Я приехала на скучную перепись населения в забытый богом хутор, а нашла там женщину, которую свекровь три года держала на цепи, и теперь эта старая ведьма, умирая, решила впихнуть мне в руки свой «дар» — так что, ребята, хотите верьте, хотите нет, но с тех пор я вижу то, чего видеть не должна, и мне это, знаете, ох как не нравится

Память — удивительная субстанция. Она может быть сладкой, как майский мёд, или горькой, как полынь, но никогда не бывает пустой. Когда я согласилась на эту подработку в статистическом бюро, мне казалось, что меня ждут скучные квартальные отчёты и бесконечные таблицы. Но судьба распорядилась иначе, подкинув мне испытание, которое до сих пор отзывается холодком где-то в области сердца.
Всё началось со звонка моего непосредственного руководителя в первой декаде октября. За окном моросил мелкий, занудный дождик, характерный для наших южных окраин, а я сидела с чашкой цикория, наблюдая, как капли стекают по стеклу, искажая очертания тополей за окном.
— Анна Сергеевна, — раздался в трубке бодрый голос начальницы, — у нас тут образовалась «дыра» по одному из участков. Посёлок Ветлянка. Старые хутора в пяти километрах от трассы. Возьмётесь? Понимаю, что глухомань, но премиальные хорошие.
— Ветлянка? — переспросила я, и где-то в глубине души шевельнулось смутное, почти забытое тепло. — Там же, кажется, мой дед когда-то председательствовал?
— Вот и славно. Значит, земля родная, — обрадовалась начальница. — Жду отчёт через неделю.
Я положила трубку и подошла к старому резному шкафу, где среди книг по садоводству и потрёпанных томиков стихов лежал семейный альбом в кожаном переплёте. Пролистав пожелтевшие страницы, я остановилась на фотографии, где молодые колхозники с серпами стояли в поле. Среди них — моя бабушка, Матрёна Филипповна, которую здесь все звали просто Матрёшей. Строгая, справедливая, с навсегда обветренным лицом и добрыми глазами. Я её плохо помнила, она умерла, когда мне было лет пять, но запах её дома — смесь сушёной мяты, старого дерева и яблок — я не забыла никогда.
День, когда я отправилась в Ветлянку, выдался на удивление погожим. Дождь прекратился, тучи разошлись, и октябрьское солнце, уже не греющее, но яркое, заливало светом поля и перелески. Я оставила машину у въезда, на площадке возле заброшенной фермы, накинула форменную жилетку с логотипом службы, повесила на шею бейдж и медленно побрела по грунтовке.
Тишина здесь стояла особенная. Не та звонкая тишина леса, а какая-то приглушённая, словно ватная. Старые хаты под камышовыми крышами, покосившиеся плетни, заросли полыни в человеческий рост. Казалось, само время здесь течёт иначе, вязко и тягуче. Некоторые дворы выглядели обжитыми: где-то курилась труба, где-то во дворе лаяла собака, а в одном дворе я даже заметила новенький, сверкающий лаком внедорожник с городскими номерами — видимо, чья-то дача.
Жители встречали меня по-разному. Кто-то, увидев форменную одежду, спешил уйти в дом, пряча глаза. Другие, наоборот, радовались, как родной. Помню деда Павла, высокого, сутулого старика с рыжими от табака усами. Он долго тряс мне руку, угощал мочёными арбузами и всё причитал:
— Анечка! Гляди-ка, выросла какая! А помнишь, как ты тут босая бегала, за стрекозами?
Я не помнила, но кивала, чтобы не обидеть. Говор здесь, на хуторах, был особый — певучий, с «гэканьем» и старинными словечками, которые в городе уже давно не услышишь.
— Ты это, — шептал мне дед Павел на прощание, — ты к Агафье-то не ходи. Ты её в списках вычеркни. Не надо туда ходить.
— Это почему же? — удивилась я.
Дед Павел перекрестился и замахал руками:
— Не твоего ума дело. Сказал — не ходи, и всё тут. Помирать она собралась. А перед смертью у таких, как она, дар из рук рвётся. Чужим достанется — беда будет.
Я тогда не придала его словам значения. Стариковские суеверия, подумала я. Агафья… Агафья Тихоновна Краснова. Я нашла её в списке: возраст — 94 года, проживает с невесткой Зинаидой. Информация скупая, казённая.
