Я вернулась из лагерей, чтобы убить ту, что заняла мое место в постели и сердце дочери. Но, стоя на пороге, я поняла: настоящая война будет не за мужика, а за право называться матерью

Возвращение
Глава первая
Ранним утром того самого весеннего дня, когда небо над небольшим уездным городком Зареченском было вымыто до прозрачной синевы, а воздух ещё хранил ночную прохладу, у порога старого двухэтажного дома, сложенного из почерневших от времени брёвен, замерла женская фигура.
Крыльцо когда-то было добротным, с резными столбиками и широкими ступенями, но годы и нужда сделали своё дело — его давно разобрали на дрова, оставив лишь несколько шатких досок, едва державшихся на ржавых гвоздях. Женщина стояла на них с осторожностью человека, привыкшего взвешивать каждый свой шаг, каждое движение.
Тёмные волосы её, тронутые преждевременной сединой у висков, были уложены старомодным кольцом вокруг головы и прикрыты лёгкой косынкой, выцветшей до неузнаваемого серо-голубого оттенка. На ней был ватник, когда-то защитного цвета, а теперь приобретший болотный оттенок, и узкая талия перетянута солдатским ремнём с потускневшей пряжкой. За спиной висел наплечный мешок, сшитый из мешковины, в котором угадывались немногие пожитки — всё, что осталось от прежней жизни.
Она смотрела на окна второго этажа. Взгляд её был пристальным, но в нём читалась не радость возвращения, а скорее боязливое ожидание. Стекла тускло отражали утреннее небо, и за ними не чувствовалось движения.
Женщина глубоко вздохнула — всей грудью, как перед погружением в ледяную воду. В глазах её блеснул тот лихорадочный огонь, который возникает в минуты решимости, когда отступать уже некуда. Она перешагнула порог.
Внутри дома пахло сыростью, старой древесиной и ещё чем-то неуловимо родным — тем особым запахом, который бывает только в старых домах, где прожиты годы, выстраданы судьбы, выплаканы ночи. Лестница на второй этаж скрипела под её шагами, и каждый скрип казался ей оглушительным. Она поднималась на ватных ногах, держась за перила, и каждый пролёт давался ей с трудом — не от слабости, а от тяжести того, что ждало впереди.
Наверху она повернула влево по коридору. Здесь всё осталось по-прежнему: те же выщербленные доски пола, та же облупившаяся краска на дверных косяках, тот же слабый свет из единственного окна в торце. Но что-то изменилось. Что-то неуловимое подсказывало — время здесь не стояло на месте.
И тут в коридоре напротив показалась старушка. Она была в коротком пальто, накинутом поверх ночной рубашки, и от подола до старых калош, в которые были обуты босые ноги, виднелись худые, дряблые ноги с проступившими синими венами. Лицо её было сморщенным, как печёное яблоко, но глаза — живые, цепкие, ничего не упускающие.
— Ктой-те это? Господи Иисусе! — голос старушки дрогнул. — Неужто Варвара вернулась?
Женщина присмотрелась, и в чертах этого старого лица проступило что-то знакомое. Соседка. Та самая, что когда-то учила её солить грибы и ставить опару для пирогов.
— Я, тётя Матрёна, я…
— От ведь! А я говорила Митричу — гляди, говорю, Митрич, жена твоя вернётся, не иначе как вернётся! — старушка закачала головой, и в этом движении было и удивление, и какая-то древняя, умудрённая годами покорность судьбе. — Живая, значит… Слава Тебе, Господи… Хорошо…
Варвара сделала несколько шагов навстречу. Ноги её дрожали, но не от слабости — от напряжения.
— А вы как тут? Живы, здоровы?
— Та какая жись! — старушка махнула рукой, и этот жест вместил в себя и годы лишений, и утраты, и ту глухую тоску, что поселяется в душе, когда живёшь только ради того, чтобы не умереть. — Не померли — и ладно. Голодали, Варенька… Ох, голодали! А Митрич твой… — она запнулась, словно прикидывая, говорить или нет, но потом решилась: — Тоже досталось ему. Порезало ведь…
— Чего? — Варвара почувствовала, как сердце её пропустило удар.
— Не знала, что ль? На заводе рука в станок попала. Нету теперь пальцев у него на правой руке. Но хоть рука осталась, и то ладно… — старушка замолчала, будто прислушиваясь к чему-то, а потом заговорила снова, торопливо, словно боялась не успеть сказать самое важное: — Евдокия его и выходила. Она так-то не жадная, в столовке работает, потому не пропадут они…
Она вдруг опомнилась, поняла, кому говорит, и испуганно махнула рукой:
— Ой, не слушай меня, дуру старую! Стучи, дома они… спят.
И старушка зашлёпала калошами по лестнице вниз, что-то приговаривая про себя, и голос её звучал то укоризненно, то жалостливо, но слов было не разобрать.
