Мистика. Однажды вечером к нему на лавочку подсела старуха в старомодном пальто и попросила об одной странной услуге — сходить к ее соседкам и передать, чтобы те сожгли подаренный ею пуховый платок. Он согласился, даже не зная, с кем разговаривает, а на кону стоит не только ее упокой

В тот вечер Глеб Иванович возвращался домой с чувством смутной, щемящей тревоги. Дорога от остановки до поселка петляла меж старых тополей, и в свете одинокого фонаря их тени казались живыми, тянучими существами. Было начало октября, и воздух пах прелой листвой и холодной землей.
На лавочке возле своего палисадника он увидел старуху. Глеб сразу понял, что она нездешняя — слишком уж чисто и старомодно на ней было надето темное пальто с бархатным воротником, а голова укутана пуховым платком так, что виден был только бледный овал лица. Она сидела неподвижно, словно изваяние, и смотрела прямо перед собой.
— Здравствуйте, — сказал Глеб, замедляя шаг. — Вы к кому-то приехали? Может, заблудились?
Старуха медленно повернула голову. Глаза у нее оказались светлые, прозрачные, с той особенной голубизной, которая бывает у детей или у очень старых людей, уже стоящих на пороге иного мира.
— К тебе, родимый, — голос ее был тих, но в вечерней тишине прозвучал неожиданно отчетливо. — Давно тебя поджидаю. Присядь, коли не брезгуешь.
Глеб, сам не зная почему, подчинился. Он сел на край скамейки, чувствуя, как от дерева тянет холодом.
— Ты, главное, не пугайся, — продолжала старуха, не глядя на него, а глядя куда-то в темноту за его плечом. — Я — Евдокия Савельевна. Здесь, поблизости, всю жизнь прожила. А теперь вот… уж месяц, как преставилась.
Глеб дернулся, хотел встать, но тяжелая, неодолимая усталость вдруг навалилась на плечи, припечатала к скамейке. Он не чувствовал страха — только странное оцепенение и тишину, которая вдруг стала плотной, как вата.
— Ты не бойся, — повторила Евдокия Савельевна. — Плоть — она тлен, а душа… душа, она пока здесь, пока не отпустили. Иной раз такие дела остаются, что без живого человека не разрулить. Вот у меня такое дело.
Глеб наконец смог пошевелиться. Он провел рукой по лицу, проверяя, не спит ли. Ладонь была холодной и влажной.
— Чего же вам надо? — спросил он хрипло.
— Ты слушай. За рекой, у старой плотины, дом стоит, покосившийся совсем. Там сестры живут, Ульяна и Дарья. Ульяна — та, что старшая, ногами не ходит, второй год лежмя лежит. А Дарья за ней ухаживает. Так вот… Я им виновата. При жизни не успела сказать. — Старуха замолчала, и в этой паузе Глеб услышал, как где-то далеко залаяла собака, и лай этот был таким обычным, живым, что на миг ему показалось — все это морок, и сейчас он встанет и пойдет домой.
— Платок мой пуховый, что я Ульяне на именины подарила, — продолжила Евдокия Савельевна, и голос ее стал строже. — Ты пойди и скажи Даше: пусть Ульяна тот платок возьмет, да не просто возьмет, а в печи его сожжет, до последней ниточки. И слова при этом пусть скажет: «Прощаю и отпускаю». Понял? Самое главное — «прощаю».
— Ничего не понял, — честно признался Глеб. — Зачем жечь подарок? И кого прощать?
— Ульяна знает, — вздохнула старуха. — Моего тут вины немало. Хватит того, что ты передашь. А они уж сами решат. Сделают — хорошо. Не сделают — значит, так тому и быть. Но я покоя не найду, пока не попробую.
Она поднялась со скамейки. Сделала это легко, без старческого кряхтенья, и в этом скользящем движении было что-то пугающе нечеловеческое.
— Ты, родимый, как сделаешь дело, приди ко мне на погост. Скажешь, как вышло. Вон там, за церковью, третий ряд, крайняя. Я ждать буду.
Глеб хотел спросить еще что-то, но, моргнув, понял, что сидит на скамейке один. Только на холодном асфальте, там, где только что стояла старуха, лежал сухой тополиный лист, свернутый в трубочку, словно маленький свиток.
