12.12.2025

Весна 1945-го. Среди дыма и грохота боев расцветает хрупкое, как первая сирень, счастье. Но из кармана гимнастерки любимого выпадает фотография, и мир Любы рушится в одно мгновение. Спустя годы, потеряв все, она случайно оказывается в доме женщины с той самой фотографии, и жизнь преподносит им обеим невероятный, исцеляющий дар

Бывают в жизни мгновения, которые, подобно островам тишины, возникают посреди океана хаоса. Таким было это вечернее затишье. Марьяна блаженно прикрыла глаза, чувствуя под щекой грубую ткань гимнастерки на плече Данилы. Снег уже сошел, обнажив сырую, израненную землю, но в воздухе, сквозь привычный запах гари и металла, уже пробивался тонкий, невероятно нежный аромат первой мокрой травы и каких-то далеких, невидимых цветов. В такие редкие, подаренные самой судьбой минуты, она сознательно отгоняла от себя все мысли о войне. Не о грохоте орудий, не о стонах в палатке перевязочного пункта, не о постоянном, изматывавающем страхе за товарищей. Она думала о будущем. О том, что должно наступить непременно. О простом, ясном и светлом.

Они гнали врага на запад уже долгие месяцы, и в самой выси неба, казалось, уже витало незримое, но отчетливое слово — Победа. Оставалось лишь немного, последний рывок, последнее напряжение воли.

Знакомство их было недолгим, всего три месяца назад ее, опытную медсестру, перевели в их батальон. Она прошла дорогами войны с самого страшного сорок первого, получила ранения, научилась спасать под огнем и хоронить под звездами. Казалось, страх обошел ее стороной, но на деле она просто научилась запирать его в самом дальнем уголке души, потому что отступать и бояться было нельзя — дома ее никто не ждал. Мать осталась лишь в смутных, теплых воспоминаниях раннего детства, отец, человек тихий и книжный, не пережил тяжелой болезни легких в тридцать девятом. А мачеха, Валентина, после его смерти словно сбросила маску, и жизнь в отчем доме превратилась для девушки в череду унизительных упреков и молчаливого противостояния с родной дочерью мачехи, Ларисой.

Спасением стало медицинское училище. Комнаты в общежитии не полагалось из-за городской прописки, и Марьяна проводила дни в библиотеке, за толстыми учебниками, лишь бы не слышать вечерних пересудов на кухне и не видеть торжествующего взгляда Валентины. А когда грянул гром сорок первого года, она, едва дождавшись совершеннолетия, одной из первых подала заявление в военкомат. Полевой госпиталь стал ее судьбой, ее школой, ее адом и ее исповедью. И вот, в марте сорок пятого, судьба забросила ее в Польшу, в этот батальон, к нему.

Всегда рассудительная, трезво смотрящая на жизнь, она вдруг потеряла почву под ногами. Впервые сердце забилось с такой силой, захватывая дыхание. Высокий, статный капитан с усталыми, но бездонными синими глазами, обрамленными удивительно длинными для мужчины ресницами, покорил ее с первой встречи. Он называл ее не иначе как «Марьянушкой-ласточкой», и от этого простого слова в груди растекалось сладкое, щемящее тепло.

Тот памятный вечер в апреле она помнила в мельчайших деталях. Он сидел на склоне у реки, куря самокрутку и глядя на воду. Она, собрав всю смелость, подошла и опустилась рядом на влажную землю.

— Данила Семеныч, разрешите рядом посидеть.

— Да чего уж там разрешать… Садись. Глянь-ка, луна какая — словно медный таз на небе висит. И тишина… Давно такой тишины не было. Ни выстрелов, ни гула моторов. Только вода.

— И лягушки, — вдруг улыбнулась она, уловив далекое кваканье. — Или это мальки плещутся.

— И то, и другое, наверное, — он тихо рассмеялся, и в этом смехе был удивительный покой. — Ласточка, а откуда ты сама-то будешь?

— Из Пензы. В медучилище там училась.

— Неужто? — его лицо озарила искренняя радость. — Да мы земляки, можно сказать! Я в пединституте историю преподавал, до войны.

— Вы? Преподаватель? — она с искренним изумлением посмотрела на него, на его сильные, привыкшие к винтовке руки.

