УМИРАЯ, БАБУШКА ЗАВЕЩАЛА ЕЙ НЕ ДЕНЬГИ, А СТРАННЫЙ ЦВЕТОК, КОТОРЫЙ ЦВЕЛ РАЗ В ГОД. Александра ненавидела возвращаться в проклятую квартиру, где её травили и где рухнула её семья. Но когда бывшая свекровь вдруг начала звонить и умолять забрать «бабкин хлам», Шура поняла: там, за иконой, её ждет не просто наследство, а разгадка кошмара, который преследовал их род поколениями

Осенний ветер гнал по асфальту мокрые листья, заставляя прохожих глубже прятать подбородки в воротники. В цветочном магазине пахло влажной землей, прелой листвой и сладкими розами. Этот запах казался насмешкой над серостью за окном.
— Вам какой? — девушка за прилавком улыбнулась так светло, будто за ее спиной светило солнце, а не горели бледные лампы дневного света.
— Любой, — Александра растерянно повела плечом. — Я не знаю… Я не умею с ними обращаться. Вон тот, — она ткнула пальцем в неприметный горшок с темно-зелеными листьями-члениками, на концах которых алели бутоны.
— Хороший выбор, — продавщица взяла горшок в руки. — Это шлюмбергера. Очень красивая.
— Ой, нет, мне чего-нибудь попроще, — Александра испугалась незнакомого имени. — Я ж говорю, не умею. Загублю.
— Да вы что? — девушка рассмеялась, и смех ее был похож на звон колокольчиков. — Это же обычный декабрист. У вашей бабушки наверняка был или есть такой? Они у всех бабушек растут.
— А? — Александра замерла. — Да… Был… Точно. Синий.
— Синий? — брови продавщицы поползли вверх. — Никогда не видела синих декабристов. Они обычно розовые, белые, красные…
— Да? — Александра моргнула, прогоняя наваждение. — Наверное, мне показалось. Или голубой. Знаете, в детстве, мне казалось, он светился по ночам…
— Ух ты, — продавщица посмотрела на цветок с новым интересом. — Волшебный, значит.
— Да, — твердо сказала Александра. — Заверните, пожалуйста.
Она вышла из магазина, прижимая к груди горшок с декабристом. Осенняя сырость тут же обволокла ее, проникла под пальто, за шиворот, забралась в самую душу — в ту ее часть, что всегда была какой-то неприкаянной, мокрой от несбывшихся надежд.
Квартира, которую она снимала, находилась на первом этаже старой кирпичной пятиэтажки. Хозяин, молодой парень с грустными глазами, ждал ее у подъезда, переминаясь с ноги на ногу.
— Здесь бабушка моя жила, — сказал он, открывая дверь ключом с большим пластмассовым брелоком. — Я ничего менять не хотел, все как при ней осталось. Если захотите переставить мебель или ремонт затеять — дайте знать, сочтемся.
— Нет-нет, что вы, — Александра оглядывала маленькую прихожую с выцветшим ковриком на полу. — Здесь так… уютно. Пахнет старыми книгами и яблоками.
— Это бабушкины пироги, — улыбнулся парень. — Она говорила, что дух яблочный от бедности заводится. Чтобы дом пах сдобой, даже если печь не из чего. Я рад, что квартира в хорошие руки попала. До свидания.
— До свидания, — Александра закрыла за ним дверь и прислонилась к ней спиной.
Тишина. Та особенная тишина, которая бывает только в квартирах, где долго жили старые люди. В ней слышно, как тикают ходики на кухне, как поскрипывает рассохшийся паркет и как дышит за окном мокрый тополь.
Она медленно прошлась по комнате — небольшой, с тяжелым дубовым шкафом и широким подоконником, на котором, словно по линейке, стояли фикусы и герань. Заглянула на кухню, где белая эмалированная раковина блестела чистотой. Вышла на застекленный балкон, заставленный банками с соленьями. Постояла в ванной, разглядывая чугунную ванну на львиных лапах.