Я шла по улице, и с каждым шагом картинки детства всплывали всё ярче. Вот здесь, под этим ветхим мостком, мы ловили головастиков. А вон там, за тем поваленным забором, рос огромный куст сирени, который мы обдирали каждую весну. Дома стояли плотно, но жизнь теплилась далеко не в каждом. Некоторые хаты превратились в руины, с проваленными крышами и выбитыми окнами, похожими на слепые глазницы.
Дом Агафьи Тихоновны стоял на отшибе, ближе к лесу. Он отличался от других: не такой ветхий, даже ухоженный на первый взгляд. Крашеные ставни, свежий штакетник. Но было в нём что-то настораживающее. Какая-то неестественная тишина. Даже собаки во дворах лаяли, а здесь — ни звука.
Я открыла калитку и вошла во двор. И тут же на меня с бешеным лаем кинулась небольшая рыжая дворняга. Она рвалась с цепи так, что казалось, сейчас вырвет столб, к которому была привязана. Цепь жалобно звенела, собака скалила жёлтые клыки, и в её глазах читалась не столько злоба, сколько отчаяние.
В глубине двора, у поленницы дров, копошилась сухонькая старушка в тёмном платке. Она что-то собирала в фартук, не обращая на меня внимания. Я вежливо поздоровалась, но старушка лишь покосилась в мою сторону и продолжила своё дело.
— Агафья Тихоновна? — повысила я голос, перекрикивая собачий лай.
— А? — старушка поднесла ладонь к уху. — Шо гукаешь? Не чую!
— Перепись населения! — крикнула я, достав планшет. — Мне нужно вас опросить!
Старушка, кряхтя, выпрямилась. Лицо у неё было сморщенное, как печёное яблоко, но глаза — живые, цепкие, чёрные, как терновник. Она смотрела на меня без страха, с каким-то странным интересом.
— А ты чья ж такая будешь? — спросила она неожиданно громко и внятно.
— Я? Я Анна. Матрёны Филипповны внучка, — представилась я, надеясь, что это имя вызовет доверие.
— Матрёны? — старушка вдруг вся подобралась. — Учётчицы? Помню. Хорошая баба была. Справедливая. Проходи, коли так.
Она махнула рукой, приглашая ближе. Собака, увидев, что хозяйка не прогоняет меня, зашлась в новом приступе лая.
— Цыц, Пальма! — прикрикнула на неё Агафья Тихоновна. — Свои.
Но собака не унималась. Она кидалась на меня с удвоенной яростью, и я невольно отступила на шаг.
— Я быстро, — сказала я, стараясь держаться подальше от оскаленной пасти. — Назовите ваши данные для статистики.
Старушка продиктовала мне всё чётко, без запинки. Годы, место рождения, работа. Я заполняла графы в планшете, краем глаза разглядывая двор. Вокруг было чисто, но какая-то неуловимая запущенность всё же чувствовалась. Вещи лежали не на своих местах, на крыльце стояло ведро с мутной водой, в углу двора куча старого тряпья.
— А с вами проживает Зинаида? — спросила я, сверяясь со списком. — Невестка?
Тут Агафья Тихоновна заметно напряглась. Она опустила глаза и стала теребить край фартука.
— Живет, — тихо сказала она. — А шо?
— Мне нужно и её опросить. Это обязательно. Совместно проживающие.
— Та не можно, — замахала руками старушка. — Лежачая она. Хворая. Не ходит.
— Я на минуту, — настаивала я. — Разрешите пройти в дом?
Агафья Тихоновна замялась, но потом нехотя кивнула:
— Иди. Только там… ну, иди.
Она указала на покосившееся крыльцо, к которому вела узкая тропинка. Рыжая дворняга, завидев, что я направляюсь к дому, взбесилась окончательно. Она захлёбывалась лаем, бросалась на цепь, и было ясно: просто так к двери не подойти — укусит.
— А собаку можно убрать? — спросила я, уже начиная подозревать неладное. — Подержите её?
— Да не дается она мне, — отмахнулась старушка, пятясь к поленнице. — Злая она.
Я поняла, что меня пытаются не пустить. Сердце тревожно ёкнуло. Шестое чувство, которое не раз выручало меня в жизни, забило тревогу. С этой Зинаидой что-то не так.
— Зинаида! — крикнула я громко, стараясь перекрыть собачий лай. — Вы меня слышите?
Тишина. Только звенит цепь и скулит собака.