Домой он зашел сам не свой. Жена, Таисия, уже спала. Глеб долго сидел на кухне, пил холодный чай и смотрел в черное окно, за которым ветер раскачивал ветки. Он попытался убедить себя, что это игра уставшего ума, галлюцинация от переутомления. Но образ старухи в старомодном пальто стоял перед глазами слишком отчетливо.
—
На следующее утро Глеб решил, что не сходит с ума, а просто вчера перебрал на поминках у дальнего родственника. Он дал себе слово быть осторожнее с горячительным. Работа на стройке выматывала, но отказываться от привычки пропустить стопку-другую после смены было трудно.
Прошло три дня. Жизнь вошла в привычное русло. Но вечером третьего дня, когда Глеб, уставший после смены, сидел на кухне и машинально наливал себе рюмку, в дверь постучал сосед, Виктор.
— Здорово, Глеб! — Виктор был человеком шумным, простым и всегда имел при себе какой-нибудь напиток. — Смотри, что у меня есть! Брат из города привез, коньяк настоящий, не то что наша бражка.
Глеб колебался недолго. Компания была лучше, чем одиночество с собственными мыслями.
Разговор лился рекой, коньяк быстро убывал. Глеб рассказывал про работу, Виктор — про свои рыбацкие похождения. Но чем больше Глеб пил, тем страннее ему становилось. Голоса вокруг начинали звучать приглушенно, а потом и вовсе исчезли. Перед глазами поплыли круги.
Он очнулся от холода. Мелкий противный дождь моросил за шиворот, ноги стояли в мокрой траве. Глеб поднял голову и обмер. Он стоял на деревенском погосте, за старой кирпичной церковью. Перед ним был свежий холмик земли, увенчанный деревянным крестом с табличкой. Луна, выглянув из-за туч, осветила имя: «Евдокия Савельевна Миронова». Даты подтверждали — месяц назад.
— Явился, родимый, — раздался за спиной уже знакомый голос.
Глеб резко обернулся. Евдокия Савельевна стояла в двух шагах, все в том же пальто, и смотрела на него с легким укором.
— Не сдержал слова? — спросила она. — Или забыл? А я ведь жду. Мне покой нужен, а я тут маюсь.
— Да как я здесь оказался?! — Глеб схватился за голову. — Это все проклятое пойло!
— Оно самое, — кивнула старуха. — Без него бы ты меня не услышал и не увидел. А раз услышал — значит, помогать надо. Ты не думай, что я одна тут такая. Вон их сколько, — она повела рукой в сторону. — У каждого дело. Но ты мое сперва сделай. Сходи к сестрам.
— Да как я пойду? — Глеб уже не спорил, чувствуя, как холод и осознание происходящего вышибают из него остатки хмеля. — Что я им скажу? Здрасьте, я от покойницы?
— А так и скажи. Правду. Они поймут. Ульяна — та особенно. Она на пороге стоит, ей скрывать нечего. — Евдокия Савельевна вздохнула. — Иди. А коли не пойдешь — опять приду. Мне терять нечего, я уже всё.
Глеб, шатаясь, побрел с кладбища. Он не помнил, как шел через поле, как перелезал через чей-то забор. Очнулся уже на своей улице. Дома часы показывали половину четвертого утра. На столе стояла недопитая бутылка коньяка, и сосед Виктор мирно спал на диване в комнате.
Утром Виктор рассказал, что Глеб среди ночи вдруг встал и молча, не говоря ни слова, вышел на улицу. Виктор хотел догнать, но споткнулся о порог и расшиб колено. А Глеб шел так быстро, что он и не поспел за ним.
— Ты чего, лунатик, что ли? — спросил Виктор, морщась от боли в разбитой ноге.
Глеб промолчал. Он понял: выбора нет. Значит, судьба.
—
Дом у старой плотины он искал долго. Поселок кончался, начинались пустыри, заросшие полынью, а за ними темнела полоска леса. Местные, которых он спрашивал дорогу, косились на него с подозрением и неохотой, но направление показывали. К дому вела разбитая грунтовка, вся в рытвинах и лужах.
Изба стояла на отшибе, старая, с потемневшими от времени бревнами и маленькими подслеповатыми окошками. Калитка была заперта на щеколду. Глеб постучал. Собака за забором зашлась хриплым лаем.