Улыбаясь самой себе, она включила воду. Белый день за окнами давно померк, превратившись в ранние сумерки, но Александре было все равно. Она набрала полную ванну, бросила в воду горсть соли, купленной когда-то давно и дожидавшейся своего часа, и залезла в обжигающе горячую воду.
— Неужели, — прошептала она, закрывая глаза. — Неужели это все мое?
Часть вторая. Тень прошлого
…Вода остывала, а перед глазами плыли невеселые картинки.
Вот она, маленькая, стоит в коридоре коммунальной квартиры, а из кухни несется бабкин визгливый голос:
— Шурка! Ты в сортире свет жгла?
— Ну, бабуль, темно же…
— А зачем? Что, не видно? Не промахнешься? Придет мать с работы, я ей все расскажу, дармоедина ты эдакая!
— Рассказывай, — Шура (тогда еще Шура) насупилась и спрятала за спину книжку, которую пыталась читать украдкой в туалете при свете лампочки.
— Ах ты… — бабка выскакивала из кухни с мокрой тряпкой в руках. — Бабке вздумала перечить? Ну погоди у меня!
Вечером приходила усталая мать, скидывала туфли в прихожей, и сразу — на кухню, к бабке. А потом в комнату к Шуре.
— Что опять у вас?
— А что? — Шура делала вид, что учит уроки.
— Бабка опять жаловалась.
— А я при чем?
— Грубишь ей. Не слушаешься.
— Мам, — Шура откладывала ручку и смотрела матери прямо в глаза. — Я в туалете сижу, а она свет снаружи выключает и орет, что я элекстричество жгу. Я в ванну хотела вечером залезть, так она со скалкой встала и не пустила. Мне что, драться с ней?
Мать вздыхала и устало терла виски.
— Чего придумала, Нин? — доносилось из кухни. — Она ить среди бела дня мыться надумала! В субботу же мылась!
— Мам, — кричала мать в сторону кухни. — Отстань ты от нее!
— Я цветок хочу, — вдруг сказала Шура. — У Ленки из пятой квартиры вон сколько цветов, у них на подоконнике целый сад. И кошка у них есть.
— Цветок она хочет, — немедленно отзывалась бабка, возникая в дверях. — Цветы на улице растут. А кошку кормить чем? Мышей она тут ловить будет? Совсем глупая девка у тебя, Клавдия. Я ж тебе говорила, от кого рожаешь… Эх, тьфу!
— Ой, да отстаньте вы все! — мать хлопала ладонью по столу. — Шурка, ты ела?
Шура не успевала ответить, что бабка ей даже кусок в рот сунуть не дала — сидела напротив и следила, чтобы внучка «не обожралась».
— Да жрала она, Нин! — встревала бабка. — Сковородку макарон одна слопала, мне даже не оставила!
— Я не ем сковородки, мама, — устало говорила мать. — Шура, иди уроки делай.
Мать уходила на кухню, бабка семенила следом, и начинался их привычный вечерний пересуд: о дороговизне, о соседях, о том, что «раньше и трава была зеленее».
Бабку мать привезла из деревни полгода назад. Шурина бабушка по отцу, которую та почти не знала. Отец ушел, когда Шуре было пять. Сказал, что поездом уехал в командировку, и не вернулся. Мать говорила, что это из-за нее, из-за Шурки: слишком шумная, слишком непослушная, учится плохо. Шура поднажала, закончила третий класс без троек, даже грамоту дали. Матери на собрании спасибо сказали. А отец все равно не вернулся. Только алименты приходили, да и те перестали.
Шура звонила ему по межгороду, накопив мелочи в школьном портфеле. Папа обещал: «Вот утрясу дела, доченька, и заберу тебя». А потом трубку взяла женщина и велела больше не звонить. А еще через месяц папин голос в трубке что-то быстро сказал и отключился, потому что женщина на него закричала.
Потом мать привезла бабку. Думала, та будет за Шурой смотреть, кормить, в школу провожать. Ан нет. Бабка устроила Шуре каторгу: свет не жги, телевизор не смотри, книжки в туалете не читай, на кухню — только по часам. Зато мать пить перестала. И бить перестала. И то хлеб.