— Зинаида, вы живы?
И вдруг из глубины дома донёсся звук. Глухой, ритмичный стук. Будто кто-то бил костяшками пальцев по дереву. Тук-тук-тук. И следом — слабый, надрывный хрип.
Меня бросило в дрожь. Сомнений не осталось — там происходит что-то ужасное.
— Немедленно уберите собаку! — приказала я уже другим, жёстким тоном.
Но Агафья Тихоновна, сделав вид, что не слышит, скрылась за углом сарая.
Я осталась одна перед разъярённым псом. Нужно было что-то решать. Просто уйти? А если там человек умирает? В моей голове пронеслось всё: звонок в полицию, их скептицизм, мои голословные обвинения. Нет, нужны доказательства.
Я отступила, вышла за калитку и быстро зашагала к машине. Всю дорогу домой меня трясло. Вечер прошёл в мучительных раздумьях. Я звонила подруге, советовалась с мужем. Все говорили одно: «Аня, не лезь. Не твоё дело. Собака злая — загрызёт. А если старуха психическая? Себе дороже».
Но образ этого стука и хрипа не давал уснуть. Я ворочалась до трёх ночи, а потом приняла решение. Утром, набрав в карман куртки горсть сухого корма для собак, я снова поехала в Ветлянку.
На этот раз я не стала церемониться. Подойдя ко двору, я увидела Агафью Тихоновну, стоящую у калитки. Увидев меня, она всплеснула руками и засеменила обратно во двор, явно пытаясь предупредить ту, другую.
— Доброе утро! — крикнула я и, не дожидаясь ответа, распахнула калитку.
Рыжая дворняга кинулась на меня с лаем. Я кинула ей горсть корма. Собака от неожиданности замешкалась, принюхалась и жадно набросилась на еду. Этой секунды мне хватило. Я рванула к крыльцу, вбежала на него и, дёрнув ручку, оказалась внутри.
То, что я увидела, выжгло в моей памяти картину, которую не забыть до конца дней.
В нос ударил такой смрад, что меня едва не вывернуло на пороге. Это была не просто вонь — это был коктейль из немытых тел, экскрементов, прелой соломы, плесени и ещё чего-то сладковато-тошнотворного. Я зажала рот рукавом и сделала шаг в комнату.
Свет с трудом пробивался сквозь занавешенное тряпьём окно. В углу, на старой железной кровати без матраса, на голой сетке, скрючившись в позе эмбриона, сидела женщина. Она была совершенно нагая. Её кожа, серая, обтягивающая кости, напоминала пергамент. Длинные спутанные волосы, седые, с жёлтыми прядями, колтуном свисали до пояса. Она была похожа на мумию, ожившую по ошибке.
Но она была жива. По её мутным, бессмысленным зрачкам ползала муха, а она даже не моргала. Губы, потрескавшиеся в кровь, беззвучно шевелились. А потом она увидела меня. И в её глазах, казалось, навсегда погасших, мелькнул огонёк.
— Пи-и-ить… — раздался звук, похожий на скрип несмазанной двери.
Она протянула ко мне руку — страшную руку с длинными, скрученными, грязными ногтями, похожими на когти.
У меня подкосились ноги. Я схватилась за косяк.
— Господи Иисусе… — прошептала я.
За спиной раздалось шарканье. Обернувшись, я увидела Агафью Тихоновну. Старушка стояла в дверях и смотрела на меня с каким-то обречённым спокойствием.
— Бачишь, — сказала она тихо, — я ж казала — лежачая.
— Воды! — закричала я на неё. — Немедленно дайте ей воды!
Старушка засуетилась. Она прошла в комнату, перешагивая через кучи мусора, заплесневелых сухарей, валяющихся прямо на полу, нашла грязную алюминиевую миску, зачерпнула мутной воды из такой же грязной кастрюли, стоящей на столе, и поднесла женщине. Та схватила миску дрожащими руками и припала к ней, расплёскивая воду на себя, жадно глотая, давясь и кашляя.
Я стояла и смотрела. Смотрела на пролежни, которые гноились на её бёдрах и спине, на содранную до мяса кожу на плечах — она натирала её о ржавую сетку, пытаясь, видимо, хоть как-то сменить позу. Женщина была похожа на узника концлагеря, забытого всеми.
