Лето 1941 года. Она получила похоронку на мужа в тот самый миг, когда начала рожать его сына. В промерзшей хате, под вой метели, чужой старик принял у неё роды — и подарил мальчишке имя, а себе — смысл жить дальше. Эту историю нельзя читать без кома в горле: она о том, как война ломала судьбы, но не смогла сломать простое человеческое сердце

Стояло небывало душное лето. Воздух, густой и тяжелый, словно кисель, стоял над притихшей деревней Ключевка. Высокие тополя у пруда роняли пух, который, точно запоздалый снег, кружил в безветрии и оседал на дорогах белой пеной.
В маленьком домике на околице, где палисадник зарос мальвой и ноготками, Надежда Гавриловна Соболева отложила перо. Она писала письмо мужу, Павлу Ильичу, которого призвали на фронт в самом начале июля. Уже почти два месяца от него не было вестей, и Надя, изнывая от тревоги, писала каждый день, складывая исписанные листки в стопку, чтобы отправить разом, когда накопится побольше.
Перо скрипело по бумаге, оставляя следы чернил, разбавленных её собственной слезой. Что нового могла она написать? Всё одно и то же: картошку окучила, травы на зиму козе накосила, крышу в сарае подлагала. И главное, самое главное, о чем она боялась даже писать, но что с каждым днем росло в ней живым теплым комочком. Она узнала об этом почти сразу, как проводила Павла до военкомата.
Тяжко ей приходилось. Женщина она была молодая, двадцати двух лет от роду, а на плечах держала весь дом. Работа в колхозе от звонка до звонка, огород, скотина. Мать её, Ефросинья Никаноровна, давно уже не вставала с постели – одолевала её водянка, ноги распухли так, что и ступить не могла. Местный фельдшер, Иван Дементьевич, только качал головой: «Сердце, Фрося, сердце. И возраст уже не молодой». Примочки из трав мало помогали, а большего в Ключевке взять было негде.
Родня мужа – свекор Илья Матвеевич и свекровь Пелагея Антиповна – жили за три перегона, в райцентре. У них своих забот хватало: сестра Павла, Клавдия, овдовела в прошлом году и перебралась к ним с тремя ребятишками на руках. Тесно, голодно, но родные стены помогают. Помощи от них Надежде ждать не приходилось, да она и не роптала. Сама, всё сама.
Вдруг тишину прорезал протяжный скрип калитки. Надежда выглянула в раскрытое окно, отгоняя ладонью муху, нагло лезущую в лицо. По дорожке, усыпанной битым ракушечником, медленно брел почтальон, Егор Кузьмич. Мужик он был тихий, незлобивый, но война лишила его левой руки – осколок отнял в германскую. Ходил он медленно, грустно, и каждый его приход в деревню теперь не сулил ничего хорошего. Вот и сейчас он мялся у калитки, переминаясь с ноги на ногу, глядя куда-то в сторону пыльной дороги. В единственной руке его дрожал бумажный треугольник, сложенный иначе, чем письма с фронта.
— Егор Кузьмич! – окликнула его Надежда, стараясь, чтобы голос звучал радостно и звонко. Она ждала весточки. Ждала до умопомрачения. – Сейчас выйду, погодите!
Она выскочила на крыльцо босиком, только накинув ситцевый халатик на плечи. Пробежала по горячей земле, чувствуя, как колкая трава щекочет пятки, и подлетела к почтальону.
— Надюшка…— начал Егор Кузьмич, и его голос дрогнул. — Ты, это… не беги так. Ты присядь, милая. Ты, слыхал я, под сердцем дитя носишь. Себя беречь надо.
— Егор Кузьмич, да что случилось-то? – Надежда похолодела. Солнце, такое яркое еще минуту назад, вдруг показалось ей тусклым и злым.
— На, — он протянул ей бумагу. — Похоронка… На тятю твово, Гаврилу Пантелеевича. Геройски погиб смертью храбрых…
Надежда села прямо на землю, не чувствуя ни боли, ни пыли. Она развернула листок, пробежала глазами казенные строчки, но буквы плясали и расплывались, сливаясь в одно серое пятно. Отец… Ее сильный, добрый, молчаливый отец, который никогда не повышал голоса, который научил её косить и плотничать… Его больше нет.
