«Рыдающих девушек тащили в спальню силой. Мажоры думали, что им всё сойдёт с рук. Но в СССР была судья — она не знала слова «помилование»

Это дело потрясло советское общество в самом начале шестидесятых. Не потому, что преступления были чем-то из ряда вон выходящим — увы, жестокость знакома любому времени. А потому, что за решёткой оказались те, кого привыкли видеть по ту сторону правосудия. Юные отпрыски влиятельных семей, чьи фамилии открывали любые двери. Те, для кого закон всегда был чем-то гибким, как резина.
Они собирались по вечерам в знаменитой высотке на Сокольнической набережной. В доме, где стены помнили шаги великих актрис и голоса известнейших людей эпохи. Где люстры сверкали хрусталём, а паркет блестел так, что в нём отражались потолки. Именно здесь, среди роскоши, доставшейся от родителей, вершилось то, от чего потом долго отмывали память выжившие девушки.
Ирония судьбы: этажом выше жила женщина, чей голос знала вся страна, — народная артистка, чьи фильмы смотрели в каждом доме. Она потом признавалась соседям, что иногда слышала странные звуки снизу. Но кто бы мог подумать? В таком-то доме, в таком-то районе…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. БЛЕСК И ТЕНИ ВЫСОТКИ
В ту ночь, когда всё вскрылось, над Москвой стояла странная, липкая духота. Лето 1962 года выдалось жарким, даже к полуночи воздух не остывал, и окна в домах оставались распахнутыми настежь.
Три часа ночи. Дворник Илья Прокофьевич, человек, повидавший на своём веку всякое, как раз обходил вверенную ему территорию. Высотка на Сокольнической набережной считалась элитной, мусора тут было меньше, чем в обычных дворах, но порядок требовалось соблюдать.
И тут он увидел её.
Тело лежало в кустах сирени, почти у самого фундамента. Девушка — совсем молоденькая, старше его собственной дочери едва ли — была практически нага. Тонкая сорочка разорвана, волосы рассыпались по земле. И неестественный изгиб шеи, который Илья Прокофьевич запомнил на всю жизнь.
Он не закричал. Не побежал. Сначала просто замер, не веря своим глазам. А потом медтельно перекрестился, достал из кармана смятую папиросу «Беломор», закурил трясущимися руками и пошёл к телефону-автомату.
— Убийство, — сказал он дежурному. — Приезжайте. У высотки на Сокольнической.
Следователь Григорий Сергеевич Корсаков приехал через сорок минут. Он жил на другом конце Москвы, и ночной вызов застал его врасплох. Жена ворчала, пока он натягивал брюки, но Корсаков уже не слышал. Он чувствовал нутром — это что-то серьёзное.
Высотка встретила его запахом нагретого асфальта и цветущих лип. Эксперты уже работали, подсвечивая себе фонариками. Тело девушки подсвечивали особенно тщательно.
— Григорий Сергеевич, — криминалист Коля Плетнёв поднял голову от земли. — Падение с высоты. Скорее всего, с седьмого-восьмого этажа. Но вот что странно…
— Что?
— На теле следы множественных гематом. Не от падения. Старые. И свежие. Её… её очень сильно били. И не вчера.
Корсаков подошёл ближе. Девушка лежала лицом вверх, и даже в смерти её черты оставались красивыми. Тонкие брови, длинные ресницы, правильный овал лица. Таких обычно рисуют на плакатах или снимают в кино.
— Кто она? — спросил он тихо.
— Документов при ней нет. Ничего нет. Кольца нет, серёжек нет. Кто-то очень хотел, чтобы её не опознали.
— Или просто обчистили перед тем, как выбросить.
Корсаков поднял голову вверх. Окна высотки горели кое-где, но большая часть здания спала. Только на седьмом этаже в одном из окон кто-то курил. Маленький огонёк сигареты то вспыхивал, то затухал в темноте.
— Коля, запомни квартиру, где курят. Утром пойдём проверять.
Он ещё раз посмотрел на девушку. Почему-то ему казалось, что он уже видел это лицо. Может, на улице? Или в метро? Или, может быть, его мучило чувство вины — не спас, не уберёг, где-то прошёл мимо, когда можно было вмешаться?
— Девушка, — прошептал он. — Кто же ты?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КВАРТИРА № 47
Утром Корсаков поднялся на седьмой этаж. Лестница была чистой, стены выкрашены в нежно-зелёный цвет, на площадках стояли кадки с фикусами. Дом образцового содержания.