Я вышла на крыльцо. Руки тряслись так, что я едва могла набрать номер. Сначала полиция, потом скорая, потом соцзащита. Я орала в трубку, требуя, чтобы ехали немедленно, что здесь умирает человек. Собака, уже отвлёкшаяся от корма, снова зашлась лаем, но я уже не обращала на неё внимания.
Через сорок минут двор заполнился людьми. Первым приехал участковый, за ним — машина скорой с красным крестом, следом подкатил видавший виды «уазик» соцработников.
Фельдшер, полная женщина с усталыми глазами по имени Раиса, вошла в дом первой. Она пробыла там не больше минуты, выскочила обратно, хватая ртом воздух.
— Твою мать… — выдохнула она. — Что за Освенцим? Как она вообще живая до сих пор?
Полицейские, надев бахилы и маски, зашли внутрь. Я слышала их сдавленные ругательства. Потом они вынесли женщину, завёрнутую в одеяло. Она была невесома, как ребёнок. Её глаза были закрыты, но губы всё ещё шевелились, беззвучно моля о чём-то.
Агафья Тихоновна стояла в углу двора, маленькая, жалкая, и смотрела на всё это, теребя платок. Подошла соседка, та самая баба Валя, про которую мне говорили. Она всплеснула руками:
— Ой, лишенько! А я ж заходила на днях, приносила творожку! Мне Агафья сказала, что Зина спит, что будить не велела! Я и не заходила! Думала, правда спит!
— Да как вы могли?! — закричала я на неё. — Как можно было не заметить? Там же запах на километры!
Баба Валя испуганно закрестилась и попятилась.
Зинаиду увезли. Участковый долго расспрашивал меня, записывал показания. На Агафью Тихоновну было жалко смотреть. Она сидела на лавочке, вся сжавшись, и молчала. Полицейский пытался её допросить, но она только качала головой и твердила:
— Я не знала… Я думала, она так и надо… Она ж лежачая…
Позже я узнала, что уголовное дело заводить не стали. По заключению психиатров, Агафья Тихоновна была признана невменяемой. Она не отдавала отчёта своим действиям. Старческая деменция, усугублённая гибелью сына. Она просто перестала воспринимать невестку как человека. Она носила ей еду? Кидала сухари на пол. Поила? Наливала воду в грязную миску раз в несколько дней. Для неё Зинаида была как та собака на цепи — живое существо, но не равное.
Зинаиду определили в паллиативное отделение районной больницы. Врачи говорили, что это чудо, что она выжила. Её организм был на грани, но боролся. Через полгода она уже могла сидеть, её кормили, за ней ухаживали. Но зрение… Зрение она потеряла навсегда. Слишком долго пролежала в темноте, слишком сильно было истощение.
Я же… Я не могла успокоиться. Во мне кипела злость. На равнодушие, на слепоту, на систему, которая допускает такое. Но злость прошла, а на её месте поселилась странная жалость. Жалость к Агафье Тихоновне. Больная, старая, потерянная женщина, которая, быть может, сама не понимала, что творит.
Я стала ездить к ней. Сначала меня толкало просто любопытство, смешанное с ужасом. Потом — желание понять. Я привозила ей продукты, лекарства от давления, просто сидела с ней на лавочке, слушала её бессвязные рассказы. Она часто говорила о сыне, Михаиле. О том, какой он был хороший, как любил лошадей. Об Ирине, невестке, она не вспоминала.
— А када Зинка вернётся? — спросила она меня однажды, глядя в пустоту.
— В санатории она, баб Агафья. Лечится. Поправится — вернётся, — соврала я, и на душе стало мерзко от этой лжи.
Но старушка верила. Кивала и улыбалась беззубым ртом.
Двадцать четвёртого марта мне исполнилось тридцать три года. Дата, как говорят в народе, особенная. Возраст Христа. Я не придавала этому значения, просто хотела тихо отметить дома с семьёй. Утром я встала пораньше, замесила тесто для пирога с вишней, включила духовку. За окном было серо, но пока сухо.
А к обеду разыгралась стихия. Такого я не видела давно. Сначала просто полил дождь, потом зарядил град, крупный, с горошину, барабанящий по подоконникам. Ветер налетел такой, что старый тополь под окном согнулся чуть не до земли. А потом, среди всего этого, повалил снег. Мокрый, тяжёлый, он мгновенно залепил стёкла. Потемнело, как ночью. И тут же погас свет.
Я выругалась, глядя на застывшее тесто и потухшую духовку. Надо же, в день рождения такое везение.