Время шло. Шура взрослела. Мать все больше отдалялась, пропадала на работе, а потом и не только на работе. А потом Шура услышала разговор.
— Опять ты, Нинка, на те же грабли, — бабка гремела кастрюлями. — Девке четырнадцать, у ей вон сиски с мою голову, а ты мужика в дом тащишь. Ни ума, ни совести.
— Ну, мам… это ж мой последний шанс. У Гены своих нет, он хочет ребенка…
— Так иди к нему и живи! — рявкнула бабка. — А мы с Шуркой тут останемся.
— Да куда я к нему пойду? Он с матерью и братом живет, у них однушка! А мы тут в хоромах одни.
— Нинка, какие хоромы? — изумилась бабка.
— Все, я сказала. Не нравится — поезжай в свою деревню.
— Ишь ты… — бабкин голос дрогнул. — Как заговорила. Я ее вынянчила, выходила, в люди вывела, а ты… Я-то уеду. Хорошо люди добрые надоумили халупу мою не продавать. Вот спасибо им. Внученька сподобилась баушку на старости лет гнать…
Шуре стало жаль бабку. Впервые, наверное.
— Ба, не уезжай, — прошептала она, заходя на кухню.
— Шурка… — бабка всхлипнула и прижала внучку к своей сухой, костлявой груди. — Ты одна у меня радость. Думала, выращу из тебя человека. Раз с матери твоей непутёвой не вышло. Мне бы еще пожить, Шурка. На ноги тебя поставить, в обиду никому не дать…
Вскоре в их квартире поселился Геннадий. Поначалу он казался Шуре забавным: шутил, приносил конфеты, называл «дочкой». А потом… потом бабка слегла.
— Отвези ее в деревню, — услышала Шура разговор за стеной. — Там воздух, куры, козы, она быстро на поправку пойдет. А нам тут посвободнее будет. Что за жизнь — с больной старухой да с молодежью…
Мать не спорила. Бабку увезли в больницу «для обследования», а через месяц она умерла. Врачи сказали — сердце.
Мать растворилась в Геннадии. Шура стала тенью в собственной квартире. А потом мать объявила:
— Шура, мы детскую будем делать. В твоей комнате.
— А я?
— А ты на кухне на раскладушке пока. Или в коридоре. Не век же тебе тут торчать, вырастешь — съедешь.
Шура смотрела на мать и не узнавала ее. Чужое, равнодушное лицо. Живот уже округлился. Геннадий сиял.
Когда родился брат, для Шуры начался ад. Пеленки, бутылочки, бессонные ночи, вечные крики: «Тише, ребенка разбудишь!», «Не смей брать Вовочку на руки, уронишь!». Она доучилась в школе, как в тумане, получила аттестат и в первый же день уехала в областной центр. Поступать куда угодно, лишь бы давали общежитие.
Днем она училась на бухгалтера, вечером мыла полы в соседних подъездах. Койка в общежитии, тумбочка, лампа под потолком — вот и все ее богатство. Свобода.
Часть третья. Чужая жизнь
Замуж Шура вышла на втором курсе. Витька был старше, работал на стройке, имел отдельную комнату в коммуналке. Красивый, внимательный, с руками золотыми. Не думала тогда, не гадала. Выскочила, как в омут с головой.
Пять лет. Целых пять лет она жила втроем — она, Витька и его мама, Вероника Валентиновна.
По утрам Шура просыпалась от запаха жареных пирожков, но радости это не приносило. Потому что это означало: свекровь уже тут, пришла спозаранку, чтобы приготовить «сыночке» завтрак. Сыночек никогда не звал Шуру к столу. Он садился, уминал мамины стряпни, чмокал мать в щеку и уходил на работу. Шура пила на кухне пустой чай, глядя в окно.
Все в доме покупала свекровь. Шторы вешала свекровь. Решала, что им есть на ужин — свекровь.