Квартира № 47 располагалась в конце коридора. Дверь дубовая, массивная, с бронзовой ручкой. Корсаков позвонил.
Никто не открыл.
Он позвонил ещё раз — настойчивее. И тут изнутри донёсся звук — что-то тяжёлое упало, разбилось, и следом мат. Долгий, витиеватый, с такими оборотами, которые даже бывалый следователь слышал не каждый день.
Дверь распахнулась.
На пороге стоял молодой человек лет двадцати двух. На нём была мятая рубашка, расстёгнутая на три пуговицы, и дорогие брюки. Лицо опухшее после сна, глаза красные, но взгляд — наглый, уверенный, с лёгким презрением.
— Вы кто? — спросил он, не здороваясь.
— Следователь Корсаков. По поводу ночного происшествия. Разрешите войти.
— Какого ещё происшествия?
— Девушка выпала из окна. Примерно с вашего этажа.
Молодой человек поморгал. На секунду в его глазах мелькнуло что-то — испуг? растерянность? — но тут же пропало.
— Не знаю ни о какой девушке. У меня никого не было.
— Разрешите войти, — повторил Корсаков.
Молодой человек отступил, нехотя. Квартира оказалась огромной. Трёхкомнатная, с высокими потолками, лепниной на стенах и паркетом, который стоил больше, чем годовая зарплата Корсакова. Мебель — импортная, с вензелями и изогнутыми ножками. На стенах — картины, в углу — большой телевизор «Рекорд», на журнальном столике — пустые бутылки из-под коньяка и венгерского вермута.
В комнате спали ещё трое. Молодые люди, ровесники хозяина, в таких же мятых дорогих рубашках. Один лежал на диване, свесив руку до пола. Второй — прямо на ковре, подложив под голову чужой пиджак. Третий спал в кресле, запрокинув голову так, что казалось — сломает шею.
— Ваши друзья? — спросил Корсаков.
— Друзья, — хозяин нехотя прикрыл дверь в комнату.
— Как вас зовут?
— Роман Львович Тархов.
— Чем занимаетесь, Роман Львович?
— Учусь. В институте.
— В каком?
— В МГИМО.
Корсаков кивнул. МГИМО — это не просто институт. Это кузница элиты. Туда простых ребят с окраин не берут. Только своих.
— А родители ваши кто?
— Отец — директор завода «Красный пролетарий». Мать — начальник отдела в Моссовете.
— Понятно.
Корсаков прошёл на кухню. Там тоже был бардак: горы посуды, окурки в пепельницах, на столе — недоеденная колбаса, сыр, банка с икрой. Всё то, что обычный советский человек видел только в закрытых распределителях.
— Скажите, Роман Львович, у вас вчера была вечеринка?
— Ну была. День рождения отмечали.
— Чей?
— Мой.
— И много гостей?
— Человек десять.
— Девушки были?
Тархов помолчал.
— Были.
— Кто именно?
— Подруги. Знакомые.
— Вы знаете их фамилии?
— А это обязательно?
Корсаков повернулся к нему. Следователь был невысоким, коренастым, с грубоватым лицом и руками, помнившими и стройку, и фронт. Он не боялся никого — ни директоров заводов, ни начальников из Моссовета, ни даже тех, кто стоял над ними.
— Обязательно, Роман Львович. Потому что сегодня ночью под вашими окнами нашли тело девушки. И если вы мне сейчас не назовёте имён всех, кто был у вас в гостях, я повезу вас в отделение, и там мы будем разговаривать совсем по-другому.
Тархов побледнел. Но не испугался — просто понял, что шутки кончились.
— Я не помню всех, — сказал он. — Много было. Народу.
— А тех, кто остался ночевать?
— Это мои друзья. Дима Хомяков, Виталий Синицын, Борис Авдеев. Они студенты.
— А девушки?
— Девушки ушли.
— Все?
— Почти все.
— А та, что не ушла?
Тархов молчал. Долго. Потом сказал:
— Я не знаю, о ком вы говорите.
— Я говорю о той, которая сейчас лежит в морге. У неё нет документов, нет вещей. Её избили, изнасиловали и выбросили из окна. И если вы думаете, что ваша фамилия и квартира на Сокольнической спасут вас от ответственности, вы глубоко ошибаетесь.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ТЕНИ ПРОШЛОГО
Корсаков ушёл из квартиры через час. Он успел осмотреть каждую комнату, каждую щель. Эксперты, приехавшие следом, нашли на простынях следы крови, на полу — волосы, под кроватью — разорванную женскую блузку.