— Не таким уж я и юным, Марьянушка. Мне тридцать восьмой год пошел. Война — она годы не считает, они все равно другие.

— Все равно молодой, — настаивала она. — А мне двадцать один. В ноябре будет.

— Совсем пташка, — покачал головой Данила, и в его голосе прозвучала неподдельная грусть. — И что же тебя сюда принесло? Добровольцем, поди?

— Так точно, — ответила она, и голос ее стал тише. — А дома… Мне там не рады. Никто не ждет. Мачеха, ее дочь… Все свое. Отца нет, матери нет…

— А любимый? — спросил он, не глядя на нее, всматриваясь в лунную дорожку на воде.

— Такого и на свете не бывало, — выдохнула она и вдруг почувствовала, как жарко запылали щеки. Он уловил ее взгляд, что-то понял, но лишь потушил о сапог самокрутку и откинулся на локоть.

С того вечера она искала его глазами в каждом коротком перерыве между боями, подсаживалась, если он был один, просто чтобы молча сидеть рядом, чувствовать его тепло, его запах — смесь махорки, полевого ветра и чего-то неуловимо своего. И мечтать. Мечтать так, как не мечтала никогда.

В начале мая, на привале у очередной речушки, он вечером отправился к воде. Годами они привыкли к спартанским условиям, и он, скинув гимнастерку и сапоги, вошел в прохладную струю, громко фыркая. Без лишних раздумий, следуя какому-то внутреннему порыву, она сделала то же самое. Ледяные объятия воды сжали тело, заставили сердце застучать чаще, но уже через мгновение стало легко и свежо. Подплыв ближе, она будто нечаянно коснулась его плеча. Он обернулся, и в его взгляде, скользнувшем по мокрой, облепившей тело рубахе, мелькнуло смущение, замешательство, а потом — осознание.

Она вышла на берег первой, повернулась к воде, отжимая длинные волосы, прекрасно понимая, как ткань просвечивает в лунном свете. Она добилась своего. В тот же вечер, когда лагерь погрузился в тревожный сон, он нашел ее. Молча, без единого слова, он взял ее за руку, отвел под сень раскидистой ивы и, глядя в глаза, в которых отражались майские звезды, поцеловал. Поцеловал так, как будто завтра не будет, как будто это первый и последний поцелуй в его жизни.


Она утонула в этом чувстве с головой, как в теплом, бурном и опасном потоке. Каждая минута рядом с ним была чудом, украденным у войны. Ее тревожило лишь одно — на все ее осторожные, робкие разговоры о «после», о «когда все закончится», он отвечал уклончиво, менял тему, гладил по волосам и говорил что-то невнятное. Но она гнала прочь сомнения. Куда он денется? Война ведь скоро кончится, они из одного города, значит, и дорога домой будет общей. Так должно было быть.

И вот, в один из последних дней апреля, лежа на его плече и слушая, как бьется его сердце под грубой тканью, она вновь мысленно строила воздушные замки. Взгляд ее скользнул по сброшенной рядом гимнастерке, и она заметила, что из грудного кармана почти выпала сложенная вчетверо фотография.

— А это что за снимок? — с легким любопытством спросила она, протягивая руку.

Он хотел перехватить, но было поздно. Бумага оказалась у нее в пальцах. На обороте, выведенным аккуратным, женским почерком, стояли слова: «Любимому мужу и отцу. Ждем. Целую. Твоя Оля и Никитка».

Внутри все оборвалось и замерло, будто попала в ледяную пустоту. Медленно, словно в кошмарном сне, она перевернула фотографию. На ней сияла улыбкой молодая, очень красивая женщина с ясными глазами. Рядом, обняв ее колено, стоял карапуз лет трех с озорным взглядом и двумя смешными хвостиками волос на макушке.

— Зачем брала без спроса? — его голос прозвучал сухо и отчужденно, как будто говорил не он, а кто-то другой.

— Прости… Выпала она… Мне стало… Это твоя семья? — ее собственный голос показался ей чужим, доносящимся издалека.

— Да. Жена Ольга и сын Никита, — почти сердито он выхватил снимок из ее оцепеневших пальцев, аккуратно сложил и сунул обратно в карман, торопливо натягивая гимнастерку.

