Пурга замела дороги, отрезав деревню от мира, но стол для брата, которого не видели 10 лет, накрыли по-царски. Вот только когда он вошел, горячая печь не смогла согреть воздух: от гостя несло таким холодом, что запотели окна. Он пришел не за угощением, а забрать то, что принадлежит ему по праву крови. И это не прощение

За окнами падал густой, влажный снег. Он бесшумно ложился на почерневшие брёвна дома, на занесённый плетень и одинокий «козырёк» колодца, превращая вечернюю тьму в сплошное белое марево. В доме Марфы Игнатьевны, стоящем на отшибе у самого леса, горел свет. Оконце её кухни, единственное жёлтое пятно в этой непроглядной круговерти, было похоже на глазок утопающего в молоке маяка.
На кухне жарко дышала печь, выдыхая запах томлёной капусты, жареных грибов и сдобного теста. На чугунной сковороде, довольно пошипывая, дожаривался ливер вперемешку с луком. В горнице, чисто прибранной и пахнущей натёртым воском полом, царил полумрак. Там, под цветастыми половиками, уже стоял тяжёлый дубовый стол, застеленный белой камчатной скатертью, которую доставали только на Пасху да на похороны. На столе горой возвышались тарелки с соленьями, стояла трёхлитровая банка с мутноватым берёзовым соком и поблёскивал графин с мутноватой жидкостью, которую в деревне называли «слезами комсомолки».
― Ну что там, Егор? ― крикнула Марфа Игнатьевна, не оборачиваясь от печи. ― Принимает его этот козёл? Или сдох окончательно?
Речь шла о стареньком транзисторе «ВЭФ», который муж возил на коленке крутить ручку настройки, пытаясь сквозь треск и вой поймать хоть какую-то музыку.
― Шипит, ― лаконично ответил Егор Кузьмич, сухой, жилистый старик с пышными, уже совершенно седыми усами. ― «Маяк» не пробить. Глушилки, видать, ставят.
― Какие глушилки? ― хмыкнула Марфа. ― Снег глушит. Убери ты его. И галстук свой сними, чего ты, как пугало огородное? Синий он какой-то, лица на тебе нет.
Егор Кузьмич бережно положил транзистор на комод, одёрнул старенький, но выутюженный пиджак, под которым действительно болтался полосатый галстук, затянутый узлом, способным удавить телёнка. Он подошёл к зеркалу, глянул на себя и невольно поморщился: лицо было серым, усталым.
― Лицо как лицо. А галстук ― это уважение. Всё-таки десять лет… Кумовья придут, соседи. Брат называется.
― Так приедет ли? ― голос Марфы дрогнул, в нём впервые проступила тревога. ― Дорогу-то, глянь, замело. От райцентра на сорок километров ни одной машины не пройдёт. А он, поди, на такси? Таксист в такую пургу не поедет.
― Врешь, приедет, ― отрезал Егор Кузьмич, но голос его прозвучал не так уверенно, как хотелось бы. ― Евгений ― человек слова. Если написал, что будет, значит, будет.
Скрипнула дверь сеней, впустив клуб морозного пара, и в горницу ввалился грузный мужик с красным, обветренным лицом. Это был Прохор Семёнович, местный лесник и охотник. Помимо ремней и флаконов с репеллентом, он нёс с собой запах псины, махорки и мороза. Он снял тяжёлый тулуп, бросил его на лавку и, кряхтя, подошёл к столу.
― Здорово, хозяева. Метёт, как в том году, когда трактор с моста слетел. Ну, где он, гость-то ваш столичный? Уж и закусить не грех, пока ждём.
― Не начинать без человека, ― строго сказал Егор Кузьмич. ― Не положено.
― Да я что? Я ничего, ― Прохор Семёнович почесал мощную, как колода, шею и, словно невзначай, протянул руку к блюду с нарезанной домашней колбасой. ― Я просто так, на пробу.
― А ну цыц! ― Марфа Игнатьевна, словно из-под земли, выросла рядом и шлёпнула его по руке мокрой тряпкой. ― Пробовать он будет! Сядь ровно, дождись человека. Не в лесу.
Прохор обиженно засопел, но руку убрал.
В горницу, шаркая валенками, вошёл семилетний Пашка ― внук, белобрысый и конопатый. Он остановился у стола и уставился на запотевший графин с «берёзовыми слезами» и на колбасу.
― Дед, а колбаса вкусная? ― спросил он шепотом.
― Вкусная, ― буркнул Егор Кузьмич.
― А дядька Женя мне конструктор привезёт? Металлический, как в городе? С винтиками?
― Привезёт, привезёт, ― отмахнулся дед. ― Чего пристал? Лучше иди, воды в коридоре натаскай.