Глава вторая
Варвара снова осталась одна перед дверью. Боязнь, отступившая было на миг, накатила с новой силой. Она стояла, сжимая в кармане ватника какой-то мелкий камешек — привычка, приобретённая в лагере, где любой твёрдый предмет мог стать и орудием защиты, и просто способом унять дрожь.
Но потом она смахнула страх. Чего она, не домой что ли вернулась?
О том, что муж живёт с другой, она узнала ещё в лагере. Письмо от дальней родственницы, написанное каракулями на мятом листе, пришло за полгода до освобождения. Она не поверила сначала. Не могла поверить. И сейчас, стоя перед этой дверью, всё ещё считала это ошибкой, чьей-то злой шуткой или недоразумением.
Но с ним осталась дочка. Та самая девочка, которую она не видела четыре года, четыре месяца и двенадцать дней — она считала каждый день, как узник считает камешки в стене. И это её дом по закону. Не какой-то там пришлой Евдокии. Её. Варвары.
Она глубоко вдохнула и решительно постучала.
Костяшки пальцев гулко ударили по дереву, и звук этот разнёсся по коридору, отозвавшись в пустых комнатах. Потянулись тоскливые мгновения. Тишина за дверью была плотной, непроницаемой.
Она постучала ещё раз. Сильнее. И наконец из-за двери донёсся голос — тихий, сонный, хрипловатый спросонья. Но она узнала его сразу, как узнала бы из тысячи других. Дмитрий.
— Кого там ещё принесло? Поспать не дадут, ироды!
У Варвары перехватило горло. Она сжала губы так, что они побелели, и не смогла произнести ни слова. Стояла молча, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, как дрожат руки.
За дверью — тишина. Потом скрип кровати, приглушённый голос, ещё один, женский.
По лестнице снова застучали калоши тёти Матрёны. Старушка, видимо, не утерпела, поднялась обратно.
— Чего? Не пущают? — спросила она шепотом, но шепот этот был таким громким, что его наверняка слышали за дверью.
Варвара пожала плечами, отошла к стене и привалилась к ней спиной, чувствуя, как холодные доски отдают сыростью сквозь ватник.
Тётя Матрёна подошла к двери, постучала костлявым кулаком и, приблизив своё старое лицо к щели, громко крикнула:
— Митрич, открывай! Жена твоя вернулася!
За дверью снова заскрипела кровать, раздался кашель.
— Я тебе сейчас пошучу, бабка! — голос был сердитым, но в нём чувствовалась растерянность.
Послышались шаги, потом звук отодвигаемого крючка. Дверь со скрипом открылась, и на пороге показался Дмитрий. Он был в белой майке и трусах, нечёсаный, со следами сна на лице.
Варвару, стоявшую в стороне, он заметил не сразу.
— С ума сошла, дай поспать! Чай, выходной, а ты… — но тут глаза его поднялись, и он увидел прижавшуюся к стене жену. — Варя! — выдохнул он. — Варя!
Он пошатнулся, словно его ударили, и шире распахнул дверь. Тётя Матрёна перекрестилась мелким крестом и поспешила к своей двери, но ушла недалеко — притаилась за углом, чтобы слышать.
— Приехала, значит… — Дмитрий говорил так, будто убеждал сам себя, будто не верил своим глазам.
Он отступил в комнату, пропуская Варвару. Она прошла мимо него — совсем близко, так близко, что почувствовала запах его тела. Запах, который она помнила наизусть, который снился ей по ночам в холодном бараке. Давно забытый и такой родной.
Они не виделись четыре долгих года. Тысячу четыреста шестьдесят три дня, если не считать високосных.
Варвара огляделась. В комнате всё было по-прежнему: светлый деревянный шкаф, который Дмитрий смастерил своими руками ещё до войны; самодельный стол под белой скатертью с вышитыми по краю васильками; стулья с вязаными накидками; швейная машинка «Зингер», доставшаяся от бабушки; детская кроватка, искусно сооружённая из старого сундука, с накидушкой на треугольно поставленной подушке, вышитой мелкими розанами.
Чистота и порядок. Видно было, что здесь живёт хозяйка.
Но вот кровать — железная, с никелированными шишечками, за шторой на натянутой верёвке. И там скрипели пружины. Кто-то вставал.
Зиночка? Или…
Варвара решительно, движением, выработанным годами дисциплины, сняла кирзовые сапоги. Ноги гудели от долгой дороги, от непривычной твёрдой обуви. Ещё там, в лагере, она мечтала: вернётся домой и больше никогда их не наденет. Никогда.
Очень хотелось сорвать эту штору, броситься к дочери, обнять, прижать к себе, зацеловать, надышаться её запахом… Но годы в лагере научили её выдержанности, умению ждать и не бросаться сломя голову. К тому же детского присутствия за шторой не ощущалось. Детская кровать — вот она, пустая, убранная.
