Теща осталась голой, а я бежал за мужиком через всю грязь: как одна пара капроновых колготок чуть не разрушила мою семью, но в итоге сделала меня королем заводского района

Трофей для любимых
В заводском распределителе, куда простым смертным вход был заказан, появилась партия товара, о которой шептались на всех участках. Обслуживались здесь исключительно свои — работники комбината, и потому по большим праздникам случались такие завозы, от которых у жен заводчан глаза становились круглыми, а у самих мужиков — гордыми. Близилось Восьмое марта, и бригадиру Степану Ильичу Гаврилову сообщили по селектору: их очередь подошла. Деньги свои, кровные, но говорят — вещь такая, что в любом доме пригодится.
Мужики в условленный час, словно на парад, подтянулись к проходной, а оттуда — дружной ватагой к неприметной двери сбоку от главного магазина. Настроение было приподнятое: скоро домой, с подарками, а там — накрытые столы, женские улыбки, и можно будет расслабиться после трудовой недели.
Продавщица Злата Борисовна, женщина с высокой пышной прической цвета спелой пшеницы и губами, накрашенными так ярко, будто она сама олицетворяла собой приближающийся праздник, отворила дверь перед галдящей толпой.
— Так, — объявила она, прищурив свои длинные, накрашенные ресницы, — будете шуметь — моментально закрою лавочку. У меня тут не базар.
Мужики притихли, выстроились в неровную шеренгу и, послушно снимая шапки, потянулись внутрь небольшого, но уютного помещения, где пахло деревом и чем-то неуловимо женским — может быть, духами, которыми Злата Борисовна опрыскивала себя перед началом рабочего дня.
Она окинула взглядом вошедших, прикидывая, сколько времени займет процедура, и строго объявила:
— В одни руки — три штуки.
— Чего, чего там? — раздался голос молодого слесаря Кольки Бойко, который всегда лез первым.
— Колготки. Капроновые. — Злата Борисовна выложила на прилавок образец, и в тусклом свете ламп упаковка заискрилась, переливаясь неестественным, но от того еще более притягательным блеском.
— О-оо, — протянул кто-то с задних рядов, — так на кой они нам, мужикам? Мы ж не бабы…
Но бригадир Степан Ильич, мужчина бывалый и знающий толк в подарках, тут же осадил сомневающихся:
— Тьфу на вас, неучи. В Международный женский день — это самый ценный подарок. Да по три сразу дают — невиданная щедрость! Жен порадуете, дочерей, матерей…
Мужики переглянулись, заулыбались. Мысль была здравая. Кто-то вспомнил, что жена вчера жаловалась на старые чулки, кто-то — что дочка-студентка на днях обмолвилась, как бы ей такие достать. В общем, настроение выровнялось, и очередь загудела одобрительно.
Очередь двигалась бойко. Злата Борисовна работала четко: взять деньги, пробить чек, выдать три аккуратные упаковки. Мужики брали, некоторые смущенно прятали покупки в карманы телогреек, кто-то, напротив, крутил в руках, пытаясь понять, как эта тонкая, похожая на паутину штуковина может быть столь желанной. Но никто не отказывался.
Сергей Васильевич Васнецов стоял в середине очереди, чуть поодаль от остальных, и вид у него был задумчивый, даже тревожный. Он то и дело пересчитывал что-то на пальцах, шевелил губами, будто решал сложную математическую задачу. Когда подошла его очередь, он шагнул к прилавку и сказал твердо, негромко:
— Мне четыре.
Злата Борисовна, не поднимая глаз, выложила перед ним три упаковки.
— В одни руки три, Сергей Васильевич. Правила для всех едины.
— Мне четыре надо, — повторил он, и в голосе его прозвучала такая глухая, неподдельная тоска, что стоявший за ним парень по имени Костя Ложкин не удержался от смешка.
— Четыре? Сергей Васильич, у вас там что, гарем? Четыре жены? Вы не иначе как восточный шейх?
Васнецов не обратил на шутку никакого внимания. Он смотрел на продавщицу с мольбой, которую не спутаешь ни с чем.