Но самое страшное ждало его в кабинете, когда он начал поднимать старые дела.
Оказалось, что на квартиру № 47 жаловались неоднократно.
Соседка снизу, Мария Фёдоровна Белозёрова, женщина тихая и незаметная, работавшая корректором в издательстве, рассказывала участковому, что из квартиры Тарховых постоянно доносятся крики. «Женские крики, — говорила она, теребя край платка. — Иногда ночью. Иногда днём. Кричат так, что сердце замирает».
Участковый лейтенант Сергей Чуйков, молодой парень из Рязани, составил акт. Написал, что «в квартире № 47 регулярно проводятся мероприятия шумного характера, нарушающие покой граждан». И отнёс акт своему начальнику.
Начальник — пожилой майор, который до пенсии досиживал последние месяцы — посмотрел на фамилию Тарховы, вздохнул и сказал:
— Серёжа, ты бы не лез. Отец — директор завода. Мать — в Моссовете. Пойдёшь против них — себя закопаешь.
— А если они девушку убили?
— Кто тебе сказал? Ты видел? Докажи сначала. А так — шумят молодые люди. Ну и что? Сами успокоятся. Ты бы лучше шёл, Серёжа. Иди, иди.
Чуйков ушёл. А через месяц его перевели в другой район — подальше от Сокольнической набережной. И назначили на его место другого — такого же молодого, но менее дотошного.
Корсаков, читая это дело, сжимал зубы. Он знал, как работает система. Он сам вырос в ней, сам прошёл путь от младшего лейтенанта до следователя по особо важным делам. И он знал, что таких «нехороших квартир» по Москве — десятки. Где золотая молодёжь тешится, пока их родители правят страной.
Но он также знал, что иногда чаша терпения переполняется. И что даже самые сильные и богатые могут оступиться. И тогда приходит возмездие.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. ЖЕРТВЫ И ПАЛАЧИ
Следствие длилось три месяца. За это время Корсаков и его команда подняли такие пласты грязи, что даже видавшие виды оперативники качали головами.
Оказалось, что компания Тархова действовала по отработанной схеме.
Всё началось ещё в пятьдесят девятом, когда Роман Тархов, тогда ещё первокурсник, познакомился с двумя такими же, как он — Владиславом Кречетовым, сыном замминистра внешней торговли, и Эдуардом Стекловым, чей отец заведовал крупным строительным трестом. Втроём они снимали квартиру на окраине, но быстро поняли, что хочется большего.
Квартира на Сокольнической набережной стала их штаб-квартирой. Родители Тархова, уставшие от постоянных жалоб соседей и рады, что сын наконец-то живёт отдельно, с радостью отдали ему трёхкомнатную квартиру. «Устраивай личную жизнь, — сказала мать, целуя Романа в щёку. — Мы тебе доверяем».
Они не знали, что эта личная жизнь превратится в кошмар для десятков девушек.
Схема была проста. Компания из пяти-семи человек дежурила вечерами у метро или в парках. Выбирали девушек, которые выглядели одинокими, приезжими, беззащитными. Чаще всего — тех, кто только приехал поступать в московские вузы, снимал угол в коммуналке и никого здесь не знал.
— Девушка, вы не могли бы помочь? — с улыбкой обращался к жертве один из них, обычно самый симпатичный и благополучный на вид. — Нам нужно перевести текст с немецкого, а мы никого не знаем. Вы так умно выглядите…
Или:
— Вы не знаете, где здесь ближайшая библиотека? Мы с друзьями спорим, а вы выглядите как человек, который много читает…
Девушка расслаблялась. Ей льстило внимание. Красиво одетые, уверенные в себе парни — это не те хулиганы, что пристают в подворотнях. С ними можно поговорить, выпить чаю, даже потанцевать.
А потом её приглашали в гости.
— У нас тут небольшая вечеринка. Только свои. Приходите, будет весело.
Девушка приходила. Чаще всего — в надежде познакомиться с нужными людьми, получить помощь с учёбой или пропиской. Иногда — просто от одиночества, от тоски по дому, по теплу и вниманию.
В квартире её встречали хлебосольно. Стол ломился от яств — такого девушки из провинции не видели даже в своих мечтах. Красная икра, балык, коньяк, шампанское, фрукты. Всё это подавалось так непринуждённо, как будто так и должно быть.
— Садитесь, не стесняйтесь! — улыбался Роман. — Мы здесь все свои.
