1941 год. Маленькая Настенька спросила мать, мучают ли сегодня бабку бесы. Мать побледнела, ведь никто не должен знать, что в дом пришёл чужак, а на шее девочки — старый крестик, который нельзя показывать

Холодный июньский ветер гнал по пыльной дороге перекати-поле, когда маленькая Настенька, укутанная в старый бабушкин платок, подошла к матери, стиравшей белье в корыте. Девочка дернула ее за мокрый подол и зашептала, озираясь на покосившийся забор:
— Мама, а нашу бабу Меланью сегодня бесы не мучают?
Варвара, женщина с глубокими, точно трещины на иссушенной земле, морщинами у глаз, вздрогнула и выронила мыло. Она резко обернулась, вглядываясь в наивные, широко распахнутые глаза дочери.
— Это кто ж тебе такие слова подсказал, доченька? — голос ее звучал глухо, с затаенной тревогой.
— Да она сама вчерась кричала спросонья: «Изыди, нечистый!» А нынче утром подозвала меня, погладила по головке и говорит: «Иди, Настенька, молочка парного испей, вон, крынка на столе». Это ее тот странник, что с посохом железным мимо проходил, от порчи избавил?
Варвара притянула дочь к себе, вытирая мокрые руки о фартук. Сердце ее колотилось где-то у горла.
— Глупенькая. Нет никаких бесов. А старик тот — просто путник уставший, переночевал у нас в сенях и ушел. Забудь.
— Мам, — Настенька вдруг расстегнула верхнюю пуговку ситцевого платьица и вытащила тонкий плетеный шнурок, на котором висел маленький медный крестик, потемневший от времени. — А это что за игрушка? Бабушка вчера надела и велела никому не показывать. Сказала, это от дурного глаза.
Варвара побледнела так, что веснушки на ее носу стали похожи на россыпь темной гречихи. Она оглянулась на пустую улицу, на соседский дом, откуда доносился лай собаки, и быстро затолкала крестик обратно за пазуху дочери.
— Молчи, Христом-богом прошу, молчи! — зашептала она жарко. — Никому, слышишь, ни единой душе! Это наша с тобой тайна. Вырастешь — тогда и поймешь. А сейчас беги в огород, нарви укропу к обеду.
Настенька, довольная, что у нее есть общая тайна с матерью, упорхнула, как воробышек. Варвара же опустилась на колени прямо в мокрую траву и уставилась на небо, затянутое серой пеленой облаков. Мысли ее были тяжелы, как жернова. Если председатель колхоза, сухой и принципиальный товарищ Громов, узнает, что они вчера тайком ездили в соседнюю деревню к расстриженному попу отцу Николаю, — быть беде. Вызовут на собрание, лишат трудодней, а то и вовсе выставят из села, как врагов народа. А все баба Меланья. Упрямая старуха, которая живет прошлым.
Часть вторая. Корни
Баба Меланья была для Варвары не просто бабушкой, а хранительницей рода, последним осколком той жизни, что канула в Лету. Глядя на ее сгорбленную спину, вечно замотанную в черный шерстяной платок, на руки, скрюченные тяжелой работой, никто бы не подумал, что когда-то эта женщина была женой владельца кожевенных мастерских, носила шляпки с перьями и кружевные перчатки.
Сын Меланьи, а Варварин отец — Ефим, родился в 1896 году в достатке и холе. Он единственный выжил из троих детей, поэтому был окружен такой любовью и заботой, что, казалось, ему сам черт не брат. Получив домашнее образование, он начитался запрещенных книг и к семнадцатому году уже не просто сочувствовал революционерам, а был своим в их кругу.
Узнав, что сын публично отрекся от «царского режима» и призывает рабочих к бунту, старик Мелентий Потапович не выдержал удара. Он не стал проклинать сына, но поступил страшнее: раздал все свое движимое и недвижимое имущество городской управе и сиротским приютам, оставив семье лишь ветхий флигель. А через месяц, когда в церкви, где он был старостой, отказались служить молебен о здравии Государя, сердце Мелентия Потаповича остановилось навсегда.