― А чего он в столице делает? ― не унимался Прохор, сверля глазами колбасу, как удав кролика. ― Генерал? Или, может, депутат?
― Врач он, ― ответил Егор Кузьмич. ― Врач-хирург. Руки у него, понимаешь, золотые.
― Хирург! ― восхитился Прохор. ― Это который режет, значит? Сила! В больнице, небось, главный? Всей медициной заправляет?
― Ну… ― Егор Кузьмич поправил галстук, чувствуя, как тот душит сильнее обычного. ― Когда я его видел в последний раз, он в больнице работал. А сейчас… не знаю. Писал что-то про научную работу.
― О-о, учёный! ― лесник снова потянулся к закуске. ― Это ты, Марфа, зря мне по рукам бьёшь. За здоровье учёного человека можно и до его прихода выпить.
Дверь вновь отворилась, впуская ещё один клуб холода. В дом вошла Зинаида, почтальонша и по совместительству главная сплетница деревни. Она была женщиной крупной, с весёлыми глазами и необъятным бюстом, который первым появлялся в любом помещении. Скинув валенки и платок, она пропела:
― Ой, батюшки, насилу дошла! Тропинки не видать, всё белым-бело. А у вас тут как в раю ― тепло, нажористо пахнет. Ну что, ждём большого человека? ― Она ловко оглядела стол, оценивая количество выпивки. ― А чего наливочки не поставили, Марфуша? Я в прошлом году смородиновую делала ― пальчики оближешь. Гость-то, небось, к такому привык.
― Нет у нас наливочки, ― сухо ответила Марфа, вытирая руки о фартук. ― Мы люди простые, у нас самогон, капуста, гусь с яблоками. Чем богаты, тем и рады.
― Ах, гусь! ― Зинаида закатила глаза. ― Ну, тогда мы такого гостя быстро в свои сети заманим. Скажешь ему, Егор, что я женщина свободная и хозяйственная. Может, приглянусь, увезёт в столицу-то! ― она залилась довольным смехом, от которого затряслись занавески.
Прохор хмыкнул в усы:
― Кому ты там нужна, Зинка? У них в столице такие девицы ― ноги от ушей растут, а талии тоньше, чем у тебя палец.
― А язык у тебя, Прохор, без костей, ― беззлобно огрызнулась Зинаида и уселась на лавку, придвигая поближе тарелку с пирожками.
Пашка снова подкрался к столу, воспользовавшись суматохой, и, пока взрослые препирались, ловко стащил длинный ломтик колбасы. Он сунул его за щёку и, как мышь, шмыгнул обратно в коридор.
― Пашка! ― крикнула Марфа, но было поздно. ― Вот пострел! Всё, будет тебе сегодня без сладкого.
― Да ладно тебе, Марфуша, ― заступилась Зинаида, жуя пирожок. ― Ребёнок же, не чужой. Пусть ест.
Время тянулось бесконечно. Разговор за столом не клеился. Говорили о ценах на солярку, о том, что председатель опять спился, о том, что волки в этом году к деревне близко подходят. Егор Кузьмич сидел как на иголках. Он то поправлял галстук, то смотрел на часы, стрелки которых, казалось, застыли на месте.
― А давайте всё-таки по одной, пока бабы на кухне шумят, ― предложил Прохор, понизив голос. ― За приезд.
― Да и правда, Егор, ― поддержала его Зинаида, которая и не думала уходить на кухню. ― Нервы-то унять надо. Вон ты какой дерганый.
― Не положено, ― упрямо повторил Егор Кузьмич, но взгляд его упал на графин. Водка матово поблёскивала, обещая забвение и тепло. ― Хотя… по маленькой… за здоровье брата, можно. Он бы не обиделся.
Марфа, возившаяся у печи, услышала звон стаканов и лишь тяжело вздохнула.
Через час стол заметно опустел. Колбасы на блюде осталось ровно половина, пирожков не было видно вовсе. Прохор раскраснелся и рассказывал историю о том, как он лося от волков отбил. Зинаида слушала и поддакивала, не забывая отправлять в рот солёные рыжики.
― А ты ему скажи, Егор, ― снова завела она шарманку. ― Скажи: есть, мол, тут одна, Зинаидой звать. Она и справная, и не старая ещё. Может, он вдовый?
― Да отстань ты, Зинка, ― отмахнулся Егор Кузьмич. ― Не до тебя.
Он вышел на крыльцо. Снег валил стеной. В двух шагах ничего не было видно. Дорога, ведущая от шоссе, превратилась в ровное белое поле. Ни огней, ни звука. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Он постоял, пока усы не обледенели, и вернулся в дом. Лицо его осунулось ещё больше.