И в этот момент раздался стук в окно.
Я вздрогнула. Кого там несёт в такую погоду? Накинув куртку, я вышла на крыльцо. За калиткой стояла мокрая, растрёпанная баба Валя, та самая соседка из Ветлянки. Рядом с ней маячил парень на стареньком «москвиче».
— Анечка! — закричала она, перекрывая вой ветра. — Беда! Агафья помирает! Тебя зовёт!
— Меня? Зачем? — опешила я. — Вы фельдшера вызвали?
— Нету связи! Телефоны не работают! — кричала баба Валя. — А она тебя кличет! Говорит, Аньку Матрёшину привезите! Дар передать хочет!
Меня словно обухом по голове ударили. Слова деда Павла, сказанные полгода назад, всплыли в памяти: «Перед смертью у таких дар из рук рвётся. Чужим достанется — беда будет».
— Баба Валя, вы с ума сошли? — закричала я. — Бегите к фельдшеру, Анюте! Пусть она едет!
— Я побегу! — закивала баба Валя. — А ты поезжай, Христом Богом прошу! Не ровен час, умрёт, а на тебе грех будет, что не приехала!
Меня трясло от злости и страха. Но ноги уже сами несли меня к машине. Завелась она с пол-оборота, и я, не разбирая дороги, рванула в Ветлянку. Дождь со снегом хлестал по стёклам, дворники еле справлялись.
В хату я влетела без стука. Собаки во дворе не было — цепь валялась пустая, видно, сбежала или сорвалась. В доме было темно и сыро. Я прошла в ту самую комнату, где полгода назад нашла Зинаиду. Теперь на той же железной кровати, на брошенном кое-как матрасе, лежала Агафья Тихоновна.
Она была страшна. Лицо её исказила гримаса, руки рвали на себе ночную рубаху, глаза закатились так, что видны были только белки. Из горла вырывался сиплый, булькающий звук. Она билась головой о подушку, и каждое её движение было полно такой муки, что у меня сердце сжалось.
Увидев меня, она, казалось, нашла в себе силы. Она приподнялась на локтях, протянула ко мне скрюченные пальцы и закричала страшным, нечеловеческим голосом:
— Аня! Пришла! На-а-а! Возьми! Забери, ну! Тяжко-то как! Жжёт! Забери, сил нет!
Я окаменела. Она поползла к краю кровати, свешиваясь вниз, цепляясь за меня взглядом. Я пятилась, пока не упёрлась спиной в косяк. Холодный пот выступил на лбу. Я никогда не была суеверной, но здесь, в этой хате, в этом аду, происходило что-то запредельное.
— Не подходите! — закричала я.
В этот момент в комнату влетела баба Валя, а следом за ней — фельдшер Анна, молодая светловолосая женщина, которую я знала ещё по прошлому разу.
— Господи, что ж это деется! — всплеснула руками баба Валя. — Ведьма помирает, дар отдаёт!
Анна, увидев происходящее, не растерялась. Она подошла ко мне, взяла за руку.
— Аня, — сказала она твёрдо. — Не дрейфь. Вдвоём мы. Если что — поделим.
— Ты что, веришь в эту чушь? — прошептала я.
— А ты? — усмехнулась Анна. — Вон как тебя трясёт. Перчатки надевай. Может, через резину не передаётся.
Она протянула мне пару медицинских перчаток. Я машинально натянула их. Мы переглянулись, перекрестились почти одновременно, и подошли к кровати.
— Раз, два, три! — скомандовала Анна.
Мы подхватили старушку под руки. Она была лёгкая, как пушинка. Мы уложили её на подушку, поправили одежду. И всё это время она хватала нас за руки, за одежду, за перчатки, и что-то бормотала, выкрикивала обрывки фраз.
Страх отступил. На смену ему пришло спокойствие и даже какая-то отрешённость. Мы просто делали дело. Мы помогали умирающему человеку.
Анна вызвала скорую. Через полчаса приехала реанимация. Врачи констатировали обширный инсульт. Агафью Тихоновну увезли в районную больницу.
Мы с Анной вышли во двор. И тут произошло чудо. Небо, ещё минуту назад затянутое свинцовыми тучами, словно разорвало в клочья. Выглянуло солнце — яркое, весеннее, почти летнее. Ветер стих мгновенно. Снег, лежавший на земле, начал таять на глазах, и над мокрой травой поднялся лёгкий пар. А над лесом, от края до края, раскинулась огромная, ярчайшая радуга. Она сияла всеми цветами, такими чистыми, каких я в природе не видела.
