твоё место.

— Мать опять про тебя спрашивала, — сказал вдруг Матвей и усмехнулся уголком губ.

— Чего ж ей про меня спрашивать? — Устя чуть нахмурилась.

— А того. Почему, мол, сын невесту себе ищет, а глядит всё вниз, на скотный двор.

Устя вспыхнула, но смолчала. Матвей не впервые давал понять, что она ему небезразлична, но дальше намёков дело не шло. Он был почтительным сыном и при матери никогда не заводил разговоров о женитьбе, а с ней держался ровно — не обнадёживал, но и не отталкивал. Усте же было и того довольно: она привыкла брать от жизни только малое.

— Ты матери своей скажи, — вымолвила она наконец, останавливаясь у кухонного крыльца, — что нечего ей обо мне беспокоиться. Я девка работящая, не пропаду.

— А я и не о том, чтоб пропасть, — тихо ответил он и, передав ведро, задержал свою руку на мгновение дольше нужного.

Она подняла глаза. Взгляды их встретились, и в этот миг Устя впервые за долгое время почувствовала нечто, похожее на надежду. Но тут же одёрнула себя: нельзя, нельзя верить, нельзя привыкать. Сироте за каждое доброе слово потом спросят втридорога.

Матвей, словно прочитав её мысли, отпустил ведро.

— Вечером приду, — сказал он негромко, оглянувшись по сторонам — нет ли лишних ушей. — Разговор есть. Важный.

И ушёл, не оборачиваясь, обратно к лесопильне, где уже кричал бригадир Ферапонт, размахивая руками на зазевавшихся работников.


Разговор у них случился, но не вечером, и не так, как думал Матвей.

В субботу, когда солнце уже легло за верхушки елей и мороз начал крепчать, по улице Заозерья простучала чужая бричка. Лошади были взмылены, кучер незнакомый, в городском долгополом армяке, а на сиденье, укрытая до бровей тёмной дорожной шалью, сидела женщина лет шестидесяти — худая, с острым, словно вырезанным из тёмного дерева лицом и таким прямым станом, будто проглотила аршин.

Бричка остановилась у колодца, где как раз судачили Домна, Лушка и ещё несколько баб. Женщина спустилась на землю без помощи кучера, оглядела деревню, втянула воздух и спросила у первой попавшейся девчонки:

— Где тут живёт Устинья? Сирота, что у Барановых в людской.

Девчонка, выпучив глаза, показала пальцем в сторону усадьбы. По деревне будто электрический ток пробежал: головы повернулись, шёпот пополз от избы к избе, работа остановилась — такого в Заозерье не помнили со времён, когда к старой барыне приезжал из губернии чиновник описывать имение за долги.

Устя в это время чистила лошадиную сбрую на заднем дворе. Прибежала запыхавшаяся Агафья Ильинична, тётка, и с порога запричитала, размахивая руками:

— Устька! Ступай скореича, там тебя какая-то барыня спрашивает! С возом! Важная, страсть! Чего ты ещё натворила-то?

Девушка обмерла. К ней никто никогда не приезжал. Она вытерла руки о передник, поправила платок и пошла к колодцу, чувствуя, как сердце колотится где-то у самого горла.

У колодца уже собралась порядочная толпа. Женщина стояла у брички, и кучер, кряхтя, снимал с задка большой окованный сундук — тяжёлый, судя по тому, как прогнулись доски под его весом.

Устя остановилась в нескольких шагах, не зная, что делать.

Женщина обернулась к ней, оглядела всю — с головы в старом выцветшем платке до ног в подшитых валенках — и вдруг что-то дрогнуло в её строгом лице.

— Вот ты какая, — сказала она тихо, будто сама себе. — В мать, в мать. Такая же сероглазая.

— Вы кто? — Устя не узнала собственного голоса.

— Клавдия я. Петровна, — ответила женщина, подходя ближе. — Подруга твоей матери, Елены Дмитриевны. Бывшей. Я из самого Ростова-на-Дону ехала, через всю губернию, чтобы тебя найти. Здравствуй, Устинья.

Толпа загудела. Имя матери Усти, которое в Заозерье никогда не произносили иначе как шёпотом и с оглядкой, прозвучало, будто удар колокола. Елена Дмитриевна. Та самая Елена, про которую говорили то как про беглую каторжницу, то как про цыганскую приблуду, то как про беспутную дворовую, соблазнившую молодого барина.

— Мать… — выдохнула Устя и пошатнулась. — Я её не помню. Мне говорили — она померла.

— Померла, — кивнула Клавдия Петровна. — Только не так, как тебе тут сказывали. И не тогда. И не просто померла — а жизнь свою за тебя положила. Давай-ка, веди меня в дом. Долгий разговор будет.