Меланья, оставшись без мужа, без денег и без будущего, не пошла против сына. Она лишь молча собирала осколки своей жизни. Вскоре Ефим привел в дом девушку — сироту, работницу с ткацкой фабрики, простую и неграмотную Анисью.
— Мать, это моя жена, — сказал он коротко. — По закону новому расписались.
Меланья посмотрела на испуганную, но чистую лицом девушку и только кивнула. В восемнадцатом году, в лютую стужу, родилась Варвара. Роды принимала сама Меланья, шепча над младенцем древние молитвы, которым ее учила еще ее бабка.
Жили трудно, но справно. Меланья, благодаря своим золотым рукам, устроилась швеей в артель. Ефим освоил печатный станок и работал в редакции местной газеты «Красный луч». Анисья, как и ее покойная мать, пошла в санитарки в больницу.
Но мир в доме Петровых, приютивших Меланью с семьей, был зыбким. В тесноте, даже при самой большой любви, рождаются ссоры. Меланья первая уехала в дальнее село Заозерное, где у ее троюродной тетки осталась изба с покосившимися, но крепкими стенами. В начале двадцатых, спасаясь от голода, который выкосил Поволжье, к ней присоединились Ефим с Анисьей и маленькой Варварой. Город умирал, а земля, пусть скудно, но кормила.
Тетка вскоре умерла от старости, и Меланья осталась полноправной хозяйкой. За два года, проведенных на земле, Ефим и Анисья так привыкли к тишине и относительной свободе, что и думать забыли о возвращении в душный город. Здесь Варвара перестала болеть, здесь было вольготно дышать. Ефим, как грамотный и деятельный, быстро втерся в доверие к местному ревкому и стал писарем. Анисья устроилась дояркой на ферму.
Меланья же работала счетоводом в сельпо и молчала. Молчала, когда видела, как сын сноху не крестят лоб перед едой. Молчала, когда слышала их разговоры о «мировом пролетариате». Но однажды, когда с сельской церкви, построенной еще при царе-батюшке, сбрасывали колокола и ломали купол, чтобы превратить храм в зернохранилище, она не выдержала.
— Окаянные! — крикнула она прямо на площади, глядя, как крест, накренившись, падает вниз. — Антихристы! Что творите-то?
Ефим, стоявший тут же с бумагами, дернул мать за руку.
— Молчи, мать! Не твоего ума дело. Религия — опиум для народа. Сказки все это.
— Сынок! — Меланья повернулась к нему, и в глазах ее стояли слезы такой горечи, что Ефим на мгновение отвел взгляд. — Я тебя в эту церковь крестить носила! Купец первой гильдии Зимин твоим крестным был! Ты забыл, как ладан пахнет? Как хор поет?
— Время другое, мать. И бога никто не видел.
— А душу свою ты видел? — прошептала Меланья. — Нехристь ты. И жена твоя такая же. Варвару хоть поберегите, окрестите тайно.
— Не бывать этому! — отрезал Ефим. — Она у нас советская вырастет, свободная от этих предрассудков.
Споры эти длились годами, но постепенно утихли. Меланья поняла: сын и невестка не просто забыли веру — они выжгли ее в своем сердце, заменив новой, железной верой в светлое будущее. Они носили значки, а не кресты. Они верили в Сталина, а не в Спасителя. И Варвара росла в этой атмосфере, впитывая, как губка, атеизм, но чувствуя в бабушкиных словах какую-то щемящую, древнюю правду.
А потом грянул гром.
В тридцать втором году, в самый разгар коллективизации и голода, на Ефима написал донос свой же, из ревкома, позавидовав его грамотности и месту. Его обвинили в умышленном занижении урожайности и сговоре с кулаками. Пришли ночью. Ефим, горячий и не привыкший к несправедливости, бросился на одного из сотрудников НКВД с кулаками. Его скрутили, а через неделю пришла бумага: расстрелять за сопротивление власти.
