Перейти к содержимому

Он 35 лет водил автобус по одному маршруту и думал, что знает каждую колдобину, пока не заметил у обочины женщину, которая ждала, но трава под ней не приминалась. В тот день он нашёл в салоне билет, пробитый в августе 1941-го, и понял

Пыль на проселке висела столбом, мелкая, как мука из-под жерновов. Автобус ПАЗ-672, выкрашенный в цвет топленого молока с рыжей полосой по кузову, катил по разбитой колее, жалобно позвякивая стеклами. До деревни Большие Гряды оставалось четыре остановки, и шофер, Николай Степанович Горелов, он же попросту дядя Коля, уже предвкушал законную кружку чая с душицей.

До пенсии ему оставалось два месяца и три дня. Шестьдесят лет — срок немалый, особенно если тридцать пять из них провел за баранкой, сначала на грузовике в войну (пацаном еще, приписал себе год), а потом, с конца сороковых, на единственном деревенском маршруте «Гряды — райцентр — Гряды». Он знал каждую колдобину на этих тридцати восьми километрах, каждый куст ивы у обочины, каждую покосившуюся верстовую табличку.

Салон, вмещавший двадцать три сидячих души, сейчас был полупустым. На заднем ряду дремала тетя Паша с корзиной яиц, ближе к середине сидел местный тракторист Васька Савельев, мучившийся с похмелья, да на переднем — две молоденькие доярки, что-то увлеченно обсуждавшие шепотом. Обычный рейс, третий по счету за день. Четвертый будет вечерним, в семь двадцать. Пятый — последний, на закате.

Дядя Коля крутанул руль, объезжая особо глубокую рытвину, машинально бросил взгляд в зеркало заднего вида и обомлел.
Вдоль кромки леса, метрах в трехстах от остановки, которую все называли «Кладбищенской» (хотя до погоста оттуда было еще с километр), шла женщина. Высокая, стройная, несмотря на заметный уже округлившийся живот. Белый платок, туго завязанный под подбородком, скрадывал черты лица, но что-то в ее походке было странное, плывущее. Она не шла, а словно скользила над июльским разнотравьем, не приминая ни ромашек, ни иван-чая.

— Опять, — одними губами проговорил дядя Коля и сбросил газ.
Автобус зачихал, замедляясь. Женщина в белом платке двигалась к остановке ровно на той же скорости, но не приближалась, оставаясь в какой-то мутной, маревой дымке.

— Тормозим, Степаныч? — промычал Васька, не открывая глаз. — Я еще не готов к трясучке.

Дядя Коля не ответил. Он притормозил, распахнул переднюю дверь с характерным шипением пневматики и всмотрелся вдаль.
Никого. У столба с облезлым расписанием стояла пустая скамейка, врытая еще до войны. Ромашки у дороги качали головами, одуревшие от зноя. Птица какая-то верещала в ельнике, да больше ни звука.

— Кого потерял, Николай? — Тетя Паша приподнялась, заглядывая через плечо. — Ай пассажир какой?
— Показалось, — сухо ответил дядя Коля. — Глаза слепит, жара.

Он закрыл дверь, автобус дернулся и покатил дальше. Руки на руле чуть подрагивали. Дело было не в жаре и не в глазах. Эту женщину он видел в четвертый раз за месяц. И всегда — на «Кладбищенской», всегда — в конце третьего рейса, и всегда — на одной и той же дистанции. Женщина будто бы отчаянно пыталась успеть на автобус, но тот уходил без нее. Или, наоборот, автобус ждал, но она не могла войти.

Глава 2. Петрович смеется

В гараже автопарка пахло соляркой, маслом и самосадом. Механик Петрович, мужик огромный, с седыми запорожскими усами, колдовал над разобранным карбюратором «газона», когда дядя Коля, заглушив двигатель, спрыгнул на бетонный пол и, не здороваясь, спросил:
— Михалыч, ты в Бога веришь?

Петрович выпрямился, крякнул, сдвинул кепку на затылок.
— Коленька, ты ли это? Сорок лет тебя знаю, первый раз такой вопрос слышу. Случилось чего? Партбилет проверять пришли? Так я чист, я ж беспартийный, ты знаешь.