— А я? — она вскочила на ноги, и земля под ними поплыла. — Я тогда кто? Походно-полевая утеха, пока жена в тылу? Почему молчал? Зачем было все это начинать? Ничего бы не было! — Слезы, горячие и горькие, хлынули сами, размывая ненавистный образ с фотографии перед глазами.

— Марьянушка, тише, успокойся, все услышат! Давай поговорим спокойно.

— Тише? — она задохнулась от обиды и боли. — Чтобы я молчала, как ты все это время? Нет! Презираю! Презираю тебя и себя! — Не помня себя, она взмахнула рукой и ударила его по лицу. Ладонь звонко хлопнула по щеке, оставив красный след.

Что было дальше, она помнила смутно. Словно в тумане. А на следующий день во время артобстрела осколок прочертил рану на ее предплечье, и санитарный поезд увез ее в глубокий тыл. В госпитале она узнала о Победе. Командир части подписал приказ о ее демобилизации по ранению. О Даниле она не спросила ничего. Не могла. Казалось, та часть души, где он жил, просто отмерла, оставив после себя пустоту и тихую, беспросветную боль.

Дорога домой была долгой и унылой. Вся страна ликовала, смеялась, плакала от счастья. И она чувствовала облегчение — кошмар закончился. Но за ним не последовало радости. Лишь вопрос: что дальше? Работа в больнице? С этим проблем не будет — фронтовой опыт и награды говорили сами за себя. Но сама жизнь — возвращение в ненавистный дом, к мачехе, и эта вечная, ноющая тоска… Да, несмотря на боль и предательство, она продолжала его любить. Как можно было вычеркнуть первое чувство, первого и единственного мужчину?

Дом, утопающий в тени старых лип, встретил ее глухой тишиной. Лавочка у подъезда пустовала. Дверь на звонок не открыли. По старой привычке она провела рукой по верхнему косяку — холодный металл ключа был на месте. Ничего не менялось.

Внутри пахло затхлостью и капустой. Обстановка была прежней, но, присмотревшись, она заметила перемены. Фотографии отца исчезли со стен. На их месте красовался новый снимок: Валентина, принаряженная, в тех самых бусах «для особых случаев», сидела рядом с незнакомым угрюмым мужчиной. Сердце сжалось. Она открыла дверь в свою бывшую комнату — ее кровати не было. Вместо двух стояла одна, новая, а на столе красовалась женская шкатулка, явно не принадлежавшая сестре.

— Значит, так… — прошептала она. Усталость накрыла с головой. Не думая ни о чем, она опустилась на единственную кровать и провалилась в тяжелый, бездонный сон.

Ее разбудил настойчивый звонок в дверь. С трудом поднявшись, она открыла. На пороге стояла высокая, стройная девушка в ярком платье в горошек, с знакомыми, но сильно повзрослевшими чертами лица.

Наступила пауза, полная недоумения. Потом девушка широко раскрыла глаза, губы ее задрожали.

— Марьяна! Это правда ты?

— Лариса? Боже, как ты выросла! Совсем красавица!

Сестры (хоть и сводные, и никогда таковыми себя не ощущавшие) бросились друг другу в объятия. Лариса смеялась и плакала одновременно, крепко вцепившись в ее плечи.

— Ты жива! Я так боялась… Мама говорила, раз писем нет, значит…

— Так я же перед отъездом говорила, что буду писать. А она ответила, чтобы не утруждалась, ей это неинтересно.

— Ну мама… она всегда такая, — Лариса смущенно опустила глаза. — Но ты могла мне написать! Я же скучала, честно!

— Мы с тобой, Ларочка, когда расставались, не были подругами. Да и сестрами… вряд ли.

— Мне было четырнадцать! Что ты хотела, когда я каждый день слышала, как она тебя «нахлебницей» обзывает? Ой, прости…

— Ничего. Я к этому привыкла. Лариса, а почему кровать одна?

— А мама твою продала, сказала, что ты не вернешься. А от Бориса, своего нового мужа, она детей не хочет.

— Борис? Новый муж? В отцовской квартире? — в глазах у Марьяны потемнело.

— Да, он теперь тут прописан. Дядька он тяжелый, ворчливый. Ой, не расстраивайся, у нас запасной матрас есть! Будем по очереди! Лучше расскажи все-все, как там было!

Марьяна рассказывала скупо, обходя острые углы, смазывая страшные подробности. Пахло в ее памяти не весенними цветами, а железом, порохом и антисептиком.