Варвара отодвинула стул и села. Начала расстёгивать ремень, ослаблять ватник.
Дмитрий тоже нырнул за штору. Донеслось приглушённое перешёптывание, потом он вышел — уже в брюках и рубашке. Лицо его было виноватым, растерянным. Он взял что-то из шкафа, опять на секунду скрылся за шторой.
Потом сел на стул напротив, положил искалеченную руку на стол и уставился в столешницу.
— Приехала, значит… — повторил он в третий раз.
— Да, приехала. Амнистия. Отпустили тех, у кого дети несовершеннолетние, — голос Варвары был спокойным, но в нём чувствовалась сталь. — Зиночка где?
— Так… — Дмитрий выпрямился, словно собирался с силами. — Всё хорошо у неё. Выходной нынче, так вот к бабке отправили. Пусть дитя молочка козьего попьёт. А так-то в школу пошла. В первую… Хвалят её там, вон… — он махнул рукой на шторку перед кроватью и осекся, поняв, что сделал неловкое движение.
— У какой бабушки? — спросила Варвара.
— Так ведь у тётки Акулины, это мать… — он опустил голову, провёл ладонью по седым волосам, которых раньше не было, и обречённо договорил, едва заметно кивнув в сторону шторы: — Евдокииной, вон, мать.
В его взгляде не было вины. Была только грустная житейская констатация и озабоченность — как быть дальше? Что теперь со всем этим делать?
И тут штора отодвинулась. Женщина, поправляя на ходу покрывало, вышла из-за неё. Она спокойно, с хозяйским достоинством разгладила складки, повернулась к ним и, чуть вздёрнув подбородок, произнесла:
— Здрасьте!
Варвара увидела миловидное круглое лицо с ямочками на щеках, выщипанные и подведённые брови — следы городской моды, чёрный лоск волос, убранных в тугой пучок, пышное, ухоженное тело. Евдокия была в синей кофте, аккуратно облегающей грудь, и цветастой юбке. Поджав губы, она повязывала на голову яркий платок.
Она подошла к столу и, не глядя на Варвару, быстро стащила скатерть.
— Угощай тут, а мне на работу. Зину в обед приведу.
Она собрала что-то в холщовую сумку, деловито расхаживая по комнате мимо них, и ушла, не прощаясь. Дверь закрылась за ней с тихим, но отчётливым стуком.
Варвара смотрела ей вслед. Евдокия была полна, налита, молода — лет на пять моложе её, наверное. И ухожена. Совсем другой человек, чем она сама.
Варвара подумала о себе. За лагерные годы она изменилась до неузнаваемости. Высокая, тонкая, как жердь. Лопатки выпирают под ватником, груди почти не видно, а колени и локти округлились и обтянулись загрубевшей, потрескавшейся кожей. Лицом она, возможно, ещё была мила — большие глаза, правильные черты, — но тёмные круги под глазами уже не пропадали даже после сна. И эти круги, и ранняя седина, и худоба делали её старше своих двадцати девяти лет.
Дмитрий накрывал на стол. Он двигался ловко, привычно, но Варвара заметила, как он приноравливается: всё делает левой, здоровой рукой, а правой только придерживает. Достал из-за окна свёрток, из-под стола банки. Нарезал вяленое мясо, солёные огурцы, хлеб. Всё носил под локтем.
Варвара сглотнула слюну. Она ехала больше двух суток, питалась всухомятку, а нормальной еды не видела уже… Она не могла вспомнить, когда в последний раз ела мясо.
— Голодная, чай? Давай, поешь! — предложил Дмитрий, и в голосе его слышалась та самая жалость, которой Варвара боялась больше всего.
Она пошла к рукомойнику, сполоснула руки и села за стол. Ела медленно, стараясь растянуть удовольствие, но руки дрожали, и она чувствовала на себе его взгляд.
Дмитрий смотрел на неё жалостливо, и от этого взгляда кусок застревал в горле.
— Ты не писала последнее время, — сказал он. — Думал, может… может, уж жизнь своя у тебя там.
Он погладил лоб искалеченной рукой, и Варвара только сейчас как следует разглядела её. Культяпки на месте пальцев, стянутые розовой, ещё свежей кожей. Ей стало больно за него.
— Я писала, — ответила она. — Но не знала, что тётка Сима померла. А какая там жизнь! Я домой хотела. Думала, вернусь, семья…
— А я вот стервец такой, да? — он усмехнулся горько.
Варвара молчала, хлебала чай. Горячий, крепкий, с мятой — такой, как она любила. Значит, помнил.