Егор Кузьмич постоял, пожевал губами, потом махнул рукой и побрел дальше. Эх, много еще таких бумажек разнесет он сегодня.
— Надя! Кто там? – послышался слабый голос из избы. Ефросинья Никаноровна, опираясь на косяк, с трудом вышла на крыльцо. Она куталась в шерстяной платок, хотя стояла жара. — Кто приходил-то? Письмо от Паши? Читай скорее!
Надежда медленно поднялась с земли, ноги стали ватными. Она подошла к матери, посмотрела в её бледное, отечное лицо, в глаза, полные надежды и страха, и не смогла солгать.
— Мама…— прошептала она и протянула извещение.
Ефросинья взяла листок дрожащей рукой, долго вглядывалась в буквы, силясь понять. Бумага выскользнула из ослабевших пальцев, и женщина, глухо застонав, осела на дверной косяк.
— Мамочка! – Надежда кинулась к ней, подхватила, обняла. — Мама, не надо, мама, держись!
— Оставь меня, — чуть слышно прошептала Ефросинья. — Оставь одну, дочка. Побудь одна дай и мне…
Она ушла в дом и легла на свою кровать лицом к стене. Надежда простояла у её двери весь вечер, прислушиваясь. Оттуда доносилось только тяжелое, прерывистое дыхание да тихие, сдавленные всхлипывания.
Наутро Ефросинья не встала. Она лежала молча, смотрела в потолок и не притрагивалась к еде, которую приносила Надежда. На все уговоры отвечала одно: «Отойди, дочка. Скоро я к бате своему пойду». Так и угасала она день за днем, как свеча на ветру. В середине августа, когда Надежда вернулась с сенокоса, она застала мать уже холодную. Ефросинья Никаноровна ушла тихо, во сне, словно решив догнать своего Гаврилу там, где нет ни боли, ни разлук.
Односельчане помогли похоронить. Бабы собрали нехитрую тризну, мужики сколотили простой сосновый гроб. Надежда стояла у могилы, и в груди у неё зияла такая же черная, сырая яма. Земля обвалилась с глухим стуком о крышку гроба, и Надежда поняла: она совсем одна в этом огромном, воюющем мире.
Целую неделю она не находила себе места. Работа валилась из рук, хлеб застревал в горле. Но потом она положила руку на уже заметно округлившийся живот и почувствовала там толчок – сильный, требовательный. «Нет, — сказала она себе. – Нельзя. Он там ждет. Ему нужна мать. Павел вернется, а я должна сохранить его сына». Эта мысль, простая и жестокая в своей необходимости, заставила её подняться. Она встала, умылась ледяной водой из колодца и пошла в поле – дожинать рожь, которая осыпалась, дожидаясь женских рук.
Зима 1942 года
Морозы в тот год стояли лютые. Земля промерзла насквозь, деревья трещали от стужи. В хате Надежды было холодно – дров не хватало, приходилось топить соломой и кизяками. Она берегла себя, но работать в колхозе нужно было каждый день: чистить снег, ухаживать за скотиной, грузить зерно для фронта.
В конце января, когда метели замели все дороги, к ней снова пришел Егор Кузьмич. Надежда увидела его в окно и сразу всё поняла. Она не выбежала навстречу, а медленно, тяжело ступая, вышла на крыльцо. Мороз обжёг лицо, но она не чувствовала его.
Егор Кузьмич молча протянул ей такой же страшный листок. «Ваш муж, красноармеец Соболев Павел Ильич, в бою за социалистическую Родину…»
Надежда взяла бумагу, вчиталась в слова, и они показались ей написанными на чужом языке. Павел… Его смешливые глаза, его сильные руки, подбрасывающие её к потолку в день свадьбы… Его нет. И не будет никогда.