Вечером вернулись Валентина с Борисом. Знакомство было холодным. Борис, коренастый и молчаливый мужчина, предложил «обмыть возвращение». Едва он вышел за дверь за бутылкой, Валентина набросилась на падчерицу:

— И как жить-то собираешься? С нами?

— А куда я денусь? Прописана я здесь.

— Слушай, Марьяна, Борис тут прописан, но у него есть комната в коммуналке, в десяти минутах ходьбы. Может, тебе туда? Тебе же тут и места-то нет.

Марьяна отложила ложку. Взгляд ее стал острым и холодным.

— То есть, вы с новым мужем живете в квартире моего отца, а я, его дочь, должна куда-то выселяться? Нет. Здесь все мне дорого. А объедать я вас не буду — завтра же выйду на работу.

— Подумай, — бросила Валентина и демонстративно вышла из кухни.

На следующий день Марьяну без разговоров приняли дежурной медсестрой в городскую больницу. Она брала любые смены, подменяла коллег — работа стала ее спасением, единственным оправданием существования.

Жизнь вошла в однообразную, унылую колею: больница — дом — больница. А по ночам — воспоминания. Они накатывали волнами: его смех, его голос, шепчущий «ласточка», редкие минуты тишины под огромным небом. Этот короткий, яркий, как вспышка, миг был теперь и ее болью, и ее единственным сокровищем.

Однажды, через месяц, глядя, как Лариса стирает в тазу белье, она вдруг замерла и уставилась на отрывной календарь. Как она могла не заметить? Не почувствовать?

На смене, украдкой зайдя к знакомому врачу, она получила подтверждение. Она ждала ребенка. Об аборте не могло быть и речи — законы были суровы, да и сама мысль о подобном была для нее, видевшей столько детского горя, чудовищна. И этот ребенок… он был частью того самого, украденного у войны счастья. Ее ладони легли на еще плоский живот. Если Данила не мог принадлежать ей, то хоть эта частичка его, его крови, его продолжение — будет с ней всегда. Искать его, сообщать — об этом она даже не думала. Ее вина, ее ошибка, ее крест.

Начались тяжелые дни. Валентина, узнав о беременности, словно взбесилась. Упреки, оскорбления, злые насмешки стали ежедневным адом. Марьяна корила себя за гордость — надо было согласиться на ту комнату в коммуналке. Теперь там жил племянник Бориса. Двери назад не было.

По мере того как рос живот, росла и ненависть мачехи. «Распутница», «походная жена», «полевая падаль» — эти слова стали обычными. Валентина с издевкой спрашивала, от кого же «дитя-то понесла, от какого героя?». Марьяна молчала. И тогда, в пылу очередной ссоры на восьмом месяце, Валентина прошипела то, после чего жить под одной крышей стало невозможно:

— А может, и не от нашего вовсе? Может, от фрица какого? Чего молчишь-то? Стыдно признаться?

— Не ваше дело! — вырвалось наконец у Марьяны.

— Еще как мое! — взвизгнула мачеха. — У меня дочь на выданье! Кто на ней женится, коли узнают, какая у нее сестра? Ты — позор! Лучше б на фронте и осталась!

Слезы душили, комом стояли в горле. Не помня себя, Марьяна выбежала из дома в холодный ноябрьский вечер. Куда идти? На работу только послезавтра. Возвращаться — нет сил. Темный, промозглый ливень хлестал по лицу, быстро промочив старенькое пальто насквозь. Она дошла до вокзала и в изнеможении опустилась на деревянную лавку в почти пустом зале. Дрожала от холода и отчаяния.

— Девушка, простите, с вами все в порядке? — над ней раздался спокойный, грудной женский голос.

Марьяна подняла глаза. Перед ней стояла дежурная по вокзалу, женщина лет тридцати, в аккуратной форме, с умными, очень внимательными глазами.

— Да, все… Я просто погреюсь и уйду.

— Вам явно нехорошо. Пойдемте в дежурную комнату, я чаю горячего налью. Как вас зовут?

— Марьяна.

— А я Ольга.

В маленькой, уютно нагретой комнатушке пахло чаем и махоркой. Ольга, не слушая возражений, велела снять промокшие чулки и сушить их на батарее, протянула стоптанные, но теплые тапочки. Лицо ее показалось Марьяне смутно знакомым.