— Александра, — Вероника Валентиновна поджала губы, — нам надо поговорить. Называть ее мамой было строжайше запрещено. Только по имени-отчеству.
— Да, слушаю.
— Что ты задумала? Ты решила сделать Витю отцом? Ты с ума сошла? Витя и сам еще ребенок!
— Мы с Витей женаты пять лет, — тихо сказала Шура. — Мы муж и жена. Мне уже двадцать пять. Нам нужны дети.
— Дети? — свекровь всплеснула руками. — Вы что, животные? Я и так закрываю глаза на те вещи, что ты вытворяешь с моим мальчиком. Мне Витя все рассказывает…
Шуру едва не стошнило прямо на начищенный до блеска пол.
Вечером Вероника Валентиновна была сама любезность. Она собственноручно сварила для Шуры… компот.
— Пей, витамины.
— Спасибо, не хочу.
— Шур, ну ты чего? — Витька посмотрел укоризненно. — Мама же старалась.
Шура выпила. И ей стало плохо. Кружилась голова, мутило, клонило в сон. На следующий день — то же самое. Она перестала пить компот, и тошнота прошла. Но месячные не пришли. Она пошла в больницу, уже предвкушая, как обрадует Витьку.
Доктор посмотрела на нее поверх очков.
— Не беременны вы, голубушка. Задержка, бывает, сбой цикла. А вот анализы ваши меня смущают… Пересдайте-ка.
Она пересдала. Врач вызвала ее отдельно, без очереди.
— Александра, в вашей крови обнаружены следы вещества… скажем так, не полезного. Вы что-то принимали? Лекарства какие-то?
— Нет. Только компот пила… свекровь варила.
Врач помолчала, потом тихо сказала:
— Вам бы подальше от такой свекрови держаться. Это похоже на… ну, не буду гадать. Но повторюсь: держитесь подальше.
Шура вернулась домой. Витька был на работе. Вероника Валентиновна сидела на кухне, пила чай.
— Вы зачем меня травили? — спросила Шура с порога.
— Что? — свекровь поперхнулась. — Да ты с ума сошла, милочка!
— Я на вас заявление написала.
— Пиши! — вскричала свекровь. — Пиши, куда хочешь! Прицепилась к ребенку, иродова!
Шура ушла в комнату и села на кровать. Она знала: заявление писать бесполезно. Доказательств нет. Но решение пришло само собой. Нужно уходить. Сейчас.
Она не ушла сразу. Нет, она была уже взрослой, наученной горьким опытом. Она устроилась на вторую работу, нашла через знакомых съемную квартиру — ту самую, с чугунной ванной и геранью на окнах. Собирала вещи по ночам, когда Витька храпел, а свекровь уходила к себе.
Витька, когда она объявила о разводе, всплакнул. Даже попытался удержать.
— Мама все поняла! Она исправится! Мы будем жить отдельно, я с ней поговорю!
— Вить, — Шура посмотрела на него устало. — Ты с ней уже тридцать лет говоришь. Итог видишь?
Она ушла. Отработала две недели на прежней работе, каждый день видя Витьку под дверью с цветами и обещаниями. А потом переехала.
Через полгода встретила его в магазине. Он стоял в очереди с тележкой, оглядывался.
— Шура… — выдохнул он. — Привет. Как ты?
— Привет. Нормально. А ты?
— Где ты? — раздался громовой голос из-за стеллажей. — Чего там застыл, с кем шушукаешься?
Витька вздрогнул. Из-за полок выплыла крупная молодая женщина с тяжелым взглядом.
— Как мама твоя? — спросила Шура.
Витька пожал плечами, затравленно оглянулся на жену.
— Они с Симой не дружат. Видимся тайком. Симе не нравится, что мама приходит. Ну ты знаешь маму… Прости, побегу. Она ревнивая у меня.
Потом она встретила и Веронику Валентиновну. Постаревшую, осунувшуюся, с потухшим взглядом. Бывшая свекровь вцепилась в рукав, как клещ, запричитала:
— Шурочка, доченька! Витька-то, дурак, на Симке этой женился! Она же его извела, совсем извела! И меня на порог не пускает! А я ведь ему добра желала, ты же знаешь!