— Не ерничай. Я серьезно. Веришь в то, чего быть не может, а оно есть?
— Это ты про нашу картошку на складе? Верю, что сопрела. А если про жену мою, что она меня во вторник пилила — так и быть не могло, чтобы не пилила.
— Ладно, — отмахнулся дядя Коля и полез в кабину за термосом. — Забудь.

Петрович оставил карбюратор, вытер ветошью руки и подошел ближе. Лицо его стало серьезным.
— Ты, Коль, последнее время сам не свой. То бледный ездишь, то в кабине бормочешь. Народ говорит, ты на «Кладбищенской» двери открываешь, ждешь кого-то. А там никто не садится. Может, тебе отпуск пораньше? До пенсии всего ничего, ну их, эти рейсы. Пусть Гришка Рябов покатает.

— Народ говорит? — дядя Коля усмехнулся. — Много народ понимает. Я, Петрович, тридцать пять лет этот маршрут держу. Считай, полжизни за рулем. Я каждую трещину на асфальте знаю. И когда на обочине стоит та, которой там стоять не должно, я это вижу. Понял?

— Что за «та»?
— Женщина. В платке. Ждет ребенка. Только не дышит она, Петрович. И трава под ней не гнется.
В гараже повисла тишина. Петрович хмыкнул было, но смех застрял в горле. Он закурил, пыхнул дымом в потолок.
— Вот что, батя. Это тебе переработать надо. Солнце напекло, давление скакнуло. Иди в медпункт, пусть Зинка банки тебе поставит. Сразу всю мистику как рукой снимет.
— Может, ты и прав, — вдруг согласился дядя Коля, но глаза его оставались задумчивыми и темными. — Пойду-ка я в салоне приберусь.

Он взял ведро, тряпку и забрался в душный, пропахший разогретой обивкой автобус. Мыл пол, протирал поручни, все делал машинально. А потом полез под сиденья — выгребать мусор, что накопился за день. Обертки от конфет, шелуха от семечек, мятый билет… Стоп.

Дядя Коля разогнулся так резко, что стукнулся затылком о поручень. В руках у него был билет. Не новенький, отпечатанный на катушке в автопарке, а совсем ветхий, пожелтевший, с выцветшими буквами. Картонка толщиной почти в миллиметр, с красной полосой поперек. Такие билеты были в ходу еще до войны.
Он поднес его к окну, щурясь от света. Номер серии, цена — 30 копеек. А пониже, типографским мелким шрифтом: «Действителен на одну поездку. Август 1941 год».

Автобус стоял в гараже, прогретый солнцем, но дяде Коле вдруг стало нестерпимо холодно. Запах солярки куда-то исчез, и на секунду пахнуло йодом и марганцовкой — сладковато-медицинским запахом военных госпиталей.

Глава 3. Картонка с красной полосой

Спал дядя Коля плохо. Снилась ему та женщина, но вблизи: лицо молодое, скуластое, с темными бровями вразлет и испуганными глазами. Она стояла на летнем лугу, а вокруг вдруг начинал падать снег — густой, январский, хотя на календаре был июль. Она протягивала ему руку, а он не мог пошевелиться.

Утром, даже не позавтракав, он поехал в районный архив. Добираться пришлось на попутке, так как выходной у него был по графику. Архив располагался в бывшем купеческом доме, пахло там старой бумагой и гвоздикой, которую зачем-то раскладывала по полкам заведующая. Сухонькая старушка в роговых очках, Раиса Львовна, долго удивлялась просьбе:
— Николай Степанович, военные документы — это особая опись. А вам зачем? Родственников ищете?
— Обстоятельства выясняю, — туманно ответил дядя Коля. — Где-то в августе сорок первого здесь, у Грядов, немец бомбил. Сильно?
— Ох, родимый, да как же не бомбил. Стратегический узел. Железную дорогу рвали, да и по тракту не раз проходились. Вот, пожалуйста. — Она водрузила на стол тяжелую папку с надписью «Акты о чрезвычайных происшествиях, 1941-1942». — Только аккуратнее, бумага ветхая.