Анисья не пережила позора. Ее, жену врага народа, травили всем селом — косые взгляды, шепотки за спиной, отказ подавать руку. Она продержалась два месяца, а потом повесилась в сарае. Варвару нашли соседи, когда она, семилетняя, сидела рядом с холодным телом матери и гладила ее по голове, думая, что та спит.
Меланья забрала внучку и уехала из проклятого села. Подалась к одинокому ветеринару деду Серафиму, который давно уже заглядывался на статную, хоть и пожилую, женщину. Серафим приютил их, пожалел, но пожил с ними недолго — сердце подвело через три года.
— Невезучие мы, бабушка, — говорила подросшая Варвара, глядя на могилу деда Серафима.
— Не невезучие, а наказанные, — качала головой Меланья. — За безверие наше. За то, что крест поснимали. Господь долго терпит, да больно бьет. Окреститься бы тебе, Варя. Пока не поздно.
— Бабушка, ну какой Бог? — отмахивалась Варя. — Где он был, когда папу убили? Когда мама в петлю полезла? Нет его. Есть только злые люди.
— А ты не ропщи, — строго говорила Меланья. — Пути Господни неисповедимы. Может, через страдания ваши и мое наказание идет. За гордыню мою былую, за богатство, за то, что не уберегла сына. Не смей так говорить, внучка. Грех это.
— Не верю я, — упрямо твердила Варя.
— Потому и не веришь, что нехристь, — вздыхала Меланья и крестила внучку в спину, когда та убегала на свидание к соседскому парню Захару.
Захар был красив — кучерявый, с ямочками на щеках, гармонист и балагур. Варя влюбилась в него без памяти, по-деревенски сильно и наивно. А когда поняла, что беременна, Захар уже получил повестку и уехал служить на Дальний Восток.
Родители Захара, люди зажиточные и работящие, отказались признавать ребенка.
— Мало ли с кем ты гуляла, пока наш Сенька спину на границе гнул? — бросила свекровь будущая. — Нечего на чужих детей надеяться.
Варвара родила Настеньку одна, в холодной бане, которую натопила баба Меланья. Плакала ночами в подушку, но виду не показывала. Ждали Захара два года. Он вернулся, но не к ним. Прошел слух, что женился на дочери военкома в городе, где остался служить сверхсрочно. Варя для него стала лишь ошибкой юности.
— Ничего, нехристь ты моя горемычная, — обнимала ее Меланья. — Вырастим девку. Бог даст, и для тебя счастье припасено.
Но Настенька росла хилая. Болезни липли к ней одна за другой: то золотуха, то круп, то бесконечные простуды. Варвара возила ее по врачам, поила травами, но ничего не помогало.
— Крестить надо, — твердила Меланья. — Все болезни от того, что дитя без креста живет. Печать на ней не лежит Божья.
— Где ж я его крестить буду, бабушка? Церквей нет, попы по тюрьмам сидят. И если узнают — нас же раскулачат по новой, хоть и нечего уж брать.
— В Заречье, слышала я, отец Павел тайно живет, у дальних сродственников. Съездим, как снег сойдет. Он окрестит.
И они съездили. Тайно, ночью, попросив подводу у знакомого пастуха, которому Меланья когда-то выходила грыжу. Старый священник, с дрожащими руками и слезящимися глазами, совершил таинство над закутанной в тряпье девочкой. Надел ей на шею крестик — свой, нательный, с которого стерлась уже позолота.
— Молись, мать, — сказал он Варваре. — Молись, чтобы Господь простил нам грехи наши. Времена лихие наступают, ох, лихие…
И Варвара, сама не понимая как, стала замечать: Настенька действительно пошла на поправку. То ли травы помогли, то ли возраст, то ли… она боялась додумывать эту мысль. Но когда девочка впервые за долгое время уснула спокойно, без кашля и хрипов, Варвара перекрестилась в темноте, сама не заметив, как рука сама легла на лоб.
Часть третья. Огонь
Двадцать второе июня сорок первого года ударило набатом. Они были в поле, гребли сено. Вдруг по дороге, поднимая пыль, промчался верховой, крича страшное слово: «Война!».