Дверь открыла женщина лет шестидесяти, сухая, жилистая, с недоверчивым взглядом.
— Вам кого? — спросила она резко, не собираясь впускать.
— Мне бы… Ульяну, — Глеб запнулся. — Или Дарью. Я по делу.
— Я Дарья. Говори, что надо, — женщина скрестила руки на груди, перегораживая проход.
— Я от Евдокии Савельевны, — выпалил Глеб, решив не тянуть. — От Мироновой.
Дарья побледнела так, что даже в сумерках было заметно. Она перекрестилась мелко и быстро.
— Ты чего мелешь, окаянный? Дуня… она же…
— Знаю, — перебил Глеб. — Потому и пришел. Просьбу ее передать. Можно войти? Дело не простое.
К его удивлению, Дарья отступила, впуская его в сени. В доме пахло травами и застарелой болезнью. В маленькой комнатке, на кровати, застеленной старым лоскутным одеялом, лежала женщина. Лицо у нее было осунувшееся, желтоватое, но глаза смотрели остро и живо.
— Ульяна, — сказала Дарья дрогнувшим голосом. — Вот человек пришел… Говорит, от Дуни.
Ульяна вздрогнула и приподнялась на локтях.
— Что ты мелешь, Даша? Дуня же… — она не договорила.
— Я знаю, — Глеб прошел в комнату и остановился у порога, чувствуя себя ужасно неловко. — Она мне явилась. Два раза уже. Просила передать. Сказала: пусть Ульяна тот платок пуховый, что она ей подарила, в печи сожжет. До ниточки. И скажет при этом: «Прощаю и отпускаю».
В комнате повисла тишина. Слышно было, как за стеной скребется мышь. Дарья смотрела на сестру, Ульяна — в одну точку на стене.
— Прощаю… — прошептала Ульяна. — А кого прощать-то?
— Не знаю, — пожал плечами Глеб. — Она сказала, вы поймете.
Дарья вдруг всхлипнула и села на табуретку, закрыв лицо руками.
— Это мы виноваты, — глухо сказала она. — Мы с Дуней… поругались перед ее смертью. Ульянка тогда уже лежала, не вставала. А я… я на Дуню наговорила. Сказала, что это она Ульянку сглазила, что платок ее — порча. Глупости, конечно, от отчаяния. А Дуня обиделась. Ушла и не заходила больше. А через неделю ее не стало. Так и не помирились.
Ульяна молчала, но по лицу ее текли слезы.
— Она из-за нас покоя не найдет, — прошептала она. — Даша, где платок? Тот самый, что она подарила?
— Да в сундуке же, — Дарья встала, подошла к старому крашеному сундуку, подняла крышку. — Я его на память оставила. Хоть и думала всякое, а выбросить не решилась.
Она достала большой пуховый платок, мягкий, серый, с кистями. Ульяна протянула руку, погладила его.
— Красивый был, — сказала она. — Она сама вязала, рукодельница была.
Глеб кашлянул.
— Мне идти, наверное. Я передал.
— Погоди, — остановила его Ульяна. — Как она там?.. Ну, как выглядит? Не мучается?
— Спокойная, — ответил Глеб, подумав. — Только просила, чтоб я пришел и сказал, как все сделаете. Ждет.
— Значит, надо сделать, — твердо сказала Ульяна и посмотрела на сестру. — Растапливай печь, Даша.
Дарья развела огонь в небольшой печурке, что топила комнату. Ульяна попросила подать ей платок. Руки у нее дрожали, когда она держала эту мягкую, теплую вещь.
— Прощаю и отпускаю, — сказала она громко, глядя в огонь. — И ты нас прости, Дуня, если сможешь.
Она кинула платок в печь. Ткань вспыхнула ярко, и комната наполнилась запахом паленой шерсти. Глеб смотрел, как огонь пожирает кисти, переплетения нитей, и ему показалось на миг, что в пламени мелькнуло чье-то лицо, но тут же исчезло.
Когда последний уголек прогорел, Ульяна обессиленно откинулась на подушку.
— Спасибо тебе, добрый человек, — сказала она Глебу. — Не знаю, как и благодарить.