— Что же вы, милая, в таком положении по такому ливню? Ребеночка не жалеете? — мягко укоряла Ольга, доставая заварник. — С мужем поссорились? Я могу позвонить, сказать, где вы. Успокоить его.

— Мужа у меня нет, — тихо призналась Марьяна. — И не было. Я с мачехой…

— А отец ребенка? — осторожно спросила Ольга, ставя перед ней стакан с душистым паром.

— На фронте… познакомились… — голос сорвался.

— Поняла. Не вернулся, — вздохнула Ольга, и в ее вздохе была собственная, глубокая печаль. — Не успели даже…

— Не успели, — соврала Марьяна, чувствуя, как жгут щеки стыд и ложь. Она вкратце, опуская самое главное, рассказала о своем нынешнем положении.

— Дела… Когда родишь, она и на малыше свой гнев вымещать станет. Ох, давай на «ты», а? Неудобно как-то. И ты мне выкать перестань.

— Хорошо.

— Слушай, Марьяна, я рискую, конечно, но осмелюсь предложить… Поедешь ко мне? У меня сыну пять лет, Никита. Я тут сутками дежурю, а его одного оставлять — сердце разрывается. Соседи присмотрят, но не то… А ты, я вижу, человек ответственный. И я тебя, кажется, узнала — ты в горбольнице работаешь? Месяц назад мою соседку к вам привозили, я там тебя у поста увидела.

Марьяна кивнула, удивляясь памяти незнакомки.

— Так вот. Поможешь мне с сыном, поживешь у меня. У меня двушка, место есть. А как окрепнешь, устроишься на работу, тогда видно будет. Мы друг другу сейчас нужны. Как решишь?

Сердце в груди забилось тревожно и с надеждой одновременно. Бежать от мачехи к чужой женщине? Но разве сейчас не каждая соломинка — спасение?

Она вернулась домой за вещами под оглушительную брань Валентины. Лариса, плача, помогла донести узел до вокзала. Когда смена Ольги закончилась, они вместе пошли в ее дом.

Квартира оказалась светлой, уютной, наполненной жизнью. В прихожей висело детское пальто, на полу валялась деревянная лошадка. И тогда Марьяна подняла глаза на стену в гостиной. И мир рухнул во второй раз.

На стене, в простой деревянной рамке, висел фотопортрет. На нем, в парадном кителе, с легкой, чуть усталой улыбкой смотрел на нее Данила.

— А вот и мой Никитка, — Ольга подвела к ней сонного мальчика с растрепанными волосами. — Сынок, это тетя Марьяна, она теперь с нами поживет. — Мальчик протянул руку, что-то пробормотал, и в его синих, как незабудки, глазах, обрамленных знакомыми длинными ресницами, Марьяна увидела его. Его глаза. Его улыбку. Это была его семья. Его дом. Его законная, любимая и любящая жена.

— Марьяна, располагайся, я суп разогрею.

— Ольга… а это кто? — голос ее звучал хрипло, указывая на фотографию.

— Мой муж, Данила. Я же говорила… — голос Ольги дрогнул, она отвернулась, смахивая предательскую слезу. — Теперь мы с сыном одни.

— Прости… Я не могу… Я не могу здесь остаться! Прости! — выкрикнула Марьяна, хватая свой узел и бросаясь к двери. Живот болезненно сжало от резкого движения.

— Стой! Куда ты? Марьяна! — окликнула ее ошеломленная Ольга.

— Не могу! Не имею права! — кричала она уже на лестничной клетке, спотыкаясь о ступеньки.

Она бежала, не разбирая дороги, пока не уперлась в знакомую стену больницы. Зашла в свое отделение. Дежурный врач, увидев ее бледное, искаженное страданием лицо, лишь кивнул на сестринскую.

Утром она, как автомат, взяла швабру, подменяя санитарку. Мысль о возвращении к мачехе вызывала тошноту. Но жить в больнице вечно было нельзя.

— Марьяна, к тебе! — позвала коллега. — Какая-то женщина, красивая. Говорит, знакомая.

И она увидела ее. Ольга шла по коридору, строгая, собранная, но в глазах — не гнев, а какое-то сложное, глубокое понимание.

— Почему сбежала? — тихо спросила Ольга, подойдя вплотную.