Девушка пила. Сначала шампанское — сладкое, игристое, почти не чувствуется вкус алкоголя. Потом коньяк — «для аппетита». Потом ещё.
А потом она переставала понимать, где находится. Голова кружилась, ноги подкашивались, и мир расплывался в цветных пятнах. В шампанское подмешивали хлороформ — достаточно, чтобы лишить воли, но не убить.
Очнувшись, девушка понимала, что лежит в спальне. Одежда разорвана или снята. Рядом — один из «гостеприимных хозяев». Или двое. Или трое.
— Не кричи, — говорили они спокойно. — Всё равно никто не услышит. Ты же сама пришла. Сама пила. Сама раздевалась. Кто тебе поверит?
Девушка плакала. Ей было больно, стыдно, страшно. Но кричать она не решалась — боялась, что побьют. А били часто. Следы оставались на теле, на лице, на душе.
Утром её выталкивали за дверь. Без одежды, без денег, без документов — их забирали, чтобы девушка не смогла заявить в милицию.
— Если пикнешь, — цедил сквозь зубы Кречетов, — мы скажем, что ты сама к нам пришла. Что ты проститутка. Что ты украла у нас часы. Кому поверят? Нам или тебе, приезжей шлюхе?
И девушки молчали. Уезжали в свои общежития, снимали углы в чужих квартирах, старались забыть. А если не могли забыть — пили, резали вены, бросались под поезда.
Корсаков насчитал тридцать семь девушек, прошедших через эту квартиру. Тридцать семь — за три года. Некоторые приходили не один раз — от отчаяния, от безысходности, надеясь, что им хотя бы заплатят, помогут, оставят в покое. Но компания Тархова не платила. Зачем? Они и так брали всё, что хотели.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ТАНЯ
Девушка, которую нашли под окнами высотки, была девятнадцатой по счёту. Но первой, чья смерть не осталась незамеченной.
Её звали Татьяна Самохина. Восемнадцать лет, приехала из маленького городка Торжка, что под Тверью. Работала на швейной фабрике, жила в общежитии, мечтала поступить в текстильный институт. Красивая — не просто красивая, а редкой, породистой красотой: русые волосы до плеч, серые глаза, тонкая талия, лёгкая походка.
Соседкой по комнате в общежитии у неё была Надя Козырева — такая же приезжая, такая же одинокая. Они дружили, делились последним, поддерживали друг друга в трудные минуты.
— Танька, — говорила Надя, — ты бы замуж выходила. Хватит уже по общежитиям мыкаться.
— За кого? — смеялась Таня. — Тут одни жлобы вокруг.
— А вон Валера с четвёртого этажа? Нормальный парень. Студент.
— Валера? — Таня махнула рукой. — Он же всё время пьяный.
Но Валера Калитин — тот самый парень с четвёртого этажа — оказался знакомым с компанией Тархова. Он учился с Кречетовым в одном институте и иногда бывал на вечеринках в высотке. И однажды, когда Роман Тархов пожаловался, что «девчонки кончились, все уже облазили», Валера сказал:
— Есть у меня одна соседка по общаге. Танька. Хорошенькая, как картинка. Ни с кем не гуляет.
— Приведи, — сказал Тархов.
И Валера привёл.
Это случилось одиннадцатого августа. Тархов праздновал свой день рождения — двадцать три года. Компания собралась большая: человек пятнадцать, из них шесть девушек — те, кто уже не раз бывал в квартире и считались «своими». Они знали правила. Они молчали.
Таня приехала к восьми вечера. Надела своё лучшее платье — ситцевое, в цветочек, которое сшила сама на фабрике. Взяла с собой коробку конфет — «Красный мак», самых дорогих, на какие хватило стипендии.
Дверь открыл Роман. Он был трезв — пока. Увидел Таню, и в глазах у него что-то зажглось. То самое — охотничье.
— Заходите, заходите! — засуетился он. — А мы вас заждались! Валера, твоя знакомая — красавица!
В квартире уже гремела музыка — новый магнитофон «Яуза», подарок родителей. На столе — горы еды. Бутылки — рядами, как солдаты на параде.
— Садитесь, Танечка, — улыбнулась одна из девушек, Катя Соколова, худая блондинка с кукольным лицом. — Выпейте с нами. Сегодня день рождения, все свои.
Таня выпила. Шампанское показалось ей вкусным, почти как лимонад. Потом выпила ещё. И ещё.
— Осторожнее, — шепнул ей кто-то из парней, но она уже не помнила, кто.
А потом началось то, что Таня запомнила урывками, словно сквозь мутное стекло.