Она не заплакала. Слезы застыли внутри ледяным комом. Она повернулась и пошла в дом. Села на кровать, глядя перед собой пустыми глазами. Срок подходил к концу, со дня на день должен был родиться ребенок. Тот самый, ради которого она жила. Тот, кто останется теперь от Павла.
В избе было холодно, дыхание вырывалось облачками пара. Надо топить, надо жить. Надежда встала, накинула тулуп, вышла в сени за дровами. Набрала полную охапку, шагнула через порог… И вдруг острая, режущая боль пронзила поясницу, ударила в живот. Дрова с грохотом рассыпались по полу, Надежда схватилась за стену и закричала:
— Пора! Рано… рано же!
Она выползла на крыльцо, вцепившись в перила, и закричала что было сил в сторону соседского дома, где жил старый конюх, дед Тарас:
— Дед Тарас! Дедушка Тарас!
Из соседней избы, кряхтя и матерясь, вышел высокий сутулый старик с окладистой седой бородой. Тарасу Ильичу Булыгину шел уже восьмой десяток. Жил он один, пережив двух сыновей, пропавших без вести еще в гражданскую. Жена его померла лет десять назад. Старик был крепкий, но глуховатый, и Надежде пришлось кричать еще раз.
— Чего орешь? – недовольно проворчал он, подходя ближе, и вдруг увидел её побелевшее лицо и то, как она держится за живот. — Мать честная! Надька, ты что это?
— Рожаю я, дед Тарас! – выдохнула Надежда. — Вези к бабке Агафье!
— Эка невидаль! — засуетился старик, мигом растеряв всю свою суровость. — Сейчас, сейчас, дочка, не боись! Счас Машку запрягу!
Он кинулся в конюшню, на ходу нахлобучивая шапку. Его старая, но еще крепкая лошадь Машка, понимая хозяина с полуслова, уже нетерпеливо перебирала ногами. Тарас в две минуты набросил хомут, впряг её в розвальни, бросил на дно охапку сена, сверху кинул свой тулуп и тулуп, что висел в сенях.
— Лезь, Надежда, родимая, лезь! – он подхватил женщину под руки, помог забраться в сани, укутал её, заботливо поправил полость. — Только ты, смотри, молчи, не молчи, кричи! Кричи, легче будет! Пусть вся Ключевка слышит, что новый человек нарождается!
Сани тронулись, мягко поскрипывая полозьями по укатанному снегу. Боль то накатывала, отпуская дыхание, то отступала. Надежда кусала губы, молилась всем святым, которых знала, и проклинала войну, разлуку, смерть.
— Держись, Надюха! – покрикивал Тарас, нахлестывая Машку. – Бабка Агафья – знахарка известная, любого выходит. Сколько народу через её руки прошло, и твой выживет!
Минут через двадцать они подкатили к избе Агафьи Семеновны. Пожилая повитуха, увидев в окно сани, уже стояла на крыльце, засучив рукава, готовая к работе.
— Тарас, заноси её в дом! Живо! Вода у меня с утра греется, чую я, что сегодня кто-то появится! – скомандовала она.
Тарас, кряхтя от натуги, подхватил Надежду на руки и внес в жарко натопленную избу. Агафья окинула его цепким взглядом:
— Оставайся, поможешь. Не боишься?
— Я, Агафья, на германской в окопах не в обморок падал, — буркнул дед, хотя внутри у него всё дрожало. Никогда он не видел, как бабы рожают, и думать о таком не думал.
А через час, когда из комнаты раздался пронзительный, звонкий крик новорожденного, Тарас перекрестился широким крестом. Агафья вышла к нему, вытирая руки чистым полотенцем.
— Парень, — коротко сказала она. — Крепкий, здоровый. Повезло ей, быстро всё прошло.
Тарас осторожно заглянул в горницу. Надежда, бледная, но счастливая, держала на руках маленький, красный, сморщенный комочек, завёрнутый в пелёнку. Комочек шевелился и чмокал.
— Ну, казак, — прошептал Тарас, подходя ближе. – Принимай, Надежда, хозяйство. А ты, малец, расти большой, отца с матерью слушайся.