— Злата Борисовна, поймите… у меня жена, дочь, мать и теща. Четверо. Как я кому-то не подарю? Кого обойду?
Злата Борисовна наконец подняла на него глаза. В них была и досада, и что-то похожее на сочувствие. Она уперла руки в бока, что делала всегда, когда хотела показать свою непреклонность, но голос ее смягчился:
— Сергей Васильевич, вы же понимаете… я здесь при чем? Вон у начальства спрашивайте, почему три, а не четыре, не пять, не десять. Это дефицит, сами знаете. Да вы вообще счастливы должны быть, что по три дают. Обычно по одной-две паре, а тут — три! Не зажрались ли мы, мужики?
— Еще одну пару надо, — упрямо, с каким-то даже отчаянием повторил Васнецов. Его крупное, чуть грубоватое лицо, обычно спокойное и невозмутимое, сейчас выражало неподдельную тревогу. — Ну четверо у меня их, понимаете? Четверо. Как дарить-то?
— Молча, — Злата Борисовна слегка хлопнула ладонью по прилавку, но в этом жесте не было прежней строгости. — Рассчитываться будем? Или так и будем стоять до вечера?
— Ну будьте человеком, Злата Борисовна, — голос Васнецова дрогнул. — Мне ж не себе, я ж для них…
— Не задерживайте очередь, — уже громче сказала она, но тут же, словно спохватившись, добавила тише: — У меня, между прочим, завтра тоже праздник. Я тоже женщина.
Сзади начали роптать.
— Васнецов, ты там заснул? Бери, да отходи!
— Чего прилип? Всем надо!
— Давай, Сергей, не тормози, мы тоже хотим домой!
Васнецов повернулся к очереди. На мгновение в его глазах мелькнуло что-то — то ли обида, то ли решимость. Он прижал руку к груди, словно клялся, и сказал, обращаясь ко всем:
— Мужики, ну поймите, я ж не просто так. Жена, дочка, мать, теща. Четверо. Как быть?
— А теща пусть обойдется! — выкрикнул кто-то из задних рядов, и несколько человек хмыкнули.
Но смех вышел невеселым. Васнецов стоял, понурив голову, и в его позе было столько достоинства и столько беспомощности одновременно, что очередь постепенно притихла.
И тут неожиданно для всех вступилась Злата Борисовна.
— А вы тоже, — обратилась она к очереди, и голос ее зазвучал почти сердито, — тоже сочувствие имейте. Человек никого не забыл. И о матери беспокоится, и о теще… это ж не каждый так умеет. А вы — «теща обойдется». Стыдно должно быть.
Очередь окончательно замолчала. Кто-то виновато отвернулся, кто-то почесал затылок.
Злата Борисовна снова посмотрела на Васнецова. В ее взгляде было тепло, которого никто из мужиков раньше у нее не замечал.
— Сергей Васильевич, — сказала она тихо, так, чтобы слышал только он, — я бы вам, конечно, помогла… да нет у меня лишней пары. Нет, понимаете? Все по списку, все учтено. Вот если бы свою вам отдать…
— Что вы, Злата Борисовна, — Васнецов даже отшатнулся. — Мне совесть не позволит. Я ж понимаю…
Он тяжело вздохнул, достал деньги, рассчитался, забрал три упаковки и отошел от прилавка. Вид у него был такой, будто он проиграл что-то очень важное, и эта потеря грызла его изнутри.
Очередь, провожавшая его взглядами, больше не отпускала шуток. Даже Костя Ложкин, который минуту назад готов был хохотать, теперь смотрел куда-то в сторону и молчал.
На улице было сыро и ветрено. Снег, который еще неделю назад лежал пышными сугробами, теперь осел, почернел, превратился в грязное месиво. Но в воздухе уже чувствовалась весна — та самая, которую не спутаешь ни с чем: запах талой воды, сырой земли и какой-то неясной, щемящей надежды. Васнецов ничего этого не замечал. Он стоял у крыльца, закурил папиросу и смотрел в одну точку, механически перебирая в кармане три упаковки.