Как её вели под руки в спальню. Как кто-то рвал на ней платье. Как она кричала — громко, отчаянно, в надежде, что кто-то услышит. Как ей зажимали рот и били по лицу. Как кто-то смеялся — этот смех она запомнила навсегда, низкий, хриплый, с присвистом.
Потом — темнота.
Очнулась она уже глубокой ночью. В спальне никого не было — только запах перегара, сигаретного дыма и ещё чего-то кислого, мерзкого. Тело ломило, губы были разбиты, на руках — синяки.
Таня села. Огляделась. Платье валялось на полу, разорванное в клочья. Трусы исчезли. Лифчик тоже.
Она попыталась встать — и упала. Ноги не слушались. В голове гудело.
— Помогите, — прошептала она. — Кто-нибудь…
Никто не ответил.
Тогда Таня решила уйти. Ползком, на четвереньках, она добралась до прихожей. Дверь оказалась заперта — на два замка, с обеих сторон. Ключей нигде не было.
— Помогите! — закричала она громче. — Откройте!
В ответ — тишина. Компания разошлась. Или спала. Или ей просто показалось, что никого нет.
Она вернулась в спальню. Выглянула в окно — седьмой этаж, внизу асфальт, фонари, пустой двор. И тут её осенило: можно спуститься по простыням. Как в кино.
Она сорвала с кровати простыню, разорвала её на полосы, связала узлами. Привязала к батарее — та показалась надёжной. Перекинула импровизированную верёвку через подоконник.
— Господи, помоги, — прошептала она и полезла вниз.
Ткань была старой. Она не выдержала веса девушки — порвалась на третьем этаже. Таня полетела вниз, ударилась о козырёк подъезда, потом о землю.
Шейные позвонки сломались мгновенно. Смерть наступила через три минуты — от отёка мозга и внутреннего кровоизлияния.
Она лежала в кустах сирени до трёх ночи, пока её не нашёл дворник Илья Прокофьевич.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. СЛЕДСТВИЕ
Корсакову потребовалось две недели, чтобы установить личность погибшей. Две недели он обходил общежития, фабрики, институты, показывал фотографию, спрашивал:
— Узнаёте?
Таню опознали девушки из её общежития. Надя Козырева рыдала, когда увидела снимок. Потом взяла себя в руки и рассказала всё, что знала о Валере Калитине, о компании Тархова, о вечеринках в высотке.
— Она не хотела туда идти, — сквозь слёзы говорила Надя. — Я её отговаривала. Но Валера сказал, что там будут нужные люди. Что ей помогут с поступлением. Что она глупая, если не пойдёт.
Калитина взяли на следующий день. Он признался во всём — быстро, даже с каким-то облегчением. Назвал имена, даты, подробности. Рассказал про хлороформ, про избиения, про шантаж.
— Они думали, что всё сойдёт с рук, — сказал Калитин следователю. — Родители всегда вытаскивали. И раньше вытаскивали. Сколько раз их забирали в отделение — отпускали через час. У папы Ромки связи до самого верха.
Корсаков кивнул. Он знал эти связи. И знал, что теперь начнётся самое сложное.
Обыск в квартире Тархова дал шокирующие результаты. Помимо улик — простыней с кровью, окурков, бутылок — нашли фотоаппарат «Зенит» и целую коллекцию снимков. На них были засняты девушки — в разных позах, в разной степени обнажённости, с искажёнными от ужаса и боли лицами.
— Для шантажа, — объяснил оперативник, который проявил плёнки. — Чтобы жертвы молчали.
Среди снимков были и те, на которых Таня Самохина выглядела живой и невредимой. За столом. С бокалом в руке. Улыбающаяся.
— Она ещё не знала, что будет дальше, — сказал Корсаков, разглядывая фотографию.
Арестовали всех. Романа Тархова — в его квартире, когда он, пьяный, пытался звонить матери. Владислава Кречетова — в родительской квартире на Ленинском проспекте, где он отсиживался после случившегося. Эдуарда Стеклова — на вокзале, он пытался уехать в Ленинград, к тётке.
Арестовали и остальных — Дмитрия Хомякова, Виталия Синицына, Бориса Авдеева. И Валеру Калитина, который стал главным свидетелем.
Родители арестованных пришли в ярость. Мать Тархова, та самая начальница отдела в Моссовете, требовала немедленного освобождения сына. Она звонила знакомым в прокуратуру, в ЦК, даже в Кремль. Отец Кречетова, замминистра, лично явился к следователю и предложил ему «решить вопрос полюбовно».