Дмитрий сидел, уронив руки, и смотрел в окно. Потом заговорил снова, медленно, подбирая слова:
— Мы голодали тут сильно, Варь. Зина маленькая, а мне работать. Стал её с собой на завод брать — ревела одна-то дома, а соседи тоже, знаешь… Голод ведь, кормить нечем, самим бы прокормиться, а с голодным-то ребёнком как? Смотрю — сохнет она у меня, животом мается. А там она в столовке со мной и перекусит. — Он помолчал, собираясь с духом. — Евдокия начала её оставлять потихоньку, она же в столовке работает в нашей. Подкармливать начала. Страху натерпелись, конечно. Ты вот за что села? Да ни за что… Вот и она боялась. Но Зинка наливаться начала, ожила так, в куклы заиграла. А потом… а потом я вот, — он махнул искалеченной рукой, — и меня выходила. Так и сошлись.
— А сейчас она какая? — спросила Варвара.
— Кто?
— Зинка. Какая она?
Дмитрий оживился, и это оживление кольнуло Варвару в самое сердце.
— Боевая! Мальчишками вон во дворе порой, смотрю, командует. Учится хорошо, хвалят. Евдокия говорит — способная.
— У нас письма раз в месяц забирали. Я писала Симе, чтоб она тебе приносила и читала. Уж потом мне Колька отписал, что умерла тётка Сима и письма мои не носила тебе.
— Давно уж померла, два года как, — Дмитрий опустил голову. — А я решил, что сгинула ты, или жизнь своя там…
— Ага, ждал, что пропаду, а я вот явилась, как снег на голову, — Варвара развела руками, улыбнулась, но улыбка вышла горькой.
Дмитрий вскочил с табурета.
— Да что ты, Варь! Я ж… Если б думал… А так…
Он подскочил к ней, приподнял за локоть и обнял. Прижал к себе, притиснул её исхудавшее тело, будто хотел убрать этим прикосновением ощущение её худобы и горести, будто хотел передать ей часть себя.
Они долго так стояли. Он тёрся щекой о её косу, уложенную вокруг головы, гладил здоровой ладонью её волосы, всё ещё густые, но ставшие какими-то безжизненными.
Она подняла на него затуманенные глаза.
— Приведи мне Зину, Митя. Пожалуйста, приведи…
— Чего делать-то будем, Варь? — спросил он тихо.
— Приведи Зиночку.
Дмитрий опустил её, засобирался. Натянул брюки, заправил их в носки, нащупал сапоги. Обувался быстро, ловко, одной рукой. Потом накинул фуфайку и, задержавшись на пороге, оглянулся — как будто проверял, не померещилось ли ему, правда ли Варвара здесь.
А она подошла к окну. Смотрела на его сутулую фигуру, скрывающуюся за аркой. Плохо ему. По всему видно — плохо.
Она села на дочкину постель, стянула накидушку и легла. Вдыхала запах, стараясь вспомнить родное, убедить себя, что помнит.
Здесь, в этой комнате, началась её жизнь с Дмитрием. Здесь родилась Зина. Здесь они были счастливы — разве что очень недолго. А потом война, потом она пошла работать на завод, потом тот злополучный мешок кукурузы…
Когда её осудили на десять лет, Зиночке не было и четырёх. А теперь уже восемь. Нашли у неё припрятанную под койкой кукурузу. Неполный мешок.
Удружила знакомая с работы — позвала на станцию, а там народ кукурузу из открытого вагона по мешкам рассовывает. Времена голодные… Все волокли, и она. Дочку кормить, поменять может на хлеб.
Десять лет дали. Человек восемьдесят тогда из их городка судили одним судом.
В щель вагонную она всё смотрела на Зиночку, махала ей. А та глазками водила, не понимала, к отцу жалось.
Дмитрий писать не умел, читал с трудом. Письма Варвара писала Серафиме — дальней родственнице. С её слов и знала, как дела у мужа с дочкой. Вот только померла Серафима уж давно. Варвара не знала, писала, но письма никто не носил.
Она села на кровати, сняла тёплую кофту, подошла к шкафу, открыла его.
Чужое всё. Чужие вещи на плечиках, чужое бельё на полках. Вроде дома она. Там, куда так рвалась, куда ехала, где рассчитывала — наступит, наконец, покой, конец тяжёлой лагерной жизни, где почувствует она счастье.
Она дома. А и не дома. Другая здесь хозяйка.
Так, у открытой дверцы шкафа, и застала её Евдокия. Она резко шагнула в комнату, стянула с головы платок.
— Проверяешь? — сказала с сарказмом.
Варвара показала кофту.
— Положить хотела.
Евдокия резво подошла к шкафу, двумя руками взяла бельё со средней полки, переложила на кровать, потом ещё…
— Ложи…
— Да ладно, это необязательно, — Варвара свернула кофту и сунула на полку над вешалкой у двери.
Евдокия, прямо в пальто, села на стул. Варвара стояла у двери.
