Она полюбила парня с конного завода, не зная, что он уже мёртв. Теперь по ночам в её окно стучится тот, кого похоронили сорок дней назад. В ту ночь она поняла: её жених пахнет не мёдом и сеном, а могильной землёй и полынью. Но когда любимый смотрит так, как он — разве важно, бьётся ли ещё его сердце?

В то лето полынь на симбирских закрайках стояла выше пояса — горькая, медовая, облепленная седой пылью. Воздух над Сурой дрожал маревом, и в этом мареве всё казалось зыбким: далекие стога, девичьи голоса, само время. Земля накалилась за долгие недели без дождя, и хлеба налились последним, яростным соком.
У крайней полосы, где рожь вплотную подступала к высохшему логу, надрывалась бабья страда. Девки работали молча, только серпы вызванивали да изредка кто-то распрямлял ноющую спину, глядя, как солнце плавит горизонт.
— Мать честная, — выдохнула рослая чернобровая девушка, по имени Пелагея, или попросту Поля, отирая пот рукавом длинной холщовой рубахи. — Нынче сам Господь печь топит. Помереть можно.
Она оглянулась на младшую подругу, что возилась со снопом чуть поодаль. Та, в отличие от других, не спешила, но и не мешкала — каждое движение ее было наполнено той особой, корневой основательностью, какая бывает у людей, выросших на этой земле и знающих ей цену.
— Ты, Ариша, как есть русалка, — продолжила Пелагея, подходя ближе. — Ни жара тебя не берет, ни усталь. И откуда что берется?
Арина подняла голову. Глаза у нее были не по-здешнему светлые, с поволокой, будто в них навсегда застыло предзакатное небо. Тяжелая коса, цвета спелой ржи, была уложена короной вокруг головы, открывая тонкую шею и аккуратные уши, в которых поблескивали неброские серьги — гладкие, речного жемчуга, доставшиеся от бабки.
— Работа сама делается, когда про нее не думаешь, — тихо ответила Арина, ловко поддевая серпом новую горсть стеблей. — Ты вон больше на обочину глядишь, чем на полосу.
Пелагея хихикнула, но спорить не стала. И правда, взгляд ее то и дело соскальзывал на проселочную дорогу, что змеей вилась вдоль поля к лесу. Ждали кого-то? Или просто чуяло сердце — неспроста сегодня такая истома в воздухе.
И тогда это случилось.
Сначала донесся звук — дробный, веселый перестук копыт по сухой, потрескавшейся земле. А потом из-за пригорка, где дорога ныряла в лощину, вылетел всадник. Конь под ним был под стать этому мареву — огненной масти, с гривой, летящей по ветру, как полымя. Сам же всадник сидел в седле так легко, будто родился на коне.
— Ишь ты! — ахнула кто-то из девок.
Всадник, заметив работающих в поле женщин, сбавил шаг, перевел коня на рысь, а потом и вовсе остановился, аккуратно направив его прямо к Арининой полосе. Спешиваться он не стал, лишь склонился в седле, и солнечный луч, пробившись сквозь пыль, скользнул по его лицу. Молодое, острое, смуглое от загара, с веселыми, чуть раскосыми глазами, в которых плясали чертики. Одет он был в косоворотку навыпуск, подпоясанную тонким ремешком, и мягкие сапоги.
— Бог в помощь, красавицы! — голос у него оказался звонким, молодым. — Тяжело одной-то? Давай помогу.
Это он обратился прямо к Арине, спешиваясь на ходу, прежде чем она успела ответить.
— Спаси Христос, — Арина выпрямилась, положив руку на сноп. — Не впервой. Управимся.
— Позволь, — парень, не слушая возражений, подхватил тяжелый сноп с другой стороны, придерживая его, чтобы она могла ловчее перехватить перевясло. Руки его, сильные и загорелые, на мгновение коснулись ее пальцев. Арина метнула быстрый взгляд из-под густых, вразлет бровей. Парень улыбнулся открыто, без тени умысла.
Рыжий конь, оставленный без присмотра, ткнулся мордой в хозяйское плечо и громко, по-человечьи чихнул, мотнув головой.
— Игренька, будет тебе! — засмеялся парень, легко похлопывая коня по шее. — Это он от солнца. Всегда так, ежели в глаза напечет.
— Чей будешь? — спросила Пелагея, подступая с подружками. — Не здешний, поди?