― Нет его, ― сказал он глухо. ― Видать, не пробьётся.
― А я что говорила? ― Марфа вышла из кухни, вытирая руки. ― Дороги-то нет.
― Пойду я, пожалуй, ― Прохор тяжело поднялся из-за стола. ― Баба моя заругает. Да и завтра в лес чуть свет.
― И я пойду, ― подхватила Зинаида, закутываясь в платок. ― Спасибо за хлеб-соль, Марфуша.
Пашка, который давно уже клевал носом, тут же встрепенулся:
― А подарки? Дядька Женя когда приедет?
― Спи, ― одернула его Марфа. ― Никого не будет.
Гости ушли, унося с собой шум, смех и запах улицы. В доме стало тихо и пусто. Марфа убирала со стола, гремя посудой. Егор Кузьмич сидел за столом, подперев голову рукой. Галстук он расстегнул, и теперь он висел двумя унылыми полосками на груди. Он смотрел на опустевшее блюдо из-под колбасы, на недоеденный кусок гуся и чувствовал, как внутри разрастается холодная, тяжёлая пустота.
Он вспоминал тот день десять лет назад. Глупая ссора у родительского гроба. Из-за отцовского тулупа, из-за какой-то ржавой бритвы, которая досталась ему, Егору, а брату ― нет. «Жлоб ты, Егорка, ― сказал тогда Женька, молодой, красивый, с чемоданом в руке. ― В этой дыре так и сгниёшь со своей жадностью». И уехал. А он остался.
― И не приехал… ― прошептал Егор Кузьмич. ― Гордый больно. Не захотел в дыру ехать.
Он взял вилку, машинально подцепил последний, одиноко лежащий на блюде кусочек колбасы, который так и не заметили уходящие гости. Поднёс ко рту, откусил. Колбаса была сухой, жёсткой, с противным привкусом заветренного жира.
― Тьфу, ― скривился он, выплюнул в салфетку и с силой сжал её в кулаке. ― Зря только ждали… надеялись…
В этот момент в сенях что-то громко и тяжело стукнуло. Словно упало бревно. А потом раздался скрежет ― протяжный, металлический, от которого у Егора Кузьмича похолодело под ложечкой.
Марфа замерла с тарелкой в руках.
― Ты слышал? ― одними губами спросила она.
Егор Кузьмич медленно поднялся. Сердце колотилось где-то в горле. Скрежет повторился, но теперь он сопровождался шорохом. Кто-то царапал дверь с той стороны.
― Не открывай, ― прошептала Марфа.
Но ноги сами понесли Егора к двери. Это был не страх, а что-то другое ― древнее, родовое, заставляющее хозяина идти навстречу ночному гостю.
Одним рывком он откинул крючок и распахнул дверь.
В проёме, на фоне белой круговерти, стоял человек. Он был высок, одет в чёрное длинное пальто, залепленное снегом. Лица не было видно ― его скрывал глубокий капюшон. В руке человек держал небольшой саквояж из тёмной кожи.
Человек шагнул в сени. Снег с его плеч осыпался на пол и сразу растаял. Он поднял голову, и капюшон упал назад.
На Егора Кузьмича смотрел его брат. Евгений. Вот только глаза брата… Они были странными. В полумраке сеней они казались не серыми, а абсолютно чёрными, без зрачков. Лицо его было неестественно бледным, словно восковым, и от него веяло не морозом, а могильным, глубоким холодом, который пробирал до костей сильнее любой пурги.
― Здравствуй, Егор, ― произнёс Евгений. Голос его звучал глухо, как из бочки, и эхом отдавался в пустых углах. ― Ты меня ждал?
Егор Кузьмич попятился, наткнулся спиной на притолоку и не смог вымолвить ни слова. Марфа выронила тарелку. Та с грохотом разлетелась на полу, но никто не обратил на это внимания.
Евгений вошёл в горницу. Свет керосиновой лампы, стоявшей на столе, заметался, тени заплясали по стенам. Он прошёл мимо брата, мимо остолбеневшей Марфы, сел за стол на то самое место, которое для него готовили, и поставил саквояж рядом с собой.
― Еда-то, я вижу, вся вышла, ― сказал он, глядя на опустевшие тарелки. ― И выпивка тоже. Нехорошо, брат. Не по-родственному.
Егор Кузьмич, пересилив оцепенение, сделал шаг в комнату.
― Женя… Ты… Как ты… Там же дороги нет…
― Дороги? ― Евгений усмехнулся, но улыбка не коснулась его чёрных глаз. ― Для меня теперь дорог не существует. Я к тебе не на машине, брат. Я другим путём.
― Каким другим? ― прошептал Егор.