— Я стараюсь, чтоб порядок был, — сказала Евдокия, и в голосе её слышалось напряжение. — У меня и Федя, и Зиночка ухожены. Знаешь как!
— Я вижу, у вас чисто.
— Ага. У меня и в столовке ни соринки, всё начальство удивляется.
— Хорошо…
И тут Евдокия вскочила и в два шага оказалась возле Варвары.
— Уходи, а! Уходи, уезжай лучше, — зашептала она горячо, порывисто. — Хорошо ему со мной, понимаешь? Ему ни с кем так хорошо не будет, как со мной. И Зиночку оставь нам. Я ж застуженная, не будет своих-то. А Зиночка меня мамкой считает. И все так считают, и в школе… никто ж и не думает, что не родная я ей. А тебя она не помнит совсем. Уезжай!
Голос Евдокии, грудной и низкий, был наполнен страданием. Варвара смотрела на неё и не могла взять в толк, о чём просит её эта женщина. Лицо Евдокии было искажено, нездорово, оно пугало.
А когда, наконец, поняла, перевела дыхание, ответила спокойно, твёрдо:
— Я не уеду никуда. Я к дочке вернулась, к мужу и домой. Митя за Зиной пошёл.
Евдокия опустила руки, платок упал на пол.
— Да знаю я, он в столовку забежал — сказал. Бабку сейчас огорошит. Знаешь, как она к ней привязалась — не переживёт. Пойду к ней вечером, а то как бы не померла с горя.
Она бухнулась на стул, и в этом движении была такая безысходность, что Варваре стало её почти жаль.
— Разве это горе, коль живая мать вернулась? — Варвара шагнула к ней.
— Не уедешь, значит? — Евдокия её не слышала. Она вся ушла в себя, в свою боль.
— Не уеду, — Варвара упрямо прошла мимо и села на дочкину постель. — Не уеду. А он пусть сам решает, с кем. Это его дело.
Евдокия встала, повернулась к ней.
— Да что он решит! Самим надо. Давай сами решим, как быть тут.
— Это может решить только он сам. Только дочку не отдам. Зина — моя. А Дмитрий пусть сам решает.
Евдокия махнула рукой.
— Вот, значит, как? Ясно… Он же любит дочку, он к тебе переметнётся. Ты этого хочешь, да? Хитрая какая! Чего ты там за четыре года никого не нашла, что ли? Говорят, там мужиков сосланных тьма. А ты, прям, святая, прям, ни с кем! Такая ж, как все — лагерная!
Слова жёстко хлестали Варвару. Она закрыла глаза, вытянулась. Сколько слышала она криков и оскорблений за последние годы! Сначала пугалась, терялась и плакала от унижений — с сосланными не церемонились.
А потом научилась у тех, кто духом не падал и там, кто честь не терял, кто и в самых трудных испытаниях оставался человеком с большой буквы.
— Есть ещё время до смерти — значит, есть и возможность жить по-человечески, — говорила Клавдия Сергеевна, репрессированная старая учительница. Она так и жила. До самого своего конца. По-человечески. А Варвара была с ней до конца в старом бараке. Впитывала.
— Вы потом пожалеете, Катя! Зачем вы так? — Варвара сморщила лоб, как будто жалела собеседницу.
И Евдокия, привыкшая к отпору криком, готовая ругаться, выбивать себе счастье хоть кулаками, озадаченно смотрела на неё. И после небольшой паузы повалилась на кровать и завыла:
— О-ой! Не забирай его у меня! Не забирай… Ты же столько лет без него жила, и дальше проживёшь, и без Зины… а я пропаду, не будет жизни мне…
Она раскачивалась, сидя на кровати, стонала, старалась жалостью вырвать уступку, вырвать женское своё счастье.
Схватить мешок и убежать отсюда на все четыре стороны хотелось Варваре очень. Сейчас же. Сию минуту.
Но она закрыла лицо руками, уперев локти в стол, и сидела так, не шелохнувшись. Она никуда не уйдёт, пока не увидит дочку. Да и некуда ей идти. Родня только дальняя, да и забыли её уж все.
Наконец Евдокия успокоилась, громко высморкалась, подняла с пола платок, повязала.
— Пошла я… — сказала напоследок и вышла.
Глава третья
Варвара осталась одна. Она ходила по комнате бесцельно и быстро — из угла в угол, из угла в угол. Смотрела в окно на серое небо, на крыши соседних домов, на облупленный забор.
Ревности не было. Долгая разлука лишила права на ревность. Как ни странно, она понимала Дмитрия. Он потерял надежду дождаться её и жил своей жизнью. Не выживал — жил. Как умел.
Что же делать? Забрать Зиночку и уйти? Уехать в Витебск? Туда её очень звала лагерная подруга Татьяна. Адрес она помнила наизусть — как молитву. Наверное, это выход. Единственный.