— Из-под Алатыря мы, — парень кивнул в сторону, откуда приехал. — Из Старого Городища. Отец табуны держит. А меня Тихоном кличут. Для своих — Тиша.
— Тихон, значит, — Пелагея подбоченилась. — А по батюшке?
— Кузьмич, — усмехнулся он, не сводя глаз с Арины. — А тебя как, хозяюшка, величать?
— Арина. А по батюшке — Игнатьевна.
— Арина Игнатьевна… — повторил Тихон, смакуя имя, будто родниковую воду. — Хорошо как. А что за село у вас? Вон за теми ветлами, видать?
— Лукояновка наша, — отозвалась Арина, поправляя платок, сбившийся на затылке. — Крайние дома отсель видны.
— Лукояновка… — Тихон взял коня под уздцы, но уезжать не спешил. — Я вот что, Арина Игнатьевна… Дозволь вечерком заехать? Познакомиться с отцом-матерью, ежели не погнушаетесь.
Девки за спиной Арины так и ахнули, зашушукались. Арина же, хоть и зарделась маковым цветом, взгляда не отвела.
— Отчего ж не заехать? — ответила она с достоинством. — Милости просим. Только предупреждаю — живем небогато, просто.
— А мне богатства не надобно, — просто ответил Тихон. — Мне бы душу живую.
Он легко вскочил в седло, тронул поводья. Конь, почуяв волю, заплясал на месте.
— До вечера, Арина! — крикнул он уже на скаку, обернувшись. — Жди!
И понесся вдоль поля, только пыль взвилась за ним золотым столбом.
— Арина! Да ты с ума сошла! — накинулись на нее подруги. — Кто он? Откуда? А вдруг лихой человек?
— А что мне в нем лихого показалось? — спокойно ответила Арина, провожая взглядом удаляющегося всадника. — Глаза у него чистые. А конь… конь зря к лихому не пойдет.
Дома, как и обещал, Тихон появился на закате. Солнце уже не пекло, а мягко золотило верхушки берез, когда он въехал во двор Игната Коровина, плотника и известного на всю округу умельца. Встретили его настороженно, но без грубости. Арина, переодетая в чистый сарафан, с алым платком на плечах, вышла на крыльцо. Отец, коренастый мужик с такими же, как у дочери, бровями вразлет, вышел из сарая с топором, но топор за пояс сунул, руку подал.
— Проходи, коли с добром.
Тихон и впрямь приехал с добром: привез гостинцев ребятишкам — Арининым младшим братьям и сестрам, матери — платок камчатный, отцу — кисет, расшитый бисером, видимо, работы своих сестер. За столом вел себя скромно, но с достоинством, рассказывал об отце, о табунах, о своем старшем брате, что в город уехал, на завод. Про мать обмолвился, что рано схоронили, потому и хозяйство на отце и сестрах.
— Веры вы какой будете? — спросил напрямик Игнат, когда ужин подошел к концу.
— Православной, батюшка, — не моргнув глазом, ответил Тихон и перекрестился на образ в углу, да так истово, что сомнений не осталось. — Мы хоть и с татарвой в старину мешались, но в церковь ходим, крестим деток. Арина Игнатьевна насчет этого пусть не сумлевается.
Игнат крякнул удовлетворенно. Ему парень нравился. И статный, и работящий, и разговор ведет правильно. А главное — видно, что к Арине его не на шутку тянет. А что с конного завода — так это не беда. Наоборот, хозяйство поднять можно.
Так и повелось. Тихон стал наезжать в Лукояновку чуть не каждый день. То на Игрене, то на саврасом мерине. Помогал по двору, чинил сбрую, ездил с Ариной на вечернюю зорьку. Любовь у них завязалась та, про которую в песнях поют — чистая да крепкая.
Но одно обстоятельство смущало Арину. Вернее, не смущало даже, а тревожило где-то в самой глубине души. Тихон, при всей своей открытости, никогда не приглашал ее в свое Старое Городище. На все просьбы познакомиться с его семьей отвечал уклончиво:
— Сестры у меня злые, как осы, — отшучивался он. — Успеешь еще на них наглядеться. А отец строгий, ему сперва надо доложить по чину, чтоб не сглазить. Вот обвенчаемся — тогда и поедем.
Перед самой Покровской ярмаркой, куда они собирались уже как жених и невеста, произошло событие, которое Арина поначалу сочла дурным сном.