Шура хотела сказать: «Вы сами ему эту Симку и сосватали, когда поняли, что я ушла». Но не стала. Просто высвободила рукав и пошла дальше. Пусть их.
Часть четвертая. Бабушкин узелок
С матерью они только перезванивались. Раз в месяц, по праздникам. Коротко, сухо. А тут мать сама позвонила и попросила о встрече.
В кафе мать выглядела чужой. Наплаканные глаза, нервные пальцы теребят салфетку. Шура села напротив, заказала чай.
— Шура, я бабушкин дом продать хочу, — выпалила мать, не глядя на дочь.
В груди кольнуло. Больно, остро. Бабушкин дом… То единственное место, где она помнила себя почти счастливой. Где пахло яблоками и старыми травами, где скрипела половица в сенях, а в саду росли огромные георгины.
— Продавай, — через силу сказала Шура. — Твое право.
Мать заерзала, заюлила.
— Шура… тут такое дело… Бабка-то, она, знаешь, не в себе последнее время была. Представляешь, на тебя дарственную оформила! На тебя! А при чем тут ты? Ты ж в городе живешь, зачем тебе деревенская развалюха? — глаза матери бегали, как мыши по помойке. — Передари мне. Мы быстренько все оформим, и продадим. Мне на Вовочкино будущее надо, он же в институт собирается…
— Нет, — отрезала Шура.
Она и сама не поняла, как это вырвалось. Просто сказала — и почувствовала странную легкость. Будто камень с души свалился.
Мать просила подумать. Шура подумала. А в ближайшие выходные села на электричку и поехала туда — в деревню Глуховку, где стоял бабушкин дом.
Боже… Она и не знала, что там так красиво. Осень раскрасила леса в золото и багрянец, речка под кручей блестела на солнце, в саду краснела поздняя рябина. Калитка была заперта на ржавый замочек, но Шура помнила, где лежит запасной ключ — под третьей доской крыльца.
Дом встретил ее запахом сырости и запустения, но сквозь него пробивался тот самый, родной, бабушкин дух: сушеной мяты, старого меда, яблок.
Она открыла окна, проветрила комнаты, затопила печь. И села на лавку, глядя на огонь.
В калитку постучали. Вошла соседка, тетя Нюра, согнутая годами, но с живыми, любопытными глазами.
— Хозяйка объявилась? — спросила она, присаживаясь на крылечко. — Продавать будешь?
— С чего вы взяли? — насторожилась Шура.
— Да мать твоя набегала уже. И покупателей нашла. Задорого цену ломит.
— Нет, — твердо сказала Шура. — Не буду продавать.
Тетя Нюра удовлетворенно кивнула.
— И правильно. Бабка твоя, Царствие ей Небесное, этот дом как зеницу ока берегла. И тебе завещала. Не зря, видать.
Она ушла, а Шура еще долго сидела на крыльце, глядя, как солнце садится за дальний лес. И вдруг поняла: у нее есть место. Место, где она может жить так, как хочет. Где можно завести кошку. И собаку. И цветы. Много цветов.
Сказала это вслух, кому-то — ветру, заходящему солнцу, памяти. И стало легко.
А ночью ей приснилась бабушка.
Она стояла в проеме кухонной двери, такая же, как при жизни: в темном платке, с сухими натруженными руками.
— Шурка… — голос бабушки был тихим, но отчетливым. — Ты это… свет-то экономь. Не забывай. А там, за иконой, подарок тебе. Хорошо, что домой вернулась, внученька.
Шура проснулась среди ночи. Месяц светил в окно, заливая комнату серебристым светом. Она встала, подошла к красному углу, где висела старая икона Казанской Божьей Матери. Отодвинула — и нащупала за ней холщовый узелок.
В узелке лежали два обручальных кольца: тонкое, золотое, и потолще, серебряное. А под ними — пожелтевшая фотография: молодой бабушка с дедом, которого Шура никогда не видела. На обороте было написано химическим карандашом: «Вере и Коле. Живите долго и счастливо. 1956 год».