Вечером вся деревня собралась у правления. Плакали женщины, хмурились старики. Меланья сидела на завалинке и мелко крестилась, глядя на заходящее солнце, которое в тот вечер было кроваво-красным.
— Опять беда, — шептала она. — И все потому, что оскудела земля русская верой. Отступились от Господа — вот он и попустил врага.
— Бабушка, перестань! — Варвара прикрикнула на нее. — При чем тут вера? Вон, мужики все верующие были в четырнадцатом, а что? Германец до самого Киева дошел.
— То за грехи наши, — не унималась Меланья. — Господь испытывает нас.
Мужиков забирали один за другим. У соседки тетки Глаши забрали троих сыновей. Младшего, семнадцатилетнего Васеньку, угнали в сентябре, а на старшего, Петра, похоронка пришла уже в августе под Ельней. Тетка Глаша ослепла от слез и ходила по деревне, натыкаясь на заборы.
Весной сорок второго пришла беда и в дом Меланьи. Варвару вызвали в правление. Вернулась она бледная, губы трясутся.
— Забирают, бабушка.
— Кого? — Меланья не поняла.
— Меня. Подчистили списки. Сказали: «Вы, Варвара Ефимовна, дочь врага народа. Должны кровью искупить вину перед Родиной». И еще пять баб с нашего села. На курсы медсестер отправляют, а потом на фронт.
Меланья охнула и села на лавку, схватившись за сердце. Шестьдесят восемь лет, а такое горе.
— Да как же? Ты ж мать! У тебя дитя малое!
— Настеньке уже седьмой год, — глухо сказала Варвара. — Не грудная. Вырастишь. Я знаю, ты вырастишь.
— Варя… — Меланья подползла к ней на коленях, обхватила ноги. — Варенька, внученька, сделай милость, уважь старуху перед смертью. Окрестись! Дай я буду знать, что ты с Богом идешь. Спокойнее мне будет.
Варвара смотрела на седую голову бабушки, на ее мокрые щеки, на руки, трясущиеся от страха за нее. И внутри что-то перевернулось. Она вспомнила ночь крещения Настеньки, вспомнила тихий голос отца Павла, странный покой, который она ощутила тогда. Вспомнила, как, глядя на спящую после этого дочь, вдруг поняла: есть что-то большее, чем собрания, чем колхоз, чем даже эта проклятая война.
Она молча кивнула.
Они снова поехали в Заречье, под покровом ночи. Отец Павел, совсем уже древний старик, окрестил Варвару в своей тесной избушке, при свете коптилки. Вода в тазу была ледяная, но Варваре показалось, что огонь прошел по ее жилам. А когда священник, надевая на нее крестик, прошептал: «Раба Божия Варвара, иди с миром и знай, что ангел-хранитель теперь за твоей спиной», она разрыдалась, уткнувшись лицом в его худые плечи.
Выходя, она оглянулась. Отец Павел стоял в оконце и крестил ее вслед, и слезы текли по его морщинистым щекам, а в глазах была такая светлая печаль, что Варвара запомнила этот взгляд на всю жизнь.
Часть четвертая. Сквозь пламя
Фронт оказался не таким, как в кино. Это была грязь, кровь, крики «санитарку!» и бесконечная усталость. Варвара, скрывшая крестик глубоко под гимнастеркой, выносила раненых, перевязывала, держала за руки умирающих. Она научилась не плакать. Вернее, плакать внутри.
Баба Меланья писала редко, но письма были теплыми. Писала, что Настенька совсем не болеет, что ходит в школу, помогает по хозяйству. И каждый раз приписывала одно и то же: «Молись, дочка. Молись. Богородица тебя сбережет».
И Варвара, поначалу робко, а потом все чаще, начала молиться. По ночам, в землянке, закутавшись с головой в шинель, она шептала «Отче наш», который заставила выучить бабушка. Шептала и чувствовала, как отступает ледяной ужас, как теплеет в груди.