— Спасибо тебе, дед Тарас, — одними губами прошептала Надежда. – Век не забуду.
— Ладно, будет, — смущенно пробурчал старик и вышел во двор, чтобы скрутить цигарку и дать волю слезам, навернувшимся на глаза.
Обратно дед Тарас вез Надежду с сыном так же бережно, как туда. Первое время он не отходил от их дома ни на шаг. Принесет дров, воды натаскает, печь истопит. Молока парного у колхозниц выпросит. А когда Надежде пришла пора выходить на работу, и она, закутав младенца в тряпье, собралась было тащить его с собой на ферму, Тарас воспротивился.
— Ты что это удумала? – зарокотал он. — Куда дитё на холод тащить? Замерзнет ведь! Давай его сюда. У меня в избе тепло, я за ним пригляжу.
— Дед Тарас, да как же… А кормить?
— А как все бабы делают? С работы прибежишь, покормишь. Я тут рядом, не в лесу. Все так живут.
— Спасибо тебе, дедушка, — Надежда обняла старика, чувствуя, как от его засаленного полушубка пахнет лошадьми, сеном и таким родным, домашним теплом. — Что бы я без тебя делала? Сирота я круглая.
— Цыц, — прикрикнул на неё Тарас. — Не реви. Сказал – помогу, значит, помогу. Не чужие мы.
Так и повелось. Мальчика назвали Егоркой – в честь Егория Храброго. И стал дед Тарас ему нянькой. Удивительное это было зрелище – старый, суровый мужик, всю жизнь проживший один, с младенцем. Он раздобыл где-то зыбку, подвесил её к потолку и, сидя рядом, качал её своей мозолистой, скрюченной артритом рукой, напевая сиплым, простуженным голосом старинные, былинные песни. Пел он про Илью Муромца, про Соловья-разбойника, про князя Владимира. И Егорка, тараща свои синие глазенки на морщинистое лицо с бородой, слушал эти странные, тягучие песни и затихал.
Когда Егорка начал ползать, дед Тарас брал его с собой в хлев, усаживал на ворох соломы и, доя корову, приговаривал:
— Гляди, паря, учись. Скот – он кормилец наш. Без него в деревне не выжить. И ты запомни, человек без корня, что дерево без корней. Ветром сдует.
Егорка, начав лепетать, первым осмысленным словом после «ма» сказал «дя». Дед Тарас, услышав это, замер, потом высморкался в огромный клетчатый платок и потрепал мальчишку по русой головенке.
— Ладно, ладно… Дед так дед. Куда ж ты денешься от меня, сорванец.
Надежда, возвращаясь с работы, всё чаще заставала идиллическую картину: дед Тарас что-то мастерит во дворе, а Егорка сидит рядом на чурбаке, сосредоточенно сопя, и помогает ему, подавая то гвоздь, то щепку. Сердце её наполнялось такой благодарностью и тихой радостью, что она молилась по ночам, прося Бога продлить старику век. Тарас Ильич стал для неё больше, чем соседом. Он стал отцом, которого у неё отняла война.
Весна 1945 года
Война отгремела. В Ключевку потянулись редкие счастливчики, но чаще приходили похоронки, находившие своих адресатов даже спустя годы. Многие дворы осиротели навсегда. Жизнь Надежды и Егорки неразрывно сплелась с жизнью старого Тараса. Пятилетний Егорка уже вовсю помогал деду: водил Машку на водопой, собирал яйца в курятнике. Он и дедом его называл только так, и Надежда не препятствовала.
И вот однажды, поздней осенью 1945-го, к Тарасу приехал племянник. Дальний, с Урала. Звали его Прокопий, по отчеству Савельевич, а по фамилии – Ветров. Мужчина лет сорока, с сединой в густых черных волосах и глубокими, печальными глазами, в которых застыла неизбывная тоска. Война не пощадила и его: фашисты сожгли его деревню на Смоленщине вместе с женой Анной и двумя дочками-погодками. Сам он был тяжело контужен, долго лежал в госпитале, а когда вышел – идти было некуда и не к кому. Вспомнил про дальнего дядю в Поволжье и подался на огонек.