Шура прижала колечки к груди и заплакала. Впервые за много лет — не от боли, а от благодарности.
Часть пятая. Синий цвет
Через полгода Шура вышла замуж.
Сергей был из тех людей, на которых держится мир. Спокойный, надежный, с добрыми глазами и руками, умеющими все: и гвоздь забить, и цветок посадить, и выслушать. Познакомились они на рынке, где Шура покупала рассаду для бабушкиного сада, а он — саженцы яблонь для своего участка.
Свекровь, Таисия Петровна, оказалась полной противоположностью прежней. Маленькая, кругленькая, хлопотунья, она приняла Шуру как родную дочку, которой у нее никогда не было.
— Шурочка, деточка, да что ж ты худая такая? Иди, я пирожков напекла! С капустой, с яйцом, с повидлом! Сережка, ты смотри, не обижай мне дочку!
Дочка. Шура вздрагивала каждый раз, слыша это слово. Мама… Она не называла Таисию Петровну мамой — язык не поворачивался. Но внутри что-то оттаивало.
Родились дети. Сначала двойня — две девчонки, Аня и Света. Потом, через три года, мальчик — Илюшка. Дом в Глуховке ожил. Шура перебралась туда с Сергеем насовсем, городскую квартиру сдавали.
На подоконниках цвели фиалки, герани, фуксии. В палисаднике — розы и пионы. В сарае мурлыкали три кошки, во дворе носился лохматый пес по кличке Шарик, доставшийся от прежних хозяев.
Декабрист, купленный когда-то в городе, стоял на самом почетном месте — в спальне на тумбочке у кровати. И каждый год, в декабре, он расцветал ярко-розовыми огоньками. Но Шуре все казалось, что иногда, в сумерках, цветы его становятся чуть голубоватыми. Будто светятся изнутри.
— Мам, а почему цветок синий? — спросила как-то маленькая Аня, глядя на него широко раскрытыми глазами.
— Потому что волшебный, — улыбнулась Шура. — Бабушка подарила.
Свекровь — теперь уже настоящая бабушка для ее детей — жила с ними. Маленькая, суетливая, она ворчала на внуков, пекла пироги и учила Шуру солить грибы.
— Таиса Петровна, — позвала как-то Шура.
— Чего, дочка?
— Можно, я вас мамой буду называть?
Старушка всплеснула руками, заморгала часто-часто, потом обняла Шуру и прижала к своей мягкой груди.
— Зови, Шура. Зови, родная. Я всю жизнь дочку хотела. Вот Бог и послал на старости лет.
Мать Шуры объявилась однажды. Приехала на такси, вышла, оглядывая дом хозяйским взглядом.
— А ты тут устроилась, — сказала она без приветствия. — Ничего так. Продать не хочешь? Я бы помогла.
— Нет, мам. Не хочу.
Мать поджала губы.
— Ну, смотри. Вовка в институт поступает, деньги нужны. Могла бы родному брату помочь.
— А он мне кто? — спросила Шура спокойно. — Я его видела два раза в жизни. Пусть Геннадий помогает.
— Эх ты, — мать сплюнула. — Злая ты, Шурка. Вся в бабку. Та тоже никого не жалела, все себе да себе.
— Бабушка меня пожалела, — тихо сказала Шура. — Дом оставила. И кольца.
— Какие кольца? — оживилась мать.
— Те, что ты найти не смогла. За иконой.
Мать побагровела, хотела что-то сказать, но Шура уже открывала калитку.
— До свидания, мама.
Больше мать не приезжала. Только открытки на праздники приходили, да и те перестали.
…Прошло много лет.
Шура — теперь уже Александра Сергеевна, уважаемая в деревне женщина, мать троих детей и бабушка четверых внуков — сидела на веранде и смотрела на закат. В руках у нее была чашка с чаем, на коленях дремал рыжий кот.
Рядом пристроился правнук, маленький Пашка.