Сидели они на завалинке, в сумерках. Тихон обнимал ее за плечи, что-то шептал ласковое. И вдруг Арине почудилось, что от него пахнуло странным, нежилым холодом и запахом… полыни? Той самой, горькой, что растет на заброшенных могильниках. Длилось это мгновение, и Тихон снова был обычным — теплым, живым, пахнущим конским потом и свежим сеном.
— Тиша… — прошептала она, отстраняясь. — А ты… точно живой?
Тихон замер. В темноте его глаза блеснули странно, как у зверя.
— Шутишь, Аринушка? — голос его чуть сел. — Или напугать хочешь?
— Нет, — она тряхнуд головой, отгоняя наваждение. — Прости, умаялась за день. Показалось.
Но Тихон в тот вечер уехал раньше обычного, и на прощание поцеловал ее как-то особенно сильно, до боли, будто прощался.
А наутро в Лукояновку прискакал верховой из Старого Городища. Грязный, замученный, с безумными глазами. Оказалось — старший брат Тихона, Фрол.
— Беда! — закричал он, едва сползя с лошади. — Тиша… Тиша наш… третий день как помер! В одночасье сгорел от хвори. А вы тут… прости Господи… с ним гуляете?
Игнат перекрестился. Мать запричитала, падая на колени. Арина же стояла столбом, белая, как мел. Фрол, глядя на нее с жалостью и ужасом, продолжил:
— Похоронили мы его вчера. На кладбище нашем, старом… Только вот нынче ночью гляжу — а могила разрыта! Гроб пустой! А из избы у покойника крест нательный пропал, что мать на смерть ему надела… Что за напасть такая, люди добрые?
Арина покачнулась, и если бы Пелагея не подхватила ее под руки, упала бы замертво. В ушах у нее стоял шепот: «Арина… жди…», и запах полыни становился все нестерпимее.
Часть вторая: Студень
Похоронили Тихона по-христиански — второй раз. Могилу заново отпели, залили святой водой. Арина на похороны не пошла — слегла в горячке. Месяц металась на постели, звала кого-то, а когда приходила в себя, просила запереть покрепче двери и окна. Свекор и снохи из Городища, приезжавшие на похороны, косились на невестку волками. Особенно мать Тихона, Марфа — высокая, черноглазая старуха, никогда не снимавшая темного платка. Она в избу к Арине не зашла, лишь спросила у ворот:
— Не водил ли он ее по ночам на болота? Не заговаривал ли?
— Что ты, матушка, какое болото? — испугалась Арина. — Мы и по селу-то редко выезжали.
Марфа поджала губы и уехала, ничего не объяснив.
Оправившись от болезни, Арина первое время жила как во сне. Работала, нянчила младших, но взгляд ее стал другим — глубоким, остановившимся, словно она постоянно прислушивалась к чему-то внутри себя. По ночам она не зажигала лучину, сидела в темноте и глядела в окно на дорогу, ведущую к Старому Городищу.
И вот однажды, ровно на сороковой день по христианскому календарю, когда по всем правилам душа должна была уже обрести покой, это случилось.
Ночь выдалась морозной, прозрачной. Луна стояла высокая, яркая, и снег под ней искрился так, что глазам было больно. Арина не спала. Сердце ныло, ныло, и вдруг замерло вовсе — она услышала шаги. Снег скрипел под окнами мерно, тяжело. Кто-то подошел к крыльцу, постоял, потом шаги переместились к окну. Арина замерла.
— Арина… — донеслось из-за заиндевевшего стекла. Голос был тихий, хрипловатый, но до боли родной. — Выйди… Я озяб.
Она узнала бы этот голос из тысячи. Тихон.
Вместо того чтобы ужаснуться, Арина почувствовала, как сердце зашлось от дикой, невозможной радости. Вскочила, накинула шубейку, босая выскочила в сени. Руки ее дрожали, отпирая тяжелый крючок.
На пороге стоял он. Тот же разворот плеч, те же вихры, выбившиеся из-под шапки. Но лицо… в лунном свете оно казалось неживым, восковым. Глаза смотрели на нее с такой тоской, что у Арины подкосились ноги.
— Тиша… Ты… ты как же?
— Я пришел, — сказал он просто, и голос его не создавал пара изо рта. — Обещал же. Пустишь?
Арина отступила. Он вошел в сени, и тотчас же морозный воздух наполнился знакомым запахом — сухой травы и земли. Полыни. Тихон стянул рукавицы, и Арина увидела его руки — белые, с синеватыми ногтями. Он поймал ее взгляд и улыбнулся той же улыбкой, от которой у нее когда-то замирало сердце.