Осенью сорок третьего в их полк пришло известие, что Сталин встретился с митрополитами и разрешил открыть церкви. Варвара тогда впервые за долгое время улыбнулась открыто. Теперь можно было не прятаться. Многие бойцы, даже комиссары, теперь крестились перед атакой. Им стало легче. Легче умирать и легче жить.
В декабре под Невелем ее ранило. Осколок мины вспорол руку. В госпитале под Ленинградом она и встретила его — Захара. Он лежал в соседней палате с ранением ноги. Возмужавший, с жесткими складками у губ, но все такой же красивый, с теми же ямочками на щеках.
Варвара зашла к нему, когда узнала от сестры. Сердце колотилось где-то в горле, но она загнала обиду глубоко. Она вошла, придерживая загипсованную руку.
— Здравствуй, Захар.
Он вскинулся на койке, узнал не сразу. А когда узнал — присвистнул.
— Варька! Ты? Вот это встреча! Жива, стало быть?
— Жива, как видишь. А ты, я смотржу, в любимчиках у судьбы, раз с таким ранением в тылу прохлаждаешься, — она кивнула на его загипсованную ногу и на молоденькую медсестру, которая вертелась рядом, стреляя глазками.
— Да, осколок зацепил, — Захар поморщился. — А ты как здесь? Замуж вышла? Или все по мужикам скучаешь?
— Не твое дело, — оборвала она. — Замужем. И дочь у нас. Твоя дочь, Захар. Настенька. Растет без отца, потому что отцу было на нее плевать.
Медсестра при этих словах выскользнула за дверь. Захар помрачнел.
— Варя, ну что ты начинаешь? Молодые были, глупые. Сама знаешь, не пара я тебе тогда был.
— А теперь пара? — усмехнулась она горько. — Теперь, когда я тебя на фронте встретила, когда кровь проливаю? Ты хоть раз о ней подумал? Хоть раз письмо написал, спросил, жива ли?
— Не писал, — буркнул он. — Некогда было. И вообще, какая разница? Вон, у тебя муж есть.
— Муж есть, — твердо сказала Варвара. — И он настоящий человек. А ты… Прощай, Захар. Живи, как знаешь.
Она вышла, чувствуя, как дрожат колени. Но на душе было странно легко. Словно она вынула из сердца занозу, что сидела там много лет.
Весной сорок четвертого она познакомилась с Григорием. Он был военврачом, эвакуированным из блокадного Ленинграда, где потерял всю семью. Тихий, с печальными глазами, очень добрый. Он перевязывал ей руку и однажды сказал:
— Вы странная, Варвара. Когда молитесь перед сном, у вас такое лицо становится… светлое. Я сам неверующий, вырос в детдоме, но на вас смотрю и думаю: может, и правда есть что-то?
— Есть, Гриша, — ответила она просто. — Есть. Иначе как бы мы все это вынесли?
Они поженились в мае сорок пятого, в Берлине, где их часть стояла в поверженном городе. Военный комендант расписал их в тот же день, когда пришла весть о капитуляции. Григорий надел Варваре на палец простое серебряное колечко, купленное у местного старика за пачку тушенки.
Часть пятая. Возвращение
В родное село они вошли в июне. Жара стояла неимоверная. У околицы журчал ключ, который в народе звали Святым, потому что вода в нем не замерзала даже в лютые морозы.
Варвара упала на колени перед этим ключом, зачерпнула воду ладонями и пила, пила, не в силах оторваться. Григорий стоял рядом, улыбаясь.
— Напилась? Пойдем, Варюша. Домой пойдем.
— Погоди, Гриша, — она сорвала несколько ягод с дикой вишни, что росла у ключа. — На, попробуй. Бабушка говорила, эту вишню еще монахи сажали, когда здесь скит был.
Они шли по пыльной улице, и Григорий, никогда не видевший деревенской природы, разглядывал палисадники, кур, важно расхаживающих по дороге. А Варвара все не верила своему счастью — вот она, дома. Живая.
Баба Меланья сидела на лавочке у калитки и чистила картошку. Рядом, на траве, играла в куклы худая, длинноногая девчушка с косичками. Настенька.