Варвара автоматически переложила свои вещи ближе к выходу, засобиралась. Но потом опять села на детскую кроватку, прилегла и поняла, что смертельно устала. Не просто физически — вся она была одной большой усталостью. Так и лежала, опустошённая и растерянная, пока не уснула.
Сон был тяжёлым, без сновидений. Просто провал — чёрный, глубокий, без единого проблеска.
Проснулась от шуршания, от звука лёгких шагов. В дверь вошла длинноногая девочка в зелёном клетчатом пальтишке и пушистом белом платке. За ней — Дмитрий. Они тихо переговаривались, раздевались.
Варвара села на кровати. Сердце её забилось где-то в горле.
— Вот, Зина! Мамка твоя вернулась, — сказал Дмитрий, и голос его дрогнул.
Зина была похожа на неё в детстве. Те же тяжёлые, красиво заплетённые в две баранки волосы, тот же пронзительный взгляд, те же плотно сжатые губы. Только глаза — отцовские, серые, с искоркой.
Уезжала от малышки, а вернулась… Варвара не верила своим глазам. Не могла вымолвить ни слова. Не могла даже встать — ноги онемели. Хоть тысячу раз представляла она эту встречу, но сейчас лишь протянула руки.
Зина растерянно оглянулась на отца и спросила:
— А мама где?
— Придёт скоро, — ответил Дмитрий и мягко подтолкнул дочку к Варваре. — Поздоровайся.
— Здравствуйте, — кивнула девочка, и в этом кивке было столько чопорной взрослости, что у Варвары сердце сжалось.
— Зина! — голос её сел. — Зин, ты забыла меня?
Она встала, сделала шаг.
— Нет, я помню, — девочка опустила голову, и в этом движении было что-то такое… Варвара поняла: бросаться в объятия нельзя. Испугается Зина. Отстранится. И тогда уже ничего не вернуть.
Она взяла дочку за руку, усадила на стул, села рядом.
— А я тебя совсем маленькой помню, — сказала она мягко. — Ты в коляске спала, и я тебя качала. Расскажи, что помнишь ты?
— Я… — Зина подняла глаза, и в них мелькнуло что-то детское, незащищённое. — Карусели помню. И как вы… ты… как вы меня с горки катали на санках. Помню.
Она покосилась на отца, и в этом взгляде был вопрос: правильно ли она говорит? Не обидит ли этим ту, другую маму?
— А мама скоро придет? — спросила Зина.
— На работе она, — сказал Дмитрий, не оборачиваясь. — Ты ж знаешь.
— Чего там? — Зиночка подскочила к окну, выглянула и помахала кому-то рукой.
Варвара подошла к окну тоже. Внизу, у арки, стояла старуха в каракулевом полушубке — дорогом, видно, ещё с довоенных времён. Она смотрела на их окно, и когда увидела Варвару, шарахнулась назад, будто обожглась. Отвернулась и пошла прочь, припадая на одну ногу и с каким-то испугом оглядываясь.
— Бабка это, — пояснил Дмитрий. — Мать Евдокиина. Говорил ей — не ходи, а она… Они не разлей вода с Зинкой. Переживает.
Зина так и осталась стоять у окна. Смотрела вслед удаляющейся старухе, и в её лице Варвара прочла тоску. Мир девочки рушился. Была мама, папа, бабушка — и вдруг приехала она. По сути — чужая тётка. Да ещё и амнистированная, неустроенная, безденежная. И что ей теперь делать с этим?
Варвара смотрела на дочку, и в ней что-то перевернулось. Решение пришло само собой, как часто приходят самые верные решения — без усилий, без сомнений.
Она шепнула Дмитрию, чтоб вышел. Подошла к Зине сзади.
— Зин!
Девочка обернулась, посмотрела на неё и опять опустила глаза.
— Зиночка! — Варвара взяла её за плечи, повернула к себе. — Я ненадолго. Я так скучала по тебе, вот приехала повидаться. Скажи, тебе хорошо с мамой твоей, с Катей?
Зина кивнула.
— Любит она тебя?
Снова кивок.
— А никто тебя не обижает?
Зина мотнула головой.
— Вот и хорошо, вот и ладненько, — голос Варвары был ровным, спокойным, хотя внутри всё кипело. — Так и живи. Учись хорошо, а я навещать тебя буду, помогать буду, чем только смогу. У меня, кроме тебя, никого и нет больше. Ты читаешь уже?
Зина подняла на неё глаза. Полные слёз. И Варваре показалось, что они уже не так напуганы.
— Да, читаю.
— Вот и хорошо. Я письма тебе писать буду, а ты обязательно отвечай, ладно?