И, обернувшись к кучеру, добавила властно:

— Сундук неси за нами. Да осторожнее, там память.


Сундук внесли в людскую, в каморку Усти. Тётка Агафья суетилась, причитала, пыталась усадить гостью за стол, пододвигала лучший табурет, но Клавдия Петровна опустилась прямо на крышку сундука, словно на трон, и обвела взглядом убогое жилище: голые брёвна, печь-голландка, щелястый пол.

— Так и знала, — сказала она скорее себе, чем кому-то. — Так и знала, что впроголодь да в обиде. Виновата, каюсь. Долго я собиралась.

— Да кто ж вы такая? — не выдержала Агафья, всплёскивая руками. — И с чем приехали? Сундук-то, гляди-ко, тяжёлый. С чем сундук-то?

— С приданым, — отрезала гостья, и Агафья поперхнулась на полуслове. — С Устиньиным приданым. Что мать ей завещала, а я, по глупости да по слабости, пятнадцать лет продержала у себя. Вот — довезла.

Агафья изменилась в лице. Глаза её забегали, она метнулась к сундуку, но Клавдия Петровна остановила её одним движением руки:

— Сиди. Успеешь ещё наглядеться. Не тебе привезено.

В каморку уже набились люди — кого привело любопытство, кого желание поглядеть на скандал. Бабы жались у дверей, мужики мялись в сенях. Клавдия Петровна дождалась тишины и заговорила. Голос её, негромкий, но твёрдый, будто вбивал гвозди в дерево, разносился по всей людской.

— Мать твоя, Устинья, была не цыганка и не приблуда, — начала она. — Она была из дворянской семьи, хоть и захудалой, из Костромской губернии. Отец её служил по лесному ведомству, мать вела хозяйство. Жили тихо, небогато, но в достатке. А потом случилась беда: старый барин Баранов, проездом в наших краях, увидел семнадцатилетнюю Леночку и голову потерял. Он тогда ещё вдовел после первой жены, и многие думали — свататься будет. Но не тут-то было.

Бабы затаили дыхание. Старая барыня Барановна, нынешняя хозяйка усадьбы, слыла женщиной крутого нрава, и никто доселе не знал, что когда-то ей предшествовала другая.

— Баранов увез Елену обманом, — продолжала Клавдия. — Обещал жениться, а вместо того поселил в охотничьем домике в лесу, вёрст за двадцать отсюда. Навещал раз в месяц, врал про дела, про наследство, про то, что вот-вот уладит всё и обвенчается. А когда Елена понесла — испугался. В ту пору он уже приглядел себе богатую невесту, ту самую, что ныне в усадьбе сидит. И велел Елене избавиться от ребёнка. А она не послушалась.

Устя стояла, вцепившись в край стола, и дышала через раз. Слёз не было — только сухой, жаркий ком в груди.

— Елена сбежала, — продолжала Клавдия. — Беременная, без денег, без родни. Добралась до дальней деревни, там и родила тебя. Жила в людях, работала до изнеможения, но ни разу не попросила у Баранова ни копейки. А когда ты немножко подросла, она поняла, что силы её на исходе — чахотка её ела. Тогда она написала мне, старой подруге, и попросила: если что случится, позаботься о дочери. Но не сразу. Сначала она хотела попытаться сама тебя поднять.

Клавдия замолчала, достала из-за пазухи сложенный вчетверо листок — письмо, пожелтевшее, истёртое на сгибах.

— Вот. Последнее. Пишет: «Клавдия, ради Христа, найди мою Устю. Если меня не станет, не дай ей пропасть с мыслью, что она никому не нужна. Я ей ничего не скопила, кроме моего креста да горстки колец — те, что от матери остались. Всё в шкатулке. Забери и сохрани. И когда девка вырастет, отдай. Только не раньше, чем она сможет за себя постоять. А то ведь отнимут последнее». Я тогда не смогла приехать — сама болела, муж умирал. А когда собралась — тебя уже и след простыл. Оказалось, Елена померла через месяц после этого письма, а тебя Агафья забрала, пожалела. Я искала, искала — да не там. А недавно встретила в Ростове одного заозёрского мужика, разговорились, он и вспомнил: есть, мол, у нас сирота Устинья, у Барановых служит. Так я и приехала.

Клавдия поднялась, откинула крышку сундука. Народ ахнул. Там лежали не холстины и не чугунки — там, в глубине, под слоем добротного полотна и шерстяных платков, стояла небольшая, но тяжелая дубовая шкатулка, обитая по углам потемневшим серебром.