— Не бойся. Я тебя не трону. Посидим, поговорим. Соскучился я…
Они сели на лавку в темных сенях. Тихон говорил, и голос его то становился обычным, живым, то срывался на шепот, в котором слышался вой вьюги. Он расспрашивал о ней, о ребятишках, о том, как прошел Покров. Арина отвечала, сама не своя от страха и любви, что смешались в ней в один жгучий ком.
— А что там? — наконец решилась она спросить. — Где ты был эти дни?
Тихон долго молчал. Луна светила в маленькое окошко сеней, и Арина видела, как по его щеке медленно ползет слеза, но слеза эта была странной — она не замерзала на морозе, а стекала как вода.
— Темно там, Аринушка, — прошептал он. — Холодно. И тошно. Не пускают меня… Грехи, видать, тяжелые. А к тебе тянет, сил нет. Думал, могила удержит — ан нет. Душа места не находит.
— Что же делать? — Арина схватила его за руку и тут же отдернула — рука была ледяной, твердой, как коряга.
— Молись за меня, — попросил он. — И помни. А я… я еще приду. Ты не гони.
Перед уходом он сунул ей в руку что-то холодное и гладкое. Арина разжала ладонь — на ней лежал медный крестик на гайтане, тот самый, что пропал из гроба.
— Спрячь, — сказал Тихон. — Это оберег. Для тебя. Может, и сгожусь еще.
И ушел, растворившись в лунном свете, даже следы на снегу за ним заметала поземка.
Утром Арина показала крестик отцу. Игнат, мужик суровый, хоть и набожный, побледнел, затрясся, перекрестился и велел молчать.
— Никому ни слова, дочка. Это наваждение бесовское. Забудь. И крест этот… дай сюда.
Но Арина не отдала крест. Спрятала за пазуху и носила, не снимая. А Тихон приходил снова и снова. Каждую ночь, ровно в полночь. Он садился на лавку в сенях и говорил, говорил… О чем-то неважном, о пустяках, но Арина ловила каждое слово. Она худела, бледнела, перестала выходить из дому. Соседи шептались: «Присушила, знать, нечистый».
Мать Арины, Фекла, билась в истерике, попы из соседнего села читали молитвы, кропили избу святой водой. Тихон перестал являться в сени, но Арина слышала его голос в завывании ветра, видела его тень на снегу при луне. Любовь ее не угасла, а превратилась в болезнь, в наваждение.
Тогда Игнат решился на крайние меры. Съездил он за советом к старцу в дальний скит, а оттуда привез наказ: идти к матери Тихона, к Марфе. Только она знает родовые тайны, только она может разорвать эту связь.
Марфа приняла Арину на пороге своей избы в Старом Городище. Дом у них был крепкий, пятистенный, но стоял он на отшибе, и окна его глядели прямо на старое кладбище.
— Пришла, голуба? — голос Марфы звучал глухо. — Дождалась. Проходи.
Внутри избы было жарко натоплено, пахло сдобой и сухими травами, но Арине почудился все тот же полынный дух.
— Ты знала, — выдохнула Арина, глядя в черные, немигающие глаза свекрови. — Ты знала, что он… такой?
— Знала, — просто ответила Марфа, не отводя взгляда. — Потому и не везла тебя сюда. Потому и прятала. Нечисть в нашем роду, девка. Старая, еще от прадеда, что на заклятой земле поселился. Думали, обойдет, думали, молитвами снимем… Ан нет. Тиша мой самый чуткий был. Самым тонким миром жил. А как хворь его скосила — не выдержало сердце. И душа не ушла. Зацепилась за тебя.
— Что же мне делать? — Арина упала на колени. — Я люблю его! И он меня любит! Не могу я без него!
— Любовь твоя — петля для него, — жестко сказала Марфа. — Чем больше ты его держишь, тем дальше он от света. Гниет там, в темноте, и тебя за собой тянет. Погляди на себя — на кого ты стала похожа? Живой покойник. Выбирать тебе: или земную жизнь, или… это.
— Но как? — Арина подняла залитое слезами лицо. — Как мне его отпустить?
Марфа тяжело вздохнула, подошла к печи, достала из-за божницы узелок.
— Вот. Это его крестильная рубаха. В ней его сорок дней назад отпевали, а после я схоронила в сундуке. Возьми. Нынче же ночью, когда он придет, отдай ему крест, что он тебе дал, заверни в эту рубаху и скажи: «Иди с Богом, отпускаю». Трижды скажи. И не оглядывайся. Если уйдет — значит, отпустит. Если нет… Тогда пеняй на себя.