Мы с Анной переглянулись. В её глазах я увидела то же, что чувствовала сама: изумление и тихую, светлую радость.
— Тридцать три года, — сказала я тихо. — Мне сегодня тридцать три.
— Христос воскрес, — почему-то ответила Анна. — Хотя Пасха только через месяц.
Мы рассмеялись. Нервно, на грани истерики, но рассмеялись.
Через три дня Агафьи Тихоновны не стало. Хоронил её какой-то дальний племянник из города, приехавший по звонку. Забрал документы, организовал похороны на кладбище в соседнем районном центре, куда-то к родственникам. Где именно её могила, никто толком не знал.
Через месяц, сразу после Пасхи, я поехала в тот районный центр. Сама не знаю, зачем. Просто села в машину и поехала. Кладбище было старым, разросшимся. Я бродила между крестами и памятниками, уже начиная жалеть о своей затее, когда ноги сами вынесли меня к дальнему углу, заросшему акацией.
Маленький холмик, утопающий в прошлогодней траве. Деревянный православный крест, уже потемневший от дождей. Табличка с фамилией, именем, отчеством и двумя датами — рождения и смерти. Всё. Ни оградки, ни венков, ни цветов. Чужая, забытая всеми могила.
Я постояла молча. Мыслей не было. Только ветер шумел в верхушках акаций.
Ночью того же дня мне приснился сон. Я стояла в поле, в высокой траве, и светило солнце. Ко мне шла Агафья Тихоновна. Не та страшная, умирающая старуха, а моложавая, опрятная женщина в светлом платье, с гладко зачёсанными седыми волосами. Глаза её были ясными и добрыми.
Она подошла, взяла мою руку в свои, тёплые и сухие ладони, и сказала:
— Ты зачем же, дурёха, не взяла? Я ж тебе давала. Насовсем давала. Тебе нужнее. А ты побоялась. Ну да ничего, оно само тебя найдёт. Оно теперь твоё. Береги.
Я проснулась в холодном поту. Сердце колотилось, как бешеное. Долго лежала, глядя в потолок, и пыталась успокоиться.
С того дня прошло уже два года. Живу я, как и жила. Работаю, воспитываю дочку, по выходным печём пироги. Но кое-что изменилось. Иногда я точно знаю, что скажет человек в следующую минуту. Или, проходя мимо незнакомого дома, вдруг чувствую, какая в нём живёт беда или радость. А однажды, на рынке, я сказала продавщице арбузов: «Не берите вы эти, они нитратные, вон те берите», и она послушалась, а потом прибегала благодарить — те, что я посоветовала, оказались действительно сладкими, а первые она потом проверила — одна химия.
Муж надо мной подшучивает:
— Ведьмочка ты моя деревенская.
— Ага, — отвечаю я, — ведьмочка. Только добрая.
Зинаида жива до сих пор. Мы иногда ездим к ней в дом престарелых, возим гостинцы. Она ослепла, но научилась вязать крючком на ощупь — чудные такие салфетки получаются, с неровными, но такими трогательными узорами. Сидит у окна, гладит кота, который прибился к интернату, и вяжет. Говорит, что во сне видит цвета. Яркие, сочные, как на той радуге, что встала над хутором в день моего рождения. И мне почему-то кажется, что это не просто слова.
А в Ветлянке теперь почти никто не живёт. Дома стоят пустые, зарастают бурьяном. Говорят, скоро хутор признают неперспективным и снесут под программу развития сельских территорий.
Иногда я приезжаю туда. Стою у покосившейся хаты Агафьи Тихоновны, слушаю тишину. Та самая рыжая собака, Пальма, так и живёт где-то рядом. Она одичала, но когда видит меня, подходит, виляет хвостом и провожает до машины.
И каждый раз, уезжая, я чувствую на плече чью-то незримую, но тёплую ладонь. То ли бабы Матрёны, моей бабушки. То ли Агафьи Тихоновны. То ли просто ветер играет с волосами.
Наверное, это и есть тот самый дар. Не колдовство, не магия. А просто умение чувствовать чужую боль и помнить о тех, кого уже нет. Это, пожалуй, самый тяжёлый, но и самый ценный дар, какой только может получить человек.