Четверо. Четверо женщин, которые ждали его дома. Жена Валентина, с которой они прожили двадцать лет и которая ни разу не попрекнула его ни пустой зарплатой, ни вечным отсутствием. Дочь Ирина — студентка, тоненькая, светловолосая, похожая на мать в молодости. Мать — Анфиса Петровна, которая после смерти отца держалась только на детях. И теща — Клавдия Семеновна, которую он когда-то боялся пуще огня, а теперь уважал и жалел, как родную. Как он мог кого-то из них обойти?
Служебный автобус, дребезжа, подкатил к крыльцу и замер, выпуская облачко сизого дыма. Водитель дядя Миша, как всегда, курил, высунувшись в окно, и никуда не торопился. Мужики потихоньку подтягивались, грузились в салон, обсуждали покупки.
Васнецов стоял в стороне, докуривал и думал о чем-то своем.
И в этот момент кто-то легонько тронул его за локоть.
— Возьми.
Васнецов обернулся. Перед ним стоял Егор Николаевич Зосимов — высокий, сутуловатый мужчина лет пятидесяти пяти, с сединой в русой бороде и глазами, которые в последнее время смотрели куда-то внутрь себя. Он протягивал упаковку колготок — точно таких же, какие лежали в кармане у Васнецова.
— Бери, Сергей. Тебе как раз не хватало.
Васнецов опешил. Он смотрел на Егора Николаевича и не понимал. Зосимов был в бригаде человеком уважаемым: работал без суеты, но основательно, словно кладку вел. К нему ходили за советом, его слово на собраниях было весомым. И вот теперь он стоял перед Васнецовым, протягивая дефицитную вещь, и лицо у него было такое, будто он делал что-то само собой разумеющееся, не требующее ни объяснений, ни благодарности.
— Егор Николаевич, — Васнецов сглотнул, — а ты… а тебе… не надо?
— Мне две пары хватит, — Зосимов пожал плечами. — Невестке и дочке.
— А жене? — вырвалось у Васнецова, и он тут же пожалел об этом вопросе.
Зосимов помрачнел. Губы его сжались, в глазах мелькнуло что-то жесткое, но он взял себя в руки.
— Не заслужила, — сказал он глухо и отвернулся.
Васнецов знал эту историю. Все в бригаде знали. Жена Егора Николаевича — Антонина Сергеевна — была женщиной видной, доброжелательной, с открытым лицом и легкой, всегдашней улыбкой. Васнецов видел ее на торжественном собрании, когда Зосимову вручали грамоту и премию за перевыполнение плана. Она сидела в первом ряду, смотрела на мужа с такой гордостью, что у самого сердце защемило. А потом что-то случилось. Говорили — на юбилее у родственника, при гостях, она что-то сказала ему, а может, он ей — никто толком не знал. Но с того дня между ними пробежала черная кошка, как выражались бабы. А может, и не черная, а просто — недосказанность, обида, которая, если ее не погасить, разрастается, как трещина во льду. Неделю уже они не разговаривали. Зосимов ходил мрачный, работал молча, домой уходил позже всех, и никто не решался к нему подступиться.
— Егор Николаевич, — осторожно начал Васнецов, — ну ты же для своих… для кого берешь?
— Бери, говорю, — Зосимов сунул упаковку ему в руку. — Мне точно лишним будет. А ты дари своим. У тебя ведь четверо.
Он развернулся и пошел прочь — к своей машине, старенькому «Москвичу», который стоял на приличной стоянке у проходной. Васнецов смотрел ему вслед. Зосимов жил в частном доме на другом конце города, ездил на своем транспорте — роскошь по тем временам небывалая, но он на нее заработал, гордился ею и ухаживал за машиной, как за живым существом. Сейчас он шел к ней медленно, чуть ссутулившись, и в его походке было что-то от человека, который привык нести свой груз в одиночку.
Васнецов стоял, растерянный, сжимая в руке четвертую упаковку. В кармане у него теперь лежали четыре — всем хватит, всем его любимым женщинам. Но радости почему-то не было.
Он сел в автобус, устроился у окна, положил упаковки на колени. Водитель дядя Миша ждал последних, курил, поглядывал на часы. До отправления оставалось минуты две.