Увидев мать, старуха выронила нож и, всплеснув руками, бросилась к калитке, забыв про возраст и больные ноги.
— Варенька! Родная моя! Жива!
Они обнялись и замерли, две женщины, столько всего пережившие. А Настенька смотрела на незнакомую худую тетю в военной форме и не решалась подойти. Потом мать повернулась к ней, и девочка увидела те самые глаза — добрые, мамины. И бросилась к ней, уткнувшись лицом в жесткую шинель, пахнущую порохом и дорогой.
Вечером Меланья растопила баню. Григорий, узнав, что воды надо наносить и дров наколоть, скинул гимнастерку и взялся за топор. Меланья глянула на его широкие плечи, на то, как ловко он оРудует, и вдруг ахнула:
— Гришенька, а ты что же, крещеный?
Григорий обернулся, улыбнулся.
— Крещеный, баба Меланья. Еще в сорок третьем, в лесах под Смоленском. Там церквушка разбитая стояла, а в ней батюшка партизанский прятался. Окрестил меня и еще два десятка бойцов. Сказал: с верой воевать легче. И правда, легче стало.
— Ну, слава тебе Господи! — Меланья перекрестилась. — Не нехристя в дом привела Варька. Теперь можно и пожить спокойно.
Эпилог. Жатва
Григорий быстро стал своим в селе. Фельдшер с опытом войны — это было на вес золота. К нему шли со всего района. Варвара помогала ему в медпункте. А в сорок шестом родился у них первенец, Михаил.
Через полгода после их возвращения в село приехал Захар. Без ноги, на костылях, злой и обозленный на весь свет. Жена его, военкомовская дочка, не дождалась — нашла другого. Пытался он подойти к Варваре, каялся, просил прощения, даже на Григория нарывался.
— Уйди, — коротко сказала ему Варвара при встрече. — Нет у меня к тебе ни зла, ни любви. Пусто. Иди своей дорогой.
Настенька, увидев его, спряталась за спину Григория и прошептала:
— Папа, кто это?
— Никто, дочка, — Григорий погладил ее по голове. — Чужой человек.
Захар женился вскоре на вдове с тремя детьми, но жизнь его не задалась. Чужие дети были ему в тягость, жена пилила за безногость и безденежье. Он часто сидел на лавочке у своего дома и смотрел на дом Варвары, где всегда было шумно и весело, где росли дети, где Григорий сколотил добротное крыльцо и посадил яблони. И горько ему было от того, что сам он свою судьбу просвистел.
А в доме Меланьи жизнь текла мирно и многолюдно. Григорий и Варвара нарожали еще пятерых — четырех мальчиков и девочку. Меланья, которая, казалось, была вечной, нянчилась с правнуками, учила их молитвам, рассказывала сказки. Она дожила до глубокой старости и умерла тихо, во сне, на восьмидесятом году жизни, держа за руку Варвару.
На похоронах собралось полсела. Варвара, глядя на морщинистое, умиротворенное лицо бабушки, вспомнила все: её «нехристи», её упрямство, её слезы, её веру.
— Ты была права, бабушка, — прошептала она, когда гроб опускали в землю. — Только вера и спасает. Ты научила нас главному — надеяться и любить. И пока мы помним, пока крест на нас, никто нас не сломает.
Григорий обнял её за плечи. Рядом стояли дети, и старшая Настенька, уже невеста, держала на руках младшего братишку. Солнце клонилось к закату, окрашивая деревенские кресты на погосте в теплый, золотистый цвет. Где-то вдалеке залаяла собака, замычала корова, и этот мирный, живой звук был лучше всякой молитвы.
— Пойдем домой, Варюша, — сказал Григорий. — Пойдем, мать.
И они пошли — большой семьей, по пыльной дороге, мимо Святого ключа, мимо цветущих садов, к дому, где их ждал накрытый стол и поминальная свеча, горящая ровным, тихим, немеркнущим светом. Светом, который они пронесли через войну, потери и годы безверия, чтобы передать его дальше — детям и внукам. И этот свет уже никто не мог погасить.