Дядя Коля листал долго. Мелькали сводки о разрушенных домах, о сгоревших колхозных амбарах. И вдруг — рукописный, неровный лист. Акт от 28 августа 1941 года. Комиссия из трех человек, председатель — лейтенант медслужбы Голубев. Суть: в 16 часов 45 минут вражеский авианалет на лесную дорогу в двух километрах от остановки общественного транспорта «Кладбищенская». Прямым попаданием уничтожена санитарная автоколонна. Два грузовика с ранеными и одна специальная машина, в которой перевозили рожениц из прифронтового госпиталя в тыл.

У дяди Коли перехватило дыхание. Он читал дальше, и слова расплывались.
«…В результате атаки погибли водители, санитары и восемь женщин, находившихся на последних сроках беременности. Одной из пострадавших, гражданке Березиной Анне Тимофеевне, 1922 года рождения, удалось выбраться из кювета. Получив осколочное ранение и контузию, Анна Тимофеевна попыталась дойти до автобусной остановки, где в тот момент находились люди, способные оказать помощь. Не дойдя трехсот метров, скончалась под березой. Тело обнаружено поисковой группой через сутки…»

Дядя Коля закрыл папку. Он вспомнил белый платок, скользящий над травами, и расстояние — всегда триста метров. Женщина не добежала. Тридцать четыре года она пытается дойти.

Раиса Львовна, заметив его состояние, подала кружку с водой:
— Нашли, что искали?
— Нашел, — голос был чужим, севшим. — Скажите, а адрес? Где ее похоронили?
— Кого?
— Березину Анну. Ту, что не добежала.
Старушка сняла очки, протерла платочком и со вздохом ответила:
— А бог весть. На старом кладбище, поди. Там есть братская могила для тех, кого в сорок первом хоронили без документов. Но точного места никто не укажет. Война — она и есть война.

Глава 4. Неодушевленный предмет

Решение созрело не сразу. Дядя Коля вернулся в гараж, сел на скамейку у ворот и закурил, глядя на свой автобус. Солнце клонилось к закату, окрашивая рыжую полосу кузова в багрянец. Машина стояла тихая, смирная. Неодушевленный предмет, как пишут в ведомостях. Инвентарный номер 47-12. Железо, резина, стекло. Но именно он, этот самый ПАЗик, ходил по маршруту «Гряды — райцентр» и в сорок первом? Вряд ли. Тот автобус, наверное, сгорел или был реквизирован. Но маршрут — маршрут остался тем же. Километры те же. И душа человеческая, не добежавшая триста метров, зацепилась за этот путь, как за спасительную нить.

— Ты чего не дома, Степаныч? — из гаража выглянул заспанный Гришка Рябов, молодой сменщик. — Выходной у тебя.
— Гриш, у тебя дед воевал?
— Воевал. Под Сталинградом голову сложил.
— А бабка?
— Бабка здесь, в Грядах, всю войну в тылу. А что?
— Скажи, вот ты бы ради чужой бабки, незнакомой, пошел на должностное преступление?
Гришка хмыкнул, присел рядом, закурил.
— Смотря какое преступление. Если ради уважения к памяти — почему нет. Ты, дядь Коль, говори прямо, не темни.

И дядя Коля рассказал. Про женщину в платке, про билет 1941 года, про санитарный обоз, про триста метров, которые стали вечностью. Гришка слушал, не перебивая, и его молодое, румяное лицо постепенно мрачнело.
— Это что ж получается, — прошептал он, когда рассказ был окончен. — Она до сих пор на остановку идет?
— Идет. Только наш автобус для нее пустой. Он ей двери не открывает. Она не может войти, потому что билет у нее здесь, у нас в салоне остался. Понимаешь? Она его выронила или сунула в щель сиденья, а без билета… ну, она и не уехала.
— А ты хочешь…
— Я хочу сделать шестой рейс. Вне расписания. В полночь. Положить билет на то самое место, открыть двери и подождать.
Гришка присвистнул.
— За такое райком по головке не погладит. Да и механики засмеют. Скажут, рехнулся дед.
— Пусть смеются. Я, Гриша, жизнь прожил. Жену схоронил, детей нет. Смысла в моей жизни осталось — два месяца до пенсии да этот рейс. Если не сделаю — грош мне цена.