— Не надо благодарить, — Глеб попятился к выходу. — Мне только одно нужно — чтобы она отстала.
Дарья вышла проводить его до калитки.
— Ты уж извини, что я тебя сперва облаяла, — сказала она виновато. — Страшно стало. Думала, может, ты знахарь какой или вор. А ты вон оно как… посланник.
Глеб отмахнулся и быстро зашагал прочь, подальше от этого места, от запаха гари и старой обиды.
—
В ту ночь он не стал пить. Долго ворочался, но сон не шел. А когда забылся тяжелой дремотой, то сразу увидел перед собой ограду кладбища.
Евдокия Савельевна ждала его на том же месте. Только теперь лицо у нее было светлое, спокойное, без прежней тревоги.
— Спасибо, родимый, — сказала она тихо. — Сделали. Отпустили они меня, и я их отпустила. Теперь все правильно.
— А что с Ульяной? — спросил Глеб. — Она ведь лежачая…
— А ты погоди, — улыбнулась старуха. — Скоро узнаешь. Иди с миром. И помни: ты теперь не просто так. Ты теперь — на связи. Коли кто из наших позовет — услышишь.
— Нет уж, — Глеб даже во сне почувствовал, как холодок пробежал по спине. — Я не согласный. Я один раз помог, и хватит.
— Это не ты выбираешь, — грустно сказала Евдокия Савельевна. — Это тебя выбрали. Но не бойся. Не все просьбы — тяжелые. Иные и легкие бывают. Пока.
Она растаяла в утреннем тумане, который пополз меж крестов, и Глеб проснулся от того, что за окном запели первые петухи.
Прошло две недели. Глеб старательно обходил стороной любые компании, где могло быть спиртное. Работа, дом, сон — он пытался жить обычной жизнью, выкинув из головы странные события. Но иногда, проходя мимо лавочки у своего палисадника, он невольно замедлял шаг.
В воскресенье он поехал на городской рынок за продуктами. Ходил между рядами, выбирал картошку, зелень, и вдруг услышал:
— Глеб Иванович! Ты ли это?
Он обернулся. Перед ним стояла женщина в цветастом платке, с корзинкой, полной домашнего сыра и сметаны. Глеб не сразу узнал Дарью. А рядом с ней, опираясь на палку, но стоя на своих двоих, улыбалась Ульяна. Лицо у нее порозовело, глаза блестели.
— Господи… — выдохнул Глеб. — Ульяна? Ты… вы…
— Встала, — Дарья всплеснула руками, и на глазах у нее выступили слезы радости. — Ты не поверишь, мил человек! Через три дня после того, как платок сожгли, она сперва ноги почувствовала — тепло пошло по ним, понимаешь? А на четвертый день попросила посадить ее. Посадили мы ее, свесила она ноги, а они слушаются! Потихоньку, со скрипом, но слушаются. А теперь вон — с палочкой, но ходит. Сама, своими ногами!
Ульяна подошла к Глебу поближе, взяла его за руку. Ладонь у нее была сухая и горячая.
— Я тебе жизнью обязана, — сказала она просто. — И Дуне нашей. Она нас простила, и меня Бог простил, видать. А я ведь грех на душе держала: думала, что это я на нее наговаривала, когда злилась, что ходить не могу. Мы обе виноваты были. А она нас рассудила. С того света пришла, мир восстановить.
— Я тут ни при чем, — смутился Глеб. — Я только передал.
— То и главное, — возразила Ульяна. — Без тебя бы ничего не вышло. Дарья, давай-ка гостинцев ему наших соберем.
Дарья уже копошилась в своей сумке. Она вытащила круг домашнего сыра, баночку сметаны, пучок сушеных трав.
— Вот, возьми, родимый. Это от души. Не побрезгуй.
Глеб взял тяжелый, пахнущий молоком сыр и вдруг почувствовал, как на душе стало легко и тепло. Будто камень, который давил все эти дни, свалился.
— Спасибо, — сказал он. — А то, что вы мне даете… это лучше всякой водки.
— А ты не пьешь больше? — спросила Дарья.
— Завязал, — твердо ответил Глеб. — Хватит. Мне теперь и без того… тонкий слух стал.
Они понимающе переглянулись.