— Ладно…
И Варвара решительно обняла дочку. Прижала к себе. Её дитя. Девочку, которую она вспоминала больше четырёх лет, благодаря которой, наверное, и выжила там…
Ком встал в горле. Сил терпеть не было. Она силой воли отстранилась, быстро натянула сапоги, ватник. Взяла мешок.
— Прощай, Зиночка, — голос стал чужим, не своим.
Она вышла в коридор. Дмитрий стоял поодаль, прислонившись к стене. Она подошла к нему.
— Прощай, Дмитрий. Живите. Дочку береги!
Он открыл рот, хотел что-то сказать, но папироса прилипла к губе, и он только закашлялся. Смотрел ей вслед.
Бежать! Надо было скорее исчезнуть отсюда, чтобы не свалиться в бездну отчаяния. Там, на вокзале, в суете, она отойдёт духом, спасётся.
Она, как виртуозная пианистка клавиши, перебрала ногами ступени лестницы и вылетела во двор. Глотнула прохладного весеннего воздуха и направилась к арке. Только не оглядываться! Уйти отсюда, пережить боль, а потом всё встанет на свои места. Всё встанет.
И вдруг — как трель, которую выткал сам свист ветра:
— Мама! Мама! Не уезжай! Мама!
Она оглянулась. Наполовину свесившись в открытое окно, её звала дочка. И вдруг быстро исчезла в оконном проёме.
Варвара бросилась бежать обратно. Сапоги скользили по мокрым доскам, мешок бил по спине, но она бежала, не чувствуя ни тяжести, ни усталости.
Встретились они на лестничной площадке. Зина бросилась к ней, обхватила за талию, прижалась щекой.
— Мама! Мамочка! Я помню тебя, честное слово — помню! Я ждала, когда ты вернёшься…
— Зина, доченька моя…
И не было больше слов. Были только слёзы, и объятия, и тот особый запах детских волос, который невозможно забыть. Они стояли, обнявшись, и время остановилось.
Дмитрий курил, ходил по комнате. Потом сел на стул, затушил папиросу.
— Ну, решай, Митя, — сказала Варвара, не выпуская дочку из рук. — Тебе решать.
Дмитрий не сомневался.
— Чего решать? Жена ты мне, — сказал он просто. — Раздевайся давай. Здесь будешь жить.
— А с Евдокией как?
— Решу я… Да и дом у неё есть, материнский.
И он сам начал снимать с жены фуфайку. Осторожно, бережно, словно она была хрупкой, как стекло.
Глава четвёртая
Вечером следующего дня приехала на телеге Евдокия. Лицо её было опухшим от слёз, глаза красными, но она держалась прямо, с достоинством.
— Мама! — встретила её Зина, и в этом коротком слове было столько всего — и любовь, и благодарность, и боль расставания.
Евдокия погладила её по голове, молча прошла к шкафу, начала собирать своё добро. Зина бросилась помогать, и Варвара не стала её останавливать.
Евдокия тихонько приговаривала, перебирая вещи:
— Ты чулки эти помнишь? Велики они ещё, не забудь после. И платье синее одень на праздник, а на новый год уж белое мало тебе, верно. Другое надо. Скажешь матери.
Зина косилась на Варвару. Не обидит ли, если общается с мамой второй? Но Варвара только заваривала чай, делала вид, что не слышит.
Евдокия собрала только свою одежду. Сложила в узлы, перевязала верёвками.
— Может, ещё что тут ваше, забирайте, — Варвара показала на кухонный стол, посуду.
Евдокия махнула рукой. Потом замерла на пороге, оглядела комнату — в последний раз.
— Давайте, Евдокия, чаю выпьем, — сказала Варвара.
— Так ведь ждут меня, — ответила та. — Но давай, коли скоро…
Сели за стол. Сначала молчали, скованно. Чай был горячий, крепкий, с мятой — такой, как любил Дмитрий. Но он ушёл, оставив их вдвоём.
Потом Евдокия заговорила:
— Дмитрий борщи хорошо ест. Я прям только их и варила. Супы не так любит. И рука лучше стала. Теперь хоть ночами не стонет, а то стонал всё… А Зине сладкого много не давай, с зубами у неё беда. Коренные уж болят. И это… уши у неё, ну, расскажешь, Зин, как зимой-то болела.
— Спасибо, — сказала Варвара. И это было не просто слово. Это было признание. Признание того, что Евдокия была для Зины больше, чем просто чужой женщиной.
Варвара помогла стащить узлы вниз, вместе с возчиком закинула их на телегу. Из окон повысовывались соседи — виданное ли дело, чтоб жена любовнице вещи забирать помогала.
Но то ли война сгладила людские души, то ли голодные времена заставили посмотреть на всё с другой стороны, многие и не сильно удивлялись.
Евдокия встала перед Варварой, опустив глаза.
— Это… ты прости меня, коли виновата.