Поселился Прокопий в доме у Тараса. Старик, казалось, помолодел лет на десять. Рядом с ним была не только Надежда с внуком, но и кровный родственник, своя, понятная душа. Только душа у Прокопия была израненная. Мог часами сидеть на завалинке, глядя в одну точку, и не замечать, как над головой пролетают стаи гусей, улетающие на юг.
Надежда часто видела его из своего окна. Видела эту его застывшую позу и чувствовала, как у неё самой щемит сердце. Она-то хоть ребенка спасала, ради него жила. А у него никого не осталось. Пустота.
Жить рядом и не замечать друг друга было невозможно. Тем более, что дед Тарас постоянно их сталкивал. То пошлет Прокопия Надежде крышу перекрыть, что прохудилась за зиму, то дров наколоть, то картошку перекопать. Надежда сначала стеснялась, отказывалась, но Прокопий делал всё молча, споро и уходил, лишь коротко кивнув.
А уж Егорка, тот к новому человеку так и льнул. Замечал, как дядя Прокопий ловко строгает доски, как чинит сбрую. Подойдет, сядет рядышком и смотрит.
— Дядь Прокоп, а научи меня так же рубанком строгать, чтоб ленточка вилась? – просил мальчонка.
Прокопий оборачивался, и в глубине его черных глаз проскальзывало что-то теплое. Он садился на корточки, обхватывал ладонями худенькие плечи Егорки и начинал терпеливо показывать, как правильно держать инструмент. Надежда видела это из окна и замечала, как суровое, окаменевшее лицо Прокопия понемногу оттаивает.
Как-то раз, жарким июльским днем 1946 года, они оказались на сенокосе вдвоем. Тарас прихворнул, Егорку оставили с ним, а Надежда и Прокопий пошли косить траву на дальнем заливном лугу. Работали молча, ритмично, взмахами кос срезая сочную, тяжелую траву. Солнце палило нещадно, пот заливал глаза. Надежда выпрямилась, чтобы перевести дух, откинула с лица выбившуюся прядь волос и встретилась взглядом с Прокопием. Он смотрел на неё не как обычно – скорбно и отрешенно. В его глазах она увидела что-то другое: интерес, тепло и… надежду. Щеки Надежды залил румянец, и она быстро отвела глаза.
Вечером того же дня, когда солнце уже клонилось к закату, заливая всё вокруг мягким золотым светом, Прокопий проводил её до калитки. Остановился, потоптался на месте и вдруг заговорил, глухо и сбивчиво:
— Надежда… Гавриловна… Можно просто Надя? Ты уж прости меня, что я прямо так. Не умею я красиво говорить, да и не к чему это. Дядя Тарас за меня горой, Егорка ваш к сердцу прикипел. А я на тебя смотрю и вижу – тоже ведь одна маешься, как и я. Не в тягость мы друг другу, может? Может, не будем мыкаться поодиночке?
Надежда молчала, глядя на закат. Слова Прокопия падали в душу, как семена в благодатную почву.
— Я, знаешь, как думаю? — продолжил он. — Бог нас с тобой не просто так рядом поставил. Зачем-то это нужно. Чтобы мы друг дружку от тоски спасли. Я… я в жены тебя зову. Пойдешь за меня, Надя?
Она повернулась к нему. В его глазах не было ни наглости, ни самоуверенности. В них была мольба и неуверенность. Она смотрела на его седые виски, на глубокие морщины у рта, на руки, тяжело лежащие на плетне, и кивнула. Кивнула, не говоря ни слова, и шагнула к нему. Прокопий бережно, словно боясь разбить, обнял её за плечи, и они так и стояли молча, глядя, как угасает день.
Из окошка своей избы за ними, прикрыв глаза от удовольствия, наблюдал дед Тарас. Он разглядел всё, усмехнулся в бороду, снял шапку и перекрестился на темнеющий небосвод:
— Слава Тебе, Господи, услышал старика. Слава тебе, что дал дожить до этого часа.