— Ну, храни тебя Господь, — сказала Ульяна и перекрестила его. — А если что… ты не бойся. Они, усопшие-то, не со злом приходят. Они с болью. Помоги, коли сможешь. А не сможешь — откажи, они поймут. Только честно.
Глеб распрощался с сестрами и пошел дальше по рынку. В руке он нес тяжелый сыр, в душе — странное, новое для него чувство.
Он думал о словах Ульяны. О том, что мертвые приходят не со злом, а с болью. И о том, что он, Глеб, обычный строитель, теперь, выходит, стоит на какой-то невидимой границе. И если уж его выбрали, то, может, и правда не стоит бояться? Может, в этом есть какой-то высший смысл?
—
Прошла осень, наступила зима. Глеб больше не пил. Не то чтобы он дал зарок — просто пропало желание. После той истории с платком любое горячительное стало вызывать у него неловкость и смутную тревогу. Таисия, жена, только радовалась перемене, хотя и удивлялась: с чего это муж вдруг бросил привычку, которой лет десять держалась?
Глеб ей ничего не рассказывал. Не потому, что боялся недоверия или насмешки, а потому, что не находил слов. Как объяснить обычную человеческую жизнь то, что лежит за ее гранью? Как рассказать про тихие разговоры на кладбище и просьбы, которые приходят во сне? Он молчал, и молчание это было не тяжелым, а скорее охранительным — он берег свой странный дар, как берегут хрупкий сосуд.
Но однажды ночью он проснулся оттого, что в комнате стало холодно. Не просто прохладно, а именно холодно, как на улице. Он сел на кровати и увидел в углу у окна смутный силуэт.
Сердце его не забилось чаще. Он уже знал это чувство — звенящую тишину и плотный, осязаемый воздух.
— Кто ты? — спросил Глеб шепотом, чтобы не разбудить жену.
— Не бойся, — ответил тихий, молодой голос. — Я — Аленка. С хутора за лесом. Мне помощь нужна. Мамке моей скажи… Скажи, что я не хотела. Что я люблю ее. И что платье мое венчальное пусть не продает. Оно мне там… пригодится.
Глеб моргнул, и силуэт исчез. Холод ушел, комната наполнилась привычным теплом. Он долго сидел, глядя в темноту, и думал о том, что просьбы бывают разные. Одна — сложная, с платком и обидой, другая — простая, о любви. И обе одинаково важны.
Наутро он узнал у соседей, что на хуторе за лесом третьего дня схоронили девятнадцатилетнюю девушку, Алену. Разбилась на мотоцикле по пьяной глупости парня, который ее катал. И мать ее, говорят, места себе не находит, собралась платье подвенечное, что дочери купила, в город везти продавать — все равно не пригодилось.
Глеб оделся и пошел на хутор. Шел через заснеженное поле, слушал, как скрипит снег под ногами, и смотрел на низкое зимнее солнце.
В маленьком доме на краю хутора его встретила убитая горем женщина. Глеб не стал ходить вокруг да около. Он сказал ей то, что должен был сказать. Про то, что дочь ее не хотела уходить, про любовь, про платье, которое пригодится.
Женщина слушала его, не перебивая, и слезы текли по ее щекам. А когда он закончил, она вдруг прижала руки к груди и сказала:
— Я знала. Я сердцем знала, что она меня любит. И про платье… я его в сундук положу. Пусть лежит. Может, свидимся когда.
Глеб ушел, а на душе у него было тихо и покойно. Он понял, что теперь это — его дорога. Нелегкая, не всегда понятная, но своя. И кто-то там, наверху или по ту сторону, видимо, знал, что делает, когда выбрал именно его, простого человека с тяжелой работой и нелегкой судьбой, чтобы быть связующим звеном между мирами.
Он шел обратно через поле, и зимний воздух был чист и прозрачен. Далеко впереди, над поселком, поднимались дымы из труб, и в этом мирном, обыденном зрелище было что-то глубоко успокаивающее. Глеб улыбнулся. Ему предстояло еще много таких походов. Много тихих разговоров. Много слез и много прощений. Но теперь он знал главное: смерть — это не конец. Это только дверь. И если у тебя есть ключ, ты должен помочь тем, кто по ту сторону, достойно ее закрыть.