Он поднялся и пошел к председателю райисполкома. Долго сидел в приемной, мял кепку. Председатель, товарищ Завьялов, толстый, грузный, с одышкой, выслушал странную просьбу — выдать разрешение на единичный внеурочный рейс «в рамках патриотической акции по увековечиванию памяти павших медиков» — и замахал руками:
— Горелов, ты в своем уме? Солярка государственная, автобус государственный, маршрут государственный. Какие еще ночные круги?
— Личный, Иван Петрович. Я за свой счет бензин залью. И билет оплачу. Мне чек нужен или так поверите?
Завьялов оторопело помолчал, потом нажал кнопку селектора:
— Марья, принеси мне печать. Будет тебе разрешение, Горелов. Но если завтра об этом в райкоме узнают, я скажу, что ты самовольничал. Усек?
— Так точно.

Глава 5. Час «Ч»

В десять вечера гараж опустел. Петрович ушел домой, качая головой. Гришка смотрел вслед дяде Коле с жалостью и тревогой.
— Может, мне с тобой поехать? Скучно одному.
— Нельзя. Это мой билет, мой рейс. Сам справлюсь.

Он проверил мотор, протер ветошью лобовое стекло. В салоне включил плафон, сел на водительское место и достал из нагрудного кармана билет 1941 года. Картонка, казалось, потеплела в руке. Дядя Коля подошел к третьему ряду, к тому самому месту у окна, где нашел ее утром, и бережно, как младенца в колыбель, положил билет на сиденье. Сверху придавил камешком — маленьким голышом с дырочкой, «куриным богом», которого носил в кармане на счастье.

Двигатель заурчал ровно и мягко. Автобус, мигнув фарами, выполз из ворот и двинулся по пустынной деревенской улице. В окнах домов уже не горел свет. Только собаки провожали его сонным лаем. Дядя Коля вел машину медленно, торжественно, будто катафалк. Когда выехали на трассу, луна выкатилась из-за туч, заливая поля мертвенным серебром. Он ехал и думал об Анне Березиной. Какой она была? Смеялась ли? О чем мечтала? Может, ждала мальчика и хотела назвать Иваном, в честь отца. Может, муж ее погиб на фронте, и этот нерожденный ребенок был последней надеждой. Война не пощадила ни надежд, ни детей.

За окном мелькали знакомые ориентиры: покосившийся сарай, кривая сосна, брод через ручей. И вот — поворот к «Кладбищенской». Обычно он его проходил на третьей передаче, сейчас сбросил до первой. Автобус полз, как черепаха.

Над лесом стояла неестественная тишина. Ни сверчков, ни ночных птиц. Дядя Коля остановил автобус ровно напротив столба с расписанием, потянул ручку двери. Передняя створка со вздохом отъехала в сторону. В салон хлынул ночной воздух — и внезапно он стал меняться. Пропал запах скошенной травы и придорожной пыли. Вместо него потянуло гарью, сырой землей и тем самым, больничным — марганцовкой. Температура упала резко, как будто распахнули дверь из бани в предбанник. Стекла начали запотевать изнутри.

Дядя Коля сглотнул ком в горле. Часы на приборной панели показывали без пяти полночь. Он ждал минуту, как и обещал себе. Сердце колотилось так, что отдавало в виски. Прошла минута, вторая. Тишина стала абсолютной, ватной.
— Заходи, Аня, — тихо, но отчетливо сказал он в темноту. — Шестой рейс. Специальный. До конечной доедем, я обещаю.

И в этот момент в салоне что-то изменилось. Сначала плафон, мигнув, загорелся ярче, потом погас, потом снова зажегся, но уже тусклым, синеватым светом. Сиденья скрипнули вразнобой, хотя никого на них не было. А затем от задней площадки, от того самого третьего ряда, повеяло холодом уже не зимним, а каким-то бесконечным, глубинным, как из открытого погреба.