— Здесь всё, что твоя мать для тебя сберегла, — сказала Клавдия. — Кольца её, серьги бабкины, нательный крест и немного денег. Но главное — вот. — Она достала из шкатулки сложенный в несколько раз лист гербовой бумаги. — Дарственная. Когда Баранов умирал — а умер он три года назад, — он, видно, совесть-то и заела. Позвал нотариуса и отписал на имя Елены тот самый охотничий домик в лесу с пятью десятинами земли. Да не знал, что Елены уж нет в живых. Я через стряпчего хлопотала три года, чтобы дарственную на тебя переоформить. Вот она, Устинья. Теперь это твоё. Дом твой. Земля твоя. И никто тебя оттуда не сгонит.

В людской повисла мёртвая тишина. Агафья побледнела и осела на лавку. Бабы зашептались, не в силах осмыслить услышанное: сирота, последняя из последних, вдруг оказывалась наследницей барина и владелицей целого дома с угодьями.

Устя стояла, не в силах двинуться. Ей казалось, что всё это — сон, морок, наваждение. Она протянула руку и коснулась шкатулки. Крышка была холодная, гладкая, и на ней тускло блеснул серебряный вензель — «Е.Д.». Елена Дмитриевна.

— Вот это — от неё, — сказала Клавдия и положила сверху на шкатулку небольшой, потемневший от времени нательный крест на простом шёлковом шнурке. — Она его с себя перед смертью сняла и мне в ладонь вложила. Сказала: «Дочке». Я пятнадцать лет его хранила. Пора.

Устя взяла крест, зажала в кулаке. Потом разжала пальцы и надела на шею. И в тот миг, когда холодный металл коснулся кожи, слёзы, которые она копила годами, прорвались. Она заплакала беззвучно, закрыв лицо руками, и плечи её вздрагивали, а бабы, притихшие в дверях, не знали, куда глаза девать.

Клавдия подошла и просто обняла её — крепко, по-матерински, и так они стояли посреди тесной каморки, пока тётка Агафья, опомнившись, не завела свою обычную песню.

— Так что ж, — прохрипела она, вставая и отряхивая подол. — Выходит, я её растила-растила, а теперь она барыня, и мне — спасибо да поклон? А кто пятнадцать лет на неё харчи тратил, обувал-одевал? Где моя доля-то?

— Твоя доля, Агафья, — спокойно ответила Клавдия, не оборачиваясь, — в том, что совесть у тебя должна быть чиста, раз ты сироту не выгнала. Но я ведь и не слепая. Я, как вошла, сразу поняла: девочка тут за рабыню была. Так что давай не будем при чужих людях счёты сводить. Захочешь по-хорошему — после поговорим. А нет — и в волости рассудят, сколько ты с неё за постой да за хлеб брала и чем она их отрабатывала.

Агафья побагровела, набрала было воздуху, но, встретив твёрдый взгляд Клавдии, только махнула рукой и выскочила в сени, хлопнув дверью.

Толпа начала расходиться. Домна с Лушкой ушли одними из первых — им не терпелось разнести весть по деревне, приукрасить, добавить от себя. И уже к вечеру в каждом доме Заозерья судачили о том, что у сироты Устьки нашлась заступница, что в сундуке — барские драгоценности и дарственная на лесной дом, и что теперь она, глядишь, ещё и замуж выскочит удачно.

Слухи дошли и до Марфы Семёновны.

Она сидела в своей лавке за прилавком, пересчитывала выручку, когда в дверь ворвалась соседка и, задыхаясь, выпалила новости. Марфа выслушала, не перебивая, только костяшки пальцев, которыми она сжимала медный пятак, побелели.

— Вон оно что, — произнесла она, когда соседка умолкла. — Значит, не голая уже наша сиротка. Ну, так-то оно и лучше. А то я уж думала — сына не отважу.

— Так ты теперь за? — изумилась соседка.

— Я за то, чтобы в дом ко мне входили с добром, а не с пустым подолом, — отрезала Марфа. — А что там за матерью её водилось — это ещё разобраться надобно. Может, дом-то тот проклятый, и земля — не земля, а болото одно. Ты мне про дарственную толком расскажи.

Но толком никто ничего не знал, и Марфа решила действовать по-своему. Наутро она надела свой лучший полушалок, взяла в руки корзину с гостинцами — будто бы к Агафье по делу — и направилась к усадьбе. Идти пришлось мимо скотного двора, где Устя как раз поила лошадей.

— Здравствуй, Устинья, — сказала Марфа, останавливаясь. — Слыхала я про твои радости. Дай Бог не к худу.

— Здравствуйте, Марфа Семёновна, — тихо ответила девушка, чувствуя на себе острый, оценивающий взгляд.

— Ты Матвею-то моему голову не крути, — вдруг сказала Марфа напрямик, без обычных своих обходных речей. — Раньше ты ему не ровня была, а теперь — кто знает, кто кому ровня. Но я тебе так скажу: торопиться не след. Дай я сперва на дом твой погляжу, на землю. Может, там и избы-то нету, одни гнилушки. А сына я под венец с кем попало не пущу.