— Что значит «полюбовно»? — спросил Корсаков.
— Ну, — замминистра замялся. — Девушка же сама упала. Сама. Никто её не толкал. А остальное — молодость, шалости. Вы же понимаете…
— Я понимаю, — сказал Корсаков. — Что вы, гражданин Кречетов, предлагаете мне взятку.
Замминистра побледнел и вышел из кабинета. Через час у Корсакова зазвонил телефон. Звонил его начальник, полковник Кузьмин.
— Григорий Сергеевич, — голос у Кузьмина был напряжённый. — Вы бы поаккуратнее. На вас уже три жалобы.
— На меня? — удивился Корсаков. — Это я должен жаловаться на них.
— Никто ни на кого не жалуется, — отрезал Кузьмин. — Дело ведите. Но без самодеятельности. Поняли?
Корсаков понял. Он понял, что находится под колпаком. Что за каждым его шагом следят. Что малейшая ошибка — и его вышвырнут из органов с волчьим билетом.
Но он также понял, что не может остановиться. Не после того, как видел лицо Тани Самохиной в морге. Не после того, как читал показания других девушек.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ. ГОЛОСА ЖЕРТВ
За три месяца следствия Корсаков опросил тридцать семь девушек. Тридцать семь сломленных судеб.
Одна из них, Ирина Зайцева, пришла в кабинет с заплаканными глазами и трясущимися руками. Ей было двадцать лет, она училась в педагогическом институте, приехала из Смоленска.
— Это случилось в мае прошлого года, — сказала она, глядя в пол. — Я познакомилась с Романом на улице Горького. Он подошёл, сказал, что ему нужна помощь с английским. Я обрадовалась — думала, подзаработаю. Он пригласил меня в гости, сказал, что там будет словарь, книги.
Она замолчала. Слёзы текли по щекам, но она не вытирала их.
— Я пришла. Там были ещё парни. Четверо. Они сразу начали давать мне вино. Я не хотела, но они уговаривали. А потом…
Ирина всхлипнула.
— Потом я потеряла сознание. Очнулась в спальне. Надо мной был Роман. Я кричала, а он смеялся. Сказал, что если я расскажу, он разошлёт мои фотографии по всему институту.
— Вы рассказали? — спросил Корсаков мягко.
— Нет. Я боялась. Я до сих пор боюсь.
Корсаков взял её за руку. Ирина вздрогнула, но руку не отняла.
— Теперь не бойтесь, — сказал он. — Они в тюрьме.
— А если их отпустят? У них же родители… У них же связи…
— Не отпустят, — твёрдо сказал Корсаков. — Я не допущу.
Другая девушка, Людмила Соболева, была из «своих». Она не раз бывала на вечеринках, сама приводила подруг, сама успокаивала их, когда те плакали после надругательств.
— Я думала, это нормально, — сказала она Корсакову, куря одну сигарету за другой. — Ромка говорил, что все так живут. Что девушки сами хотят. Что если мы не будем, найдутся другие.
— А вы? — спросил Корсаков. — Вы сами хотели?
Людмила посмотрела на него пустыми глазами.
— Я не знаю. Я уже ничего не чувствую.
Она оказалась единственной из «своих», кто дал показания против компании. Остальные молчали — из страха, из стыда, из чувства ложной солидарности. Или просто потому, что не видели смысла — всё равно никого не накажут, всё равно всё забудется.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ. СУД
Дело слушалось в Московском городском суде. Заседание назначили на середину ноября — к этому времени вся страна уже знала о происшествии в высотке. Газеты писали скупо, между строк, но слухи разлетались быстрее газет.
«Сынки директоров загубили девушку».
«Насиловали и выбрасывали из окон».
«А их родители прикрывают».
Народ роптал. В очереди за хлебом, в коммуналках, в заводских цехах только и говорили, что о «мажорах» и «беспределе». Кто-то требовал расстрела. Кто-то говорил, что «их всё равно отпустят, они же небожители».
Судья Маргарита Сергеевна Журавлёва была женщиной невысокого роста, с седыми волосами, забранными в строгий пучок, и острыми, как бритва, глазами. Её называли «Марго-топор» за суровость приговоров — ни одного подсудимого, прошедшего через её руки, не избежал сурового наказания.
Когда ей передали дело Тархова и компании, она прочитала его за одну ночь. А утром сказала своему секретарю:
— Я не спала. Не могла уснуть. Такое читать — как в преисподнюю заглянуть.