Васнецов смотрел в окно. Зосимов уже дошел до машины, открыл дверцу, сел за руль. И вдруг Васнецову вспомнилось, как они с женой — Зосимовы — стояли рядом на том собрании. Как она поправила у него на груди орденскую планку, хотя он, кажется, сопротивлялся, но потом улыбнулся. Как они переглянулись — так, будто никого вокруг не было.
Васнецов резко поднялся.
— Ты куда? — рявкнул дядя Миша. — Сейчас поедем!
— Минуту, — выдохнул Васнецов, уже пробираясь к выходу. — Одну минуту, дядя Миша, подожди, я сейчас…
— Вот одну минуту и подожду, — проворчал водитель, но руку с рычага убрал. — А не уложишься — пешком пойдешь.
Васнецов выскочил из автобуса и побежал. Бежал, как мальчишка, перепрыгивая через лужи, разбрызгивая грязную жижу, не чувствуя, как холодный ветер хлещет по лицу. Зосимов уже завел мотор, когда Васнецов постучал в стекло.
— Егор Николаевич! — крикнул он, перекрывая шум двигателя. — Открой!
Зосимов опустил стекло, уставился на него с недоумением.
— Ты чего? Автобус уйдет.
Васнецов, тяжело дыша, вытащил из кармана упаковку и сунул ее прямо в руки Зосимову.
— Не могу я взять, Егор Николаевич. Это твое. Для жены твоей.
Зосимов смотрел на упаковку, потом на Васнецова, и в глазах его боролись удивление, раздражение и еще что-то — глубокое, спрятанное, чему он сам, кажется, не хотел давать хода.
— Сергей, ты что? — голос его был хриплым. — Ты же просил, тебе надо…
— Надо, — согласился Васнецов. — Но не так. Слушай, Егор Николаевич, — он перевел дух, — день нынче такой. Праздник. Попробуй. Авось помиритесь.
Зосимов усмехнулся, но усмешка вышла кривой, невеселой.
— Ага, она мне — при всех недоверие, а я ей — колготки. Выходит, я же и повинился. Как бы не так.
— Да не про то, — Васнецов почти кричал, хотя мог говорить тише — шум мотора заглушал. — Не про виноватых тут. А про шанс. Про возможность. Вот он, шанс — в руках у тебя. Попробуй. Ну что тебе стоит? Не получится — ну и ладно. А получится? Ты подумай.
Зосимов молчал. Пальцы его сжимали руль, лицо застыло, но в глазах что-то дрогнуло.
— А ты? — спросил он наконец. — У тебя же четверо.
— А мы разберемся, — Васнецов махнул рукой. — Не впервой. Я как-нибудь. Ты бери, Егор Николаевич. Поздравь жену. Ну чего ты? Если разобраться-то, так ведь оба виноваты, верно? Не бывает так, чтоб один всегда прав был. Согласись.
Зосимов смотрел на упаковку, лежащую у него на коленях.
— Колготки, — сказал он глухо. — Баловство это все. Еще чего-то надо…
— В универмаге духи есть, — быстро сказал Васнецов. — Говорят, нынче подвезут. Французские. Я своим уже взял. Сходи, Егор Николаевич. Рискни.
Зосимов поднял глаза. В них уже не было прежней хмурости. Было что-то другое — робкое, неуверенное, почти мальчишеское.
— Ты думаешь?
— Уверен, — соврал Васнецов, но соврал так убедительно, что сам почти поверил.
Зосимов вздохнул, глубоко, всей грудью, и вдруг улыбнулся — впервые за эту неделю.
— Ладно, — сказал он. — Уговорил. Спасибо, Сергей.
— Не за что, — ответил Васнецов и, развернувшись, побежал обратно к автобусу.
Дядя Миша уже заводил мотор, когда он влетел в салон.
— Уложился? — спросил водитель.
— Уложился, — выдохнул Васнецов, плюхаясь на сиденье.
Автобус дернулся и покатил по весенней, мокрой улице. В кармане у Васнецова лежали три упаковки. Три. Не четыре.