Часть третья: Оттепель
В ту ночь луна скрылась за тучами, и над Лукояновкой повисла такая темень, что хоть глаз выколи. Арина ждала на крыльце, сжимая в руках сверток с крестильной рубахой. Мороз крепчал, но она не чувствовала холода.
Он пришел ровно в полночь. Выступил из темноты белесым пятном, и Арина увидела его глаза — они светились слабым, угасающим светом.
— Не звала сегодня, — сказал Тихон тихо. — Чую, прощаться будем.
— Прощаться, Тиша, — голос Арины дрогнул, но она взяла себя в руки. — Прости меня. За то, что держала. За то, что не отпускала. За любовь свою грешную.
— Не грешная любовь, — покачал он головой. — Святая. Только не нам с тобой такой быть.
Арина развернула сверток, достала крестик, который носила на груди, и положила его поверх белой холщовой рубахи.
— Вот. Возьми. Это твое. Иди с Богом, Тихон Кузьмич. Отпускаю.
Тихон взял сверток. Долго смотрел на него, потом перевел взгляд на Арину. И вдруг улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у нее когда-то сердце таяло, но сейчас в этой улыбке не было тоски, а был покой.
— Спасибо тебе, Аринушка. За все спасибо. За то, что была. За то, что любила. Век помнить буду… там.
Он шагнул к ней, и Арина зажмурилась, ожидая ледяного прикосновения. Но вместо этого она почувствовала на своих волосах теплое, легкое дуновение, запахло не полынью, а свежим сеном и утренним туманом.
— Живи, — шепнул голос уже издалека. — Живи долго и счастливо. Рожай детей. И меня… вспоминай без слез.
Арина открыла глаза. Никого не было. Только на снегу, там, где он стоял, таяла небольшая проталина, и в ней, среди почерневшего наста, зеленел крошечный росток — живой, настоящий.
Она не пошла в дом. Стояла до рассвета, глядя, как сереет небо, как занимается заря. А когда взошло солнце, она увидела, что мороз спал, с крыш закапало, и воздух наполнился весенней, влажной свежестью. Ранняя оттепель случилась в тот день, прямо на Крещение, чего старожилы и припомнить не могли.
Марфа приезжала через неделю. Вошла в избу, поклонилась образам, а потом села напротив Арины и сказала просто:
— Отпустил. Упокоился. Спасибо тебе, дочка. Прости нас, старых.
Больше они эту тему не поднимали.
А весной Арина встретила на ярмарке проезжего мастерового из-под Кемерово, простого русского парня с веселыми глазами и гармонью в руках. Звали его Матвей. Через год они обвенчались, и Арина уехала с ним на новое место, забрав с собой и младших братьев с сестрами, к тому времени уже осиротевших.
Перед отъездом она сходила на старое кладбище в Городище, туда, где схоронили Тихона во второй раз. Могила заросла травой, и на ней, среди полыни и ковыля, сидела серая птичка с ярко-желтой грудкой. Увидела Арину, встрепенулась, пропела что-то короткое и звонкое и улетела прямо в небо, в самую синеву.
— Прощай, Тиша, — прошептала Арина и, перекрестившись на церковный крест вдалеке, пошла к своей новой жизни.
Говорят, что дом Тихона в Старом Городище после смерти Марфы и отъезда братьев в город стоял заколоченным много лет. А потом его разобрали на дрова. Но место то люди обходили стороной, особенно в полнолуние, потому что иной раз видели там огонек, а иной раз слышали, как кто-то тихо, по-доброму смеется в темноте.
Арина же, поселившись в Кемеровской области, прожила долгую и счастливую жизнь. Родила Матвею четверых детей, построила дом, вырастила сад. И никогда никому не рассказывала о своей первой любви. Только иногда, в глухие зимние вечера, когда за окнами завывала метель, она доставала из сундука маленький узелок, в котором лежал пожелтевший от времени детский крестильный крестик, и подолгу смотрела на него, и улыбалась чему-то своему, сокровенному.
А весной, когда таял снег, она всегда выходила в поле и рвала первую полынь. Горькую, терпкую, пахнущую памятью. И думала о том, что любовь не умирает никогда. Она просто меняет обличье, становится то ветром, то светом, то тихой радостью в сердце того, кто умеет ждать и верить.
Конец.