— Потому что это… неправильно. Некрасиво. Больно.

— Не в этом дело. Я видела твое лицо. Ты его знала. Да?

Марьяна молча кивнула, не в силах вымолвить слово.

Взгляд Ольги стал пронзительным, изучающим. Она медленно выдохнула, и задала вопрос, который висел в воздухе с той самой минуты:

— Ребенок… от него?

Марьяна закрыла глаза. Все. Конец. Позор. Изгнание. Но лгать дальше не было сил.

— Да.

Ольга долго смотрела на нее, а потом, неожиданно, села на ближайшую табуретку, будто подкошенная.

— Расскажи мне о нем. О последних месяцах. Как он был там… перед концом.

— Ты… хочешь знать о нас? — с изумлением прошептала Марьяна.

— О вас — нет. Его больше нет. Зачем ревновать к тени? Я хочу знать о нем. Каким он был там. Расскажи.

И Марьяна рассказала. Не о своей любви, а о его храбрости, о том, как он заботился о бойцах, как читал им по вечерам стихи, если выдавалась минута, как тосковал о доме, но никогда не показывал вида. Рассказала о его шутках, о его усталых глазах, о том, как он однажды спас раненого щенка и таскал его в вещмешке. Она рассказывала о человеке, которого знала и любила, а Ольга слушала, плача беззвучно, словно пьющая эти слова как живительную влагу.

— Спасибо, — просто сказала Ольга, когда рассказ закончился. — Мне не хватало этих деталей. Официальные письма… они другие.

— За что ты меня благодаришь? Я перед тобой виновата. Я не знала о тебе. А узнав… я ушла. Я больше не искала его. И о его… о том, что его нет, я узнала только от тебя. Прости, Ольга, я так тебе за все… — голос ее снова прервался.

Ольга поднялась, подошла и взяла ее за руки. Руки у нее были теплые и сильные.

— Знаешь, на войне все иначе. Все мы не без… погрешностей. Когда смена твоя заканчивается?

— За… завтра утром.

— Возьми ключи. Приходи. Нам надо жить. Наши дети — они брат и сестра. Кровные. Им нужны друг друга. А нам… нам делить уже нечего.

Марьяна смотрела на нее, не веря своим ушам.

— Как? Как это возможно? После всего?

— А иначе как? Оставим обиды мертвым. Они свое уже отвоевали. А мы, живые, должны строить мир. И ты, я вижу, хороший человек. Такой же, как и он. Приходи.


Эпилог. Две женщины, связанные одной любовью и одной потерей, поселились вместе. Сначала было неловко, трудно, находили слова и избегали взглядов. Но общая забота о детях стала тем мостом, который свел их. Через две недели Марьяна родила девочку, которую назвали Милой. Они с Ольгой по очереди дежурили у детских кроваток, варили кашу, штопали носки. Боль утихала, превращаясь в тихую, светлую грусть, которую они научились делить.

Через год Марьяна, выходя из поликлиники, познакомилась с тихим, основательным инженером Григорием, который полюбил и ее, и маленькую Милу всей душой. Еще через два года Ольга, всегда окруженная поклонниками на работе, отдала свое сердце одному из них — машинисту с удивительно добрыми глазами по имени Юрий.

До самой глубокой старости они оставались самыми близкими подругами, соседками, «бабушками на лавочке». Их дети, Никита и Мила, росли как настоящие брат и сестра, зная правду, но не чувствуя в ней ни капли горечи. А когда в семье случались праздники, и за большим столом собирались дети и внуки, ветераны и железнодорожники, инженеры и врачи, то на самом почетном месте стоял старый патефон. И под его хриплый, проникновенный вальс две седые женщины, взявшись за руки, смотрели в окно на майское небо, где зажигались первые звезды. Они знали, что жизнь, несмотря на все свои крутые повороты и жестокие уроки, удивительно мудра. Она свела их не для того, чтобы наказать, а для того, чтобы спасти. Чтобы из двух сломанных судеб создать одну — целую, прочную и невероятно красивую. Как тот самый вальс, что играл когда-то давно, в сорок пятом, под огромной луной, на берегу чужой реки, и звучал он тогда о любви, о надежде и о том, что даже в самых темных ночах обязательно находятся звезды, которые ведут нас домой.


Оставь комментарий

Рекомендуем