— Ба, а ба, — дергал он ее за рукав.
— Чего, Паш?
— А у тебя в комнате цветок синий. Я ночью встал воды попить, а он светится.
Александра улыбнулась.
— Иди сюда, — она притянула мальчика к себе. — Хочешь, секрет расскажу?
— Хочу!
— Это не простой цветок. Это память. Его мне моя бабушка подарила. Давно-давно, когда я была маленькой. И теперь он всегда со мной. И будет с тобой, когда меня не станет.
— Ба, не говори так! — Пашка нахмурился. — Ты всегда будешь.
— Конечно, буду, — Александра поцеловала его в макушку. — Я же в цветке живу. И в тебе.
Она посмотрела на дом, где горел свет в окнах, где слышался смех внуков и звон посуды — невестка с дочками на кухне управлялись. Посмотрела на сад, где цвели ее любимые розы, на небо, усыпанное первыми звездами.
Что-то кольнуло в спине. Старость, что поделать. Но внутри, там, где всегда жила сырость и неприкаянность, теперь было тепло и сухо. Как в бабушкином доме, протопленном яблоневыми дровами.
Она встала, прошла в спальню. Декабрист на тумбочке и правда светился — мягким, голубым, призрачным светом.
— Спасибо, бабушка, — прошептала Александра.
И ей показалось, что в ответ откуда-то издалека донеслось тихое:
— Шурка… ты это, воду-то зря не лей. Не казенная. И свет по ночам не жги. И живи долго. Счастливо живи.
Ночью Александре приснился сон. Будто она снова маленькая, сидит на кухне в той, первой, коммунальной квартире, а бабушка ставит перед ней кружку с молоком и кусок пирога.
— Ешь, внученька. Расти большая. Хорошая ты у меня.
— Ба, а почему декабрист синий?
— А потому, — бабушка улыбается, и морщины разбегаются лучиками от глаз. — Что любовь она, Шурка, разного цвета бывает. И синего тоже. Главное, чтобы в душе у тебя цветок этот цвел. А он у тебя цветет, я вижу.
Александра проснулась с улыбкой. За окном серел рассвет, пели первые петухи. В доме пахло свежим хлебом — Таисия Петровна уже хлопотала у печи.
На тумбочке, рядом с синим декабристом, лежали два стареньких колечка — бабушкино и дедушкино. Александра взяла их в руки, погладила потертое золото.
— Спасибо, — сказала она вслух. — За все спасибо.
Жизнь продолжалась. И в этой жизни было место всему: и свету, и теплу, и синим цветам, цветущим в декабре.
Эпилог
Прошло еще десять лет.
Александры Сергеевны уже не стало. Она ушла тихо, во сне, как и хотела. Похоронили ее на деревенском кладбище, рядом с церковью, которую она помогала восстанавливать.
В доме теперь жила ее старшая дочь, Анна, с мужем и детьми. Все в доме осталось по-прежнему: те же шторы на окнах, та же герань на подоконниках. И тот самый декабрист, разросшийся, занявший полподоконника.
Каждую зиму, в декабре, он расцветал пышным цветом. И каждый раз, в сумерках, лепестки его отливали легкой голубизной.
— Мам, а почему он синий? — спрашивал маленький внук Александры, тот самый Пашка, что уже вырос и сам стал отцом.
— Это бабушка Шура его таким сделала, — отвечала Анна. — Она говорила, что это цветок памяти.
И все верили. Потому что иначе и быть не могло. Память, любовь, тепло — они ведь и правда могут быть любого цвета. Даже синего.
Где-то далеко, в городе, в своей квартире, доживала свой век мать Александры. Она давно не выходила из дома, смотрела телевизор и ждала, когда придет соцработник. Вовка, ее ненаглядный сыночек, уехал на Север, звонил раз в год. Геннадий умер.
И никто не приносил ей цветов.
А в деревенском доме, на подоконнике, цвел декабрист. Синий. Как обещание. Как надежда. Как та самая любовь, что сильнее времени и расстояний.
И в этом была вся правда жизни.