Суд начался 25 ноября. Зал был переполнен. Родители подсудимых заняли первые ряды — разодетые, надушенные, с каменными лицами. Журналисты — за ними, с блокнотами и карандашами. Обычные зрители — на галёрке, давясь друг другом, чтобы хоть одним глазом увидеть, как правосудие вершится над теми, кто считал себя неприкасаемым.
Подсудимые сидели в клетке. Роман Тархов — бледный, похудевший, без своей обычной наглой усмешки. Владислав Кречетов — с потухшим взглядом, уставившийся в одну точку. Эдуард Стеклов — нервно теребящий край рубашки. Остальные — поникшие, растерянные, больше похожие на нашкодивших школьников, чем на опасных преступников.
— Слушается дело, — голос Журавлёвой звучал металлически. — По обвинению Тархова Романа Львовича, Кречетова Владислава Борисовича, Стеклова Эдуарда Павловича, Хомякова Дмитрия Игоревича, Синицына Виталия Алексеевича, Авдеева Бориса Романовича и Калитина Валерия Николаевича в совершении преступлений, предусмотренных статьями…
Она перечисляла долго. Статья за статьёй — изнасилование, развратные действия, доведение до самоубийства, хулиганство, незаконное лишение свободы. Семь статей. И ещё одна — непредумышленное убийство Татьяны Самохиной.
— Виновными себя признаёте?
Тархов поднял голову.
— Нет, — сказал он твёрдо. — Я не убивал. Она сама выпала. И никого я не насиловал. Всё было по обоюдному согласию.
В зале зашумели. Журавлёва стукнула молотком.
— Ваши показания занесены в протокол, — сказала она холодно. — Слово предоставляется свидетелям.
Свидетелей было много. Девушки — те самые тридцать семь — выходили к трибуне одна за другой. Плакали, запинались, путались в показаниях. Но каждое слово врезалось в память присутствующих.
Ирина Зайцева рассказала, как её поили хлороформом. Людмила Соболева — как уговаривала других молчать. Надя Козырева — какой Таня пришла домой за день до смерти, счастливая, что её позвали на день рождения.
Особенно тяжело было слушать эксперта-криминалиста, который рассказал о следах на теле Тани.
— Множественные гематомы, — читал он по бумажке. — Ссадины на внутренней поверхности бёдер. Разрывы слизистой. Кровоподтёки на шее — следы удушения. Следы спермы — четырёх разных групп.
В зале стало тихо. Даже родители подсудимых опустили глаза.
Мать Тархова, пожилая женщина с высокой причёской и жемчужным ожерельем, сидела с каменным лицом. Но когда эксперт закончил, она вдруг громко сказала:
— Всё это ложь!
Журавлёва повернулась к ней.
— Гражданка Тархова, если вы не успокоитесь, я попрошу удалить вас из зала.
— Но это же мой сын! — закричала женщина. — Он не мог! Он хороший мальчик!
— Уведите, — сказала Журавлёва судебным приставам.
Тархову вывели под руки. Она кричала до самого выхода, а в дверях потеряла сознание.
Адвокаты подсудимых — лучшие в Москве, нанятые за огромные деньги — пытались строить защиту. Говорили о «несовершенстве следствия», о «предвзятости свидетелей», о «тяжёлом детстве» и «давлении родителей».
— Мои подзащитные — молодые люди из хороших семей, — вещал адвокат Кречетова, седой мужчина с моноклем в глазу. — Они оступились. Но разве нет пути к искуплению? Разве смертная казнь — это выход?
— А для Татьяны Самохиной был выход? — спросила Журавлёва.
Зал замер. Адвокат замолчал, покраснел и сел на место.
Особый момент наступил, когда в суд явился сам лётчик-космонавт Георгий Тимофеевич Береговой — недавно вернувшийся с орбиты герой, любимец всей страны. Он пришёл поддержать семью Тарховых — его жена была дальней родственницей матери Романа.
— Маргарита Сергеевна, — сказал Береговой, обращаясь к судье. — Я понимаю, что дело тяжёлое. Но эти ребята — наше будущее. Они совершили ошибку, но они молоды. Неужели нельзя дать им шанс?
Журавлёва внимательно посмотрела на космонавта.
— Георгий Тимофеевич, вы читали дело? — спросила она.
— Я… не всё.
— А я читала. И я видела фотографии. Вы хотите, чтобы я показала их вам? Те, где девушка лежит в морге с переломанной шеей? Или те, где другая девушка пыталась перерезать себе вены после того, как эти «молодые ребята» провели с ней ночь?