— Считайте, простила, — ответила Варвара. — А я за Зину благодарю и Дмитрия. Чай, нелегко было на себя дитя взвалить и его — больного.
— Да ладно, — Евдокия покраснела от похвалы. — Варь, — она положила руку на грудь, — поклянусь тебе, что Дмитрий — твой. И в сторону его не гляну, хоть и люблю его, гада. Но Богом прошу — позволь Зину видеть мне и матери. Прикипели мы к ней. Мать слегла, места себе не находит, как скучают. Мы ж её, как родную…
И она горько заплакала, в горле её заклокотали слезы.
— Я обещаю, Катя. Пусть прибегает. Не против я. Уж и правда, как родные.
Эпилог
Следующим летом всё в том же дворе, под старой раскидистой липой, Зина сидела на скамье, покачивая в низенькой коляске маленького Мишутку. Ей было уже десять, и она казалась себе совсем взрослой, особенно когда рядом спал брат.
Варвара появилась из арки, запыхавшись. Бегала она в поликлинику за справкой для Мишки, и всю дорогу переживала — проснётся ли сын без неё, раскапризничается ли. Но Мишка спал, уткнувшись носом в уголок одеяла, и Зина смотрела на него с такой нежностью, что у Варвары защипало в глазах.
— Мам, папа приходил, мы пообедали уж, — сказала Зина. — Ешь иди, я посижу.
— Да ладно, я уж с Мишей пообедаю, — Варвара опустилась на скамью, чувствуя, как гудит поясница.
— Ну, тогда пойду я к бабе Акулине. У неё там щавель вырос, ну и пополю в огороде чуток.
— Ступай. На дороге только смотри…
Зина вспорхнула, помчалась к арке. Уже у самого выхода Варвара окликнула её:
— Зин! Передай там тёте Кате поздравления мои. Скажи, мама велела, чтоб счастлива была в законном браке!
Зина обернулась, кивнула и скрылась за аркой.
Варвара откинулась на спинку скамьи, прикрыла глаза. Ветер шевелил листья липы, где-то ворковали голуби, Мишка посапывал в коляске. И было в этом тихом летнем дне что-то такое, что делало все прежние страдания не напрасными.
Она вспоминала тот день — свой первый день дома. Как стояла у крыльца, боясь войти. Как открыла дверь. Как увидела Зину. Как хотела уйти. Как осталась.
Всё могло сложиться иначе. Но сложилось так. И, наверное, это было правильно.
Из-за арки вышли две женщины — Евдокия, полная, цветущая, с ярким платком на голове, и с ней её мать, Акулина, опиравшаяся на палку. Они о чём-то оживлённо говорили с Зиной, которая шла между ними, держа каждую за руку.
Варвара смотрела на эту картину и улыбалась. Улыбалась легко, без горечи. Потому что поняла: бывает счастье, которое не нужно делить. Оно просто есть. И его хватает на всех.
Мишка заворочался в коляске, открыл глаза, посмотрел на мать и улыбнулся беззубым ртом.
— А ты проснулся, соня, — сказала Варвара, наклоняясь к нему. — Ну, пойдём обедать.
Она взяла сына на руки, и они пошли к дому — старому, деревянному, с новым крыльцом, которое Дмитрий смастерил прошлой осенью. Из окон второго этажа смотрело солнце, и стёкла блестели, как зеркала.
В доме пахло пирогами. Дмитрий возился у печи, пытаясь одной рукой достать ухватом чугунок. Увидев Варвару с Мишкой, он улыбнулся.
— Ну что, садитесь обедать. Зинка где?
— К бабе Акулине пошла. И Катерина там. Я её поздравить велела.
— С чем?
— Как с чем? С законным браком. Ты что, забыл? Она же за Никифора замуж вышла.
— А, ну да, — Дмитрий почесал затылок. — За Никифора. Хороший мужик, работящий. Ей с ним повезло.
— И ей, и ему, — сказала Варвара, усаживаясь за стол. — Хорошая она женщина. Добрая.
— Ты у меня тоже добрая, — Дмитрий сел напротив и накрыл её руку своей, здоровой. — Спасибо тебе, Варь.
— За что?
— За то, что вернулась. За то, что не ушла. За то, что поняла.
Варвара посмотрела на его руку — искалеченную, с розовыми культяпками вместо пальцев. Погладила её.
— Мы теперь вместе, Митя. Это главное.
Мишка захныкал, требуя еды. Варвара взяла его на руки, начала кормить. Дмитрий смотрел на них и улыбался.
А за окном, во дворе, Зина уже бежала обратно, размахивая пучком щавеля. За ней, чуть поотстав, шли Евдокия и её мать, и все они смеялись чему-то.
Жизнь продолжалась. Трудная, иногда несправедливая, но — своя, родная. И в ней было место для всех.
Оставь комментарий
Рекомендуем