Евгений медленно, очень медленно, расстегнул пальто. Под ним не было ни пиджака, ни рубашки. На белой, как мел, груди, прямо посередине, зияла огромная рваная рана. Края её были тёмно-бордовыми, запёкшимися. Сквозь разорванные ткани виднелись неестественно белые осколки рёбер, а в глубине… в глубине было пусто. Там, где должно было биться сердце, зияла чёрная, бездонная пустота.
― Где сердце моё, Егор? ― спросил Евгений всё тем же глухим, неживым голосом. ― Ты не знаешь?
Марфа Игнатьевна тихо заскулила и сползла по стенке на пол, закрыв лицо руками. Егор Кузьмич стоял, вцепившись в косяк. К горлу подкатила тошнота, ноги стали ватными.
― Тысячу вёрст я шёл к тебе, ― продолжал Евгений, не сводя с брата чёрных провалов глаз. ― Мне холодно, Егор. Тот холод, что снаружи ― ничто, по сравнению с тем холодом, что у меня внутри. В груди моей метель. И только ты можешь её унять.
― Я… я не понимаю… ― заикаясь, выдавил Егор.
― А тут и понимать нечего, ― Евгений пододвинул к себе саквояж. Щёлкнули медные замки. Крышка откинулась. Внутри, на бархатной подушке, лежал старый, заржавленный опасный шрам-бритва. Та самая, отцовская, из-за которой они поссорились десять лет назад.
― Помнишь? ― спросил Евгений. ― Из-за этой железки ты назвал меня вором. Из-за неё я уехал. А ты остался здесь, с матерью, с этим домом, с этой жизнью. Ты считал, что она твоя по праву? Что ты ― старший, тебе и рожь, и дом, и память отцовская?
― Женька, прости… ― голос Егора сорвался на хрип. ― Прости меня, дурака. Я не со зла… Я от жадности, от глупости…
― Поздно, брат, ― Евгений взял бритву в руку. Лезвие тускло блеснуло в свете лампы. ― Я умер три дня назад. В столице, на операционном столе. Сердце остановилось. И знаешь, что я понял, когда умирал? Что главный мой долг, главная моя боль ― здесь, с тобой. Я не выполнил свой братский долг, не простил. И теперь меня не принимают ни там, ни здесь. Я ― ничей. Я ― метель.
― Что ты хочешь? ― выдохнул Егор.
― Равновесия, ― ответил Евгений. ― Чтобы внутри меня перестала выть вьюга, мне нужно то, что принадлежало мне по праву, но что ты забрал. Мою долю. Отцовскую кровь.
Евгений медленно поднялся. Он шагнул к брату. Лезвие бритвы полоснуло свет.
― Не бойся, ― прошептал он, приближая мёртвое лицо к живому. ― Я возьму немного. Совсем немного. Каплю. Чтобы склеить то, что разорвано.
Он провёл лезвием по своей пустой груди, и оттуда, из раны, потянуло невыносимым холодом и запахом тлена. Затем он приставил бритву к виску Егора.
Марфа закричала. Пашка, выскочивший на крик из-за печки, зажмурился.
Лезвие кольнуло кожу. Потекла тёплая струйка крови.
Но боли не было. Вместо боли Егора Кузьмича накрыло странное чувство ― лёгкости, освобождения. В голове прояснилось, грудь расправилась. Галстук, который душил его весь вечер, вдруг перестал давить.
Евгений отстранился. На его мёртвом лице появилось подобие покоя. Чёрные глаза посветлели, в них мелькнуло что-то человеческое, живое.
― Спасибо, брат, ― сказал он тихо. ― Я свободен.
Он положил бритву на стол, рядом с пустым блюдом. Поправил чёрное пальто, подхватил саквояж и, не оглядываясь, пошёл к двери. Дверь распахнулась сама собой, впуская тучу снега.
― Женя! ― крикнул Егор Кузьмич, бросаясь следом. ― Не уходи! Останься!
Он выбежал на крыльцо.
Метель стихла. Абсолютно. Не падало ни снежинки. Небо было чистым, звёздным, и мороз кусал за щёки. На белом, девственном снегу не было никаких следов. Только ровная, нетронутая гладь, уходящая к чёрной стене леса.
Егор Кузьмич стоял на крыльце, прижимая руку к виску, с которого стекала тонкая струйка крови. Он смотрел в пустоту и чувствовал, как тяжесть, жившая в нём десять лет, исчезла навсегда, уйдя вместе с братом в ту самую стынь, из которой тот пришёл.
В доме тихо плакала Марфа. На столе, рядом с отцовской бритвой, лежал маленький, завёрнутый в промасленную бумагу, металлический конструктор. Для Пашки.