Он сидел, смотрел в окно и чувствовал, как внутри него разливается странное, непривычное спокойствие. Не то чтобы он не переживал — переживал, еще как. Но что-то в этой истории перевернулось, встало на свое место. Он вспомнил лицо Зосимова — то, каким оно стало в последнюю минуту, когда он решился. И подумал: «А ведь правильно я сделал».
Домой Васнецов вошел не сразу. Постоял у двери, послушал, что делается внутри. Голоса — жены, дочери, матери — сливались в привычный, родной гул. Пахло пирогами. Из кухни тянуло корицей и ванилью.
Он набрал в грудь воздуха, толкнул дверь.
— Валя, — сказал он, проходя в комнату, — хочешь — казни, а хочешь — милуй.
И выложил на стол три упаковки.
Жена его — Валентина Петровна, женщина невысокая, круглолицая, с добрыми, чуть усталыми глазами, — оторвалась от теста и посмотрела на мужа с удивлением.
— Это что?
— Колготки, — сказал он и, не дожидаясь вопросов, выложил все как есть: и про очередь, и про четвертую пару, и про Зосимова, и про то, как бежал за ним, и про то, как отдал.
Когда он закончил, на кухне было тихо. Дочь Ирина, тоненькая, светловолосая, стояла в дверях и смотрела на колготки так, будто перед ней было сокровище. Мать, Анфиса Петровна, сидела на табурете и покачивала головой. Тещи не было — она должна была прийти завтра, утром.
Валентина Петровна молчала долго. Потом подошла к столу, взяла одну упаковку, повертела в руках.
— Хорошие, — сказала она негромко. — Качественные.
— Валя, — начал Васнецов, — я понимаю, что…
— Подожди, — остановила она его. Посмотрела на дочь, на свекровь. — Вот что, Петрович. У меня есть. Не новые, правда, но есть. А вот Ирке такие в институте нужны. И мамам нашим.
— А тебе? — Васнецов почувствовал, как в горле застрял ком. — Нет, я так не могу. Я же для всех хотел. Может, с матерью поговорить? Она же старенькая, зачем ей…
— Лучше я со своей поговорю, — твердо сказала Валентина Петровна. — Она поймет. Она у меня женщина разумная.
— Нет, — Васнецов покачал головой. — Не надо так. Может, Ирка обойдется? Она молодая, еще успеет…
— Что ты, папа! — воскликнула Ирина, и глаза ее заблестели. — Ты знаешь, какие это колготки? У нас в группе никто таких не носит! Ни у кого нет!
— Вот видишь, — Валентина Петровна мягко, но твердо положила руку на плечо мужа. — Петрович, я точно обойдусь. А всем нашим подарим. Так будет правильно.
Васнецов хотел возразить, но посмотрел на жену и понял: спорить бесполезно. И не потому, что она была упряма — просто она была права. Так было правильно. Так было по-честному.
— Ладно, — сказал он глухо. — Как скажешь.
На следующее утро пришли мать и теща. Мать — Анфиса Петровна — маленькая, сухонькая, с вечно озабоченным лицом, которое в праздник немного разгладилось. Теща — Клавдия Семеновна — крупная, степенная, с тяжелым подбородком и внимательными глазами, которые, казалось, видели все насквозь.
Подарки были приготовлены: матери — теплый платок, теще — набор фарфоровых чашек, Ирине — книга, Валентине Петровне — духи, которые Васнецов все-таки успел купить в универмаге. Но колготки, как и задумывалось, стали особой, праздничной изюминкой.
Когда Васнецов выложил на стол три упаковки и рассказал историю (немного сократив, но главного не утаив), женщины замолчали. Анфиса Петровна покрутила упаковку в руках, поднесла к свету, покачала головой.
— Сыночек, — сказала она, — спасибо, конечно. Но куда мне это? Я к чулкам привыкла, к обычным. А это — молодежное. Ирке бы.
И она, не спрашивая ни у кого разрешения, протянула упаковку внучке.
Клавдия Семеновна тоже долго рассматривала подарок. Потом перевела взгляд на Васнецова — долгий, изучающий.