Сказала и пошла дальше, не дожидаясь ответа. Устя смотрела ей вслед, и в душе её боролись обида и странное, горькое удовлетворение. Ещё вчера она была никем — а сегодня уже торгуются.

Через несколько дней Клавдия Петровна, оставшись в Заозерье под предлогом поправить здоровье, собралась вместе с Устей ехать смотреть лесной дом. Ехать решили на той же бричке, что привезла гостью, только на этот раз с ними вызвался Матвей — отпросился у бригадира и сказал матери как отрезал:

— Я с ними поеду. Дом осмотреть — мужские руки нужны.

Марфа поджала губы, но смолчала.

Дорога шла через сосновый бор. Декабрьский лес стоял тихий, торжественный, в глубоких снегах, и только синицы пересвистывались где-то в кронах. Устя, закутанная в новый платок из сундука, глядела по сторонам и не могла поверить, что где-то здесь, среди этих вековых сосен, стоит её собственный дом.

Охотничий домик показался за поворотом — добротный, из толстых брёвен, с заколоченными ставнями и высокой трубой, из которой не шёл дым уже много лет. Вокруг, под снегом, угадывались контуры палисадника, колодца и старой, ещё бариновой, конюшни. Матвей первым спрыгнул с брички, очистил крыльцо от снега, сбил ржавый замок — внутри пахло пылью, сухим деревом и запустением.

Но стены были целы, печь сложена на славу, ставни крепки, а на чердаке даже сохранилась кое-какая утварь — старая прялка, медный таз, связка сушёных трав под потолком. Устя обошла все три комнаты, касаясь стен, и слёзы вновь подступили к горлу — но теперь это были светлые слёзы.

— Здесь жить можно, — сказал Матвей, осматривая печную трубу. — Почистить, подмазать, полы перестелить — и живи. Лес рядом, ягода, грибы. Земля, правда, заросла, но корчевать можно.

— Одной-то боязно, — вырвалось у Усти.

— А ты не одна будешь, — сказал он, выпрямляясь и глядя на неё в упор.

В тот вечер, вернувшись в Заозерье, Матвей зашёл к матери и сказал твёрдо:

— Я женюсь на Устинье. Не уговаривай, мать. И не ищи ей замену. Никто мне, кроме неё, не нужен.

Марфа долго молчала, перебирая в пальцах край скатерти. Потом подняла глаза:

— Дом у неё теперь есть. Это я понимаю. И заступница есть — Клавдия эта, что твоя скала. Против скалы не попрёшь. Но ты мне скажи, сын: ты её любишь или дом её любишь?

— Её, — ответил Матвей не раздумывая. — Ещё когда у неё только этот платок драный был.

— Ну, тогда женись, — вздохнула Марфа, и в голосе её прозвучала странная, незнакомая мягкость. — Только смотри, чтоб она тебя не попрекнула потом, что ты за ней с приданым гонялся, как другие. А я уж вам свадьбу справлю — не хуже, чем у людей. Пускай знают, что Марфа Семёновна не сквалыга.

Весной сыграли свадьбу. Шумели всем Заозерьем три дня — такой свадьбы не помнили со времён молодости старой барыни. Клавдия Петровна сидела на почётном месте, смотрела на Устю в белом платье и материнских серебряных серьгах, и по лицу её текли неторопливые старческие слёзы. Агафью на свадьбу не позвали — она и сама не пришла, затаила обиду, но вскоре уехала куда-то к дальней родне, и больше о ней в Заозерье не слышали.

Лесной дом к лету привели в порядок. Матвей с Устей перебрались туда, завели корову, лошадь, кур. Клавдия гостила до осени, а потом собралась обратно в Ростов, но обещала навещать. Перед отъездом она отозвала Устю в сторону и вложила ей в руки материнское письмо.

— Пусть у тебя хранится, — сказала она. — И крест её на тебе. А главное — помни: ты не сирота. У тебя была мать, и она тебя любила больше жизни.

Устя стояла на крыльце и смотрела вслед удаляющейся бричке, пока та не скрылась за поворотом. Потом перевела взгляд на свои руки, на кольцо матери на пальце, на дом, из трубы которого вился дымок, на Матвея, колющего дрова у сарая, — и впервые в жизни ей стало спокойно.

Той же осенью Устя посадила у крыльца рябину — в память о матери, Елене Дмитриевне. Деревце принялось, и каждую осень на нём вызревали тяжёлые алые гроздья, видные издалека, как огонёк в лесной глуши. Путники, проходившие мимо, говорили, что дом этот — счастливый, и хозяйка его смотрит на мир так прямо и светло, словно никогда не знала ни горя, ни обиды. А она просто знала, что больше никогда не будет одна.


Оставь комментарий