Эпилог
Прокопий и Надежда обвенчались в маленькой сельской церкви, которую чудом не закрыли и не разорили. Через два года у них родилась дочка, которую назвали Серафимой, в честь бабки Прокопия, которую он смутно помнил, но чтил. Егорка к тому времени уже был серьезным семилетним мужичком. Он взял шефство над сестренкой с полным осознанием своей ответственности.
В доме поселился настоящий, крепкий лад. Прокопий оказался мастером на все руки – отстроил заново покосившийся сарай, поправил крыльцо, выкопал новый погреб. Дед Тарас, хоть и сдал здоровьем, но без дела не сидел: нянчил маленькую Симу, плел корзины из ивняка для хозяйства, учил Егорку столярному делу.
Сима росла бойкой, курносой девчушкой с отцовскими черными глазами и материнской светлой улыбкой. Деда Тараса она обожала без памяти. Для неё он был сказочным существом из далекого прошлого. Она забиралась к нему на колени, теребила его бороду и требовала рассказывать про войну, про царей, про то, как он в молодости на ярмарку в губернский город ездил.
Когда Симе пошел восьмой год, дед Тарас слег. Проболел он недолго, тихо угасая, словно догоревшая свеча. Умер он на руках у Прокопия и Надежды, благословив их и детей. Похоронили его рядом с Ефросиньей Никаноровной и символической могилой Гаврилы Пантелеевича, в честь которого поставили деревянный крест.
1968 год
Серафима Прокопьевна Ветрова, которую все в Ключевке звали просто Сима, заканчивала педагогический институт в областном центре. В опустевший родительский дом она приезжала на каникулы. Её встречал отец, поседевший, но всё такой же молчаливый и работящий, мать с добрым, выцветшим от времени лицом и брат Егор, теперь уже главный агроном колхоза, с женой и двумя ребятишками.
Как-то вечером, перебирая старые вещи на чердаке, Сима нашла пожелтевший от времени солдатский треугольник, перевязанный бечевкой. Надежда Гавриловна, увидев его в руках дочери, вздохнула.
— Это письма моего первого мужа, Паши, — тихо сказала она. — Я их так и не отправила. Война всё перемешала.
Сима бережно развернула ветхую бумагу. Письма были полны любви, надежды, описания деревенской жизни. Она прочитала их все, и перед ней встал образ молодого, красивого мужчины, Павла Ильича Соболева, который ушел на войну и не вернулся. Человека, которого она никогда не знала, но благодаря которому появился на свет её любимый брат Егор.
В тот же вечер Сима села за стол, включила лампу и начала писать рассказ. Рассказ о женщине Надежде, которая потеряла всех, но нашла в себе силы жить. О старике Тарасе, ставшем для неё отцом. О солдате Прокопии, принесшем в её дом новую любовь и мир. О детях войны, выросших и не сломленных.
Спустя много лет, став уже известной писательницей, Серафима Ветрова напишет в предисловии к своей первой книге:
«Нам кажется, что война – это где-то там, на линии фронта, где рвутся снаряды и свистят пули. Но настоящая война – она здесь, в опустевших избах, в похоронках, которые приносят почтальоны, в слезах матерей и жен, в сиротстве детей. И победа – она не только на рейхстаге. Она в каждом ребенке, рожденном в то лихолетье, в каждой семье, сумевшей выжить и сохранить любовь, в каждом старике, отдавшем последнее тепло сироте. Настоящие герои той войны не всегда с оружием в руках. Они – с открытым сердцем. Им и посвящается эта книга».
Книгу эту назвали просто: «Дед Тарас». И стояла она на полке в каждой избе Ключевки, напоминая новым поколениям о том, что человек человеку – брат, что доброта и милосердие сильнее любой войны, а любовь, как жизнь, вечна. И когда задувал осенний ветер, качая верхушки старых тополей у пруда, сельчанам казалось, что они всё еще слышат сипловатый голос, напевающий старинную былину, и видят морщинистую руку, качающую зыбку с новорожденным. Круг жизни замыкался, чтобы начаться снова.