— А ты, зятек, молодец, — сказала она неожиданно. — Про старух не забываешь. Но тоже верно: куда нам это? Мы уж как-нибудь. А Иринке — в самый раз.
И она протянула свою упаковку внучке.
Ирина пискнула от восторга, прижала колготки к груди, закружилась по комнате.
— Бабушки! Вы самые лучшие! Мама, смотри!
Валентина Петровна и Петр Петрович переглянулись. В глазах жены стояли слезы — не грустные, нет, какие-то светлые, праздничные.
— Вот так, — тихо сказала она мужу. — Все и устроилось.
Васнецов обнял ее, притянул к себе.
— Дура ты, — сказал он, но в голосе его не было ни капли обиды. — Только одна ты у меня без подарка осталась.
— Есть у меня подарок, — ответила она, улыбнувшись. — Ты сам. Главный подарок.
После праздников Васнецов вернулся в цех. Настроение у него было ровное, спокойное. И когда он увидел Зосимова, который возился у своего станка, он не выдержал — подошел.
— Ну как? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал буднично, но в душе все замерло.
Зосимов поднял голову. Лицо у него было — не то чтобы веселое, но какое-то просветленное, оттаявшее. Он посмотрел на Васнецова, и в глазах его мелькнуло что-то теплое, почти мальчишеское.
— Во! — сказал он и поднял большой палец.
И улыбнулся — широко, открыто, как раньше, до той трещины, что прошла между ними.
Васнецов выдохнул. И почувствовал, как внутри него разливается что-то огромное, светлое, похожее на ту самую весну, которая наконец-то пришла в город.
— Ну и славно, — сказал он и пошел к своему станку.
А вечером, когда цех опустел, и только далекие гудки напоминали о том, что рабочий день кончился, Васнецов вышел на крыльцо. Снег почти сошел, только в низинах еще белели жалкие остатки сугробов. Небо было высокое, чистое, и в нем уже чувствовалась та самая весна — настоящая, сочная, обещающая.
Он закурил папиросу и вдруг подумал о том, как странно устроена жизнь. Вот — три пары колготок, дефицитный товар, из-за которого он чуть не поседел. А обернулось все не тем, чего он боялся. Жена не обиделась, мать и теща проявили мудрость, дочь была счастлива. И Зосимов с женой помирились. И все это — из-за какой-то четвертой пары, которой у него не было, но которая, может быть, была самым главным, что случилось в тот день.
Он затушил папиросу и пошел домой.
Дома его ждали. Светились окна, пахло ужином, и кто-то — кажется, Ирина — играла на пианино что-то старинное, протяжное.
Он вошел, скинул пальто, прошел на кухню. Валентина Петровна сидела за столом, перебирала какие-то бумаги.
— Петрович, — сказала она, не поднимая головы, — а знаешь, что мне вчера Клавдия Семеновна сказала?
— Что?
— Сказала: «Зятя мне Бог дал. Не зятя, а сына».
Васнецов сел напротив, взял ее руку в свои.
— А ты что?
— А я сказала: «Нам всем Бог дал, Клавдия Семеновна. Всем».
Они помолчали. В соседней комнате Ирина перестала играть, и стало слышно, как за окном капает с крыши.
— Валя, — сказал Васнецов, — а ты прости меня. За то, что четвертой пары не принес. Я ж хотел как лучше…
— Ты принес, — ответила она, глядя ему в глаза. — Ты принес больше, чем колготки. Ты принес себя. А это — самое главное.
Он хотел что-то сказать, но слова не шли. Тогда он просто обнял ее и прижал к себе. И они сидели так долго, пока в комнату не вбежала Ирина и не закричала:
— Мама! Папа! Идите скорее! Бабушки звонят!
Они пошли к телефону. Голоса были веселые, праздничные. Где-то далеко, в другом конце города, в старом доме с резными наличниками, Егор Николаевич Зосимов тоже, наверное, сидел с женой и пил чай. И, может быть, они вспоминали ту самую четвертую пару, которая все изменила.
А за окном капала весна.