Береговой молчал.
— Я не дам им шанса, — сказала Журавлёва. — Потому что они не дали шанса Тане Самохиной.
Космонавт встал, молча поклонился и вышел из зала. Больше он не возвращался.
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ. ПРИГОВОР
Двадцатое декабря 1962 года. Снег валил хлопьями, заметая улицы Москвы. В зале суда было душно от сотен дыханий.
Журавлёва читала приговор два часа. Она не смотрела на подсудимых — только в текст, напечатанный на машинке, с красными пометками на полях.
— Романа Львовича Тархова, — голос её не дрогнул, — признать виновным по всем пунктам обвинения. Назначить наказание — высшая мера — расстрел.
В зале кто-то закричал. Мать Тархова, которую всё-таки пустили обратно, забилась в истерике. Отец уронил голову на руки и зарыдал. Сам Роман побледнел так, что стал белее стен.
— Владислава Борисовича Кречетова, — продолжала Журавлёва, — признать виновным. Назначить наказание — высшая мера — расстрел.
Кречетов упал на скамью. Его вырвало прямо на пол.
— Эдуарда Павловича Стеклова — к пятнадцати годам лишения свободы в исправительно-трудовом лагере строгого режима. Дмитрия Игоревича Хомякова — к двенадцати годам. Виталия Алексеевича Синицына — к двенадцати годам. Бориса Романовича Авдеева — к десяти годам. Валерия Николаевича Калитина — к восьми годам, с учётом активного сотрудничества со следствием.
Приговор окончательный. Обжалованию не подлежит.
Родители осуждённых пытались. Они писали письма в ЦК, в Верховный Совет, даже самому Хрущёву. Они собирали подписи, устраивали митинги, давили на связи. Но всё было бесполезно.
Слишком громким стало дело. Слишком много людей знало правду. И даже советская система, привыкшая покрывать своих, не могла замять такое.
В марте 1963 года Роман Тархов и Владислав Кречетов были расстреляны. Где — неизвестно. Когда — тоже. Похоронили их в безымянных могилах, без надписей и крестов.
Остальные отправились в лагеря. Кто-то — на Колыму, кто-то — в Воркуту, кто-то — в Мордовию. Их родители потеряли посты и должности. Отец Тархова был снят с должности директора завода. Мать — уволена из Моссовета. Кречетов-старший лишился звания замминистра и уехал в глухую деревню, где умер через два года от инфаркта.
ЭПИЛОГ. ТИШИНА
Прошли годы. Высотка на Сокольнической набережной по-прежнему стояла, гордая и неприступная. В квартире № 47 поселилась другая семья — скромная, тихая, без связей и амбиций. Они не знали, что здесь когда-то происходило.
Но соседи знали. Старая Мария Фёдоровна Белозёрова, та самая, что жаловалась участковому, умерла в 1978 году. Перед смертью она попросила похоронить её на Ваганьковском кладбище, где, как она слышала, лежала Татьяна Самохина.
— Пусть я буду рядом с ней, — сказала она дочери. — Ей там страшно одной.
На могиле Тани нет фотографии. Только имя, даты и короткая надпись: «Любимой дочери от мамы». Мать Тани приезжала из Торжка каждый год, клала на могилу цветы и плакала. Плакала до тех пор, пока не ослепла от слёз.
Говорят, что иногда по ночам в высотке на Сокольнической набережной слышны странные звуки. Смех. Крики. Звуки бьющейся посуды. А потом — тишина. Такая страшная, что волосы встают дыбом.
Но это, наверное, просто ветер. Или старое здание, которое оседает и скрипит.
Или память. Которая не уходит.
Никогда.
Маргарита Сергеевна Журавлёва прожила долгую жизнь. Она умерла в 1989 году, за два года до распада страны, которой служила всю жизнь. В её бумагах нашли дневник — обычную тетрадь в клетку, исписанную мелким, аккуратным почерком.
Одна запись особенно поразила тех, кто читал дневник после её смерти.
«Сегодня мне снилась Таня Самохина. Та самая, из дела. Она стояла у окна и улыбалась. И я поняла: она не винит меня. Она знает, что я сделала всё, что могла. И что иногда правосудие — это не наказание. Это защита. Защита тех, кто не может защитить себя сам».
Внизу была приписка, сделанная дрожащей рукой:
«Я не боюсь смерти. Я боюсь, что такие, как они, родятся снова. И что снова некому будет их остановить».
Но это уже совсем другая история.
КОНЕЦ