Дядя Коля медленно поднял глаза к зеркалу заднего вида.
В салоне, на третьем ряду, у окна, сидела она. Та самая женщина. Белый платок был откинут на плечи, открывая темные волосы и бледный, но спокойный лоб. Она смотрела прямо перед собой, и губы ее чуть шевелились, будто она читала молитву или пела колыбельную. И руки, сложенные на животе, больше не дрожали.
Он не мог разглядеть черт четко — зеркало подрагивало от работающего двигателя, но одно знал точно: она была не за окном. Она была внутри. Впервые за тридцать четыре года.

Двери закрылись сами, с тем же печальным вздохом. Дядя Коля трясущейся рукой включил передачу и повел автобус дальше, к конечной. Он вел его не спеша, давая пассажирке время освоиться. Слезы текли по его морщинистым щекам, но он не замечал их. В зеркале заднего вида тень то появлялась, то таяла, сливаясь с бликами лунного света на стекле.
Конечная остановка. Дядя Коля заглушил двигатель. Тишина снова навалилась на салон. Он обернулся: на третьем ряду никого не было. Только на сиденье лежал камешек с дырочкой, придавивший билет 1941 года. Но билета под ним не было.

Глава 6. Сирень на погосте

Наутро дядя Коля не вышел на работу. К десяти утра в гараж приехал сам председатель Завьялов, разбуженный тревожным звонком Петровича. Автобус № 47-12 стоял на своем месте, но с ним было что-то не так. Петрович залез под днище, постучал молотком, долго ругался, потом вылез красный и сообщил:
— Тормозная магистраль лопнула. Чугун, верите ли. Как бритвой срезало. Это ж как надо было ехать, чтобы так разворотило? Он вообще на честном слове до гаража доехал.
— Горелов где? — хмуро спросил Завьялов.
— А кто ж его знает. Я к нему домой заходил — закрыто. Бабки у магазина говорят, на рассвете видели, как он к кладбищу шел, с лопатой и каким-то кустом.

Председатель и механик переглянулись. До кладбища было минут двадцать ходу. Когда они пришли, то застали странную картину. Дядя Коля, усталый, но с удивительно светлым лицом, сидел на скамейке у братской могилы. Рядом с ним лежала лопата, а у самого подножия серого бетонного обелиска, где были выбиты десятки фамилий без дат и званий, красовался куст сирени. Той самой, обычной, деревенской, с тяжелыми гроздьями лиловых цветов. Только куст этот был сухим еще вчера — старухи местные, что ходили убирать могилы, клялись: много лет стоял на погосте мертвый ствол, и вдруг в одночасье зацвел, да так буйно, будто июнь на дворе.
Запах сирени стелился над могильными плитами, перебивая даже запах нагретой травы.

— Принимайте работу, Иван Петрович, — сказал дядя Коля, не оборачиваясь. — Машину спишу. Тормоза вышли из строя, рейсы отменить придется.
— Ты что ж, Коля, казенное имущество угробил ради… этого? — Завьялов кивнул на куст.
— Ничего я не гробил. Оно само. Я только двери открыл. А оно само, — повторил он упрямо.

Вечером того же дня состоялось короткое собрание в гараже. Решили: автобус отправить в капремонт, дяде Коле вынести благодарность за многолетний труд и отпустить на заслуженный отдых с миром, не раздувая историю. Бумаги оформили задним числом.
Дядя Коля ушел на пенсию тихо, без проводов. Иногда его видели на лавочке у дома, с книгой или просто глядящим на дорогу. К нему подходили деревенские мальчишки, просили рассказать что-нибудь про войну, про автобусы. Он отмахивался, но иногда, в хорошем настроении, загадочно говорил:
— Вы запомните, пацаны: маршрут — это не просто колеса и бензин. Маршрут — это память. Иногда человеку нужно просто открыть дверь.

А на старом кладбище каждое лето с тех пор цвела сирень. И старухи у магазина шептались, что если прийти на «Кладбищенскую» остановку в конце третьего рейса, можно увидеть, как в автобусе на секунду загорается свет на заднем сиденье, а водитель, даже незнакомый, приветственно машет рукой в пустоту. И никто из шоферов, работавших на том маршруте позже, ни разу не проехал мимо этой остановки без короткого, почти незаметного кивка в сторону леса. На всякий случай. Из уважения к шестому рейсу.


Оставь комментарий