1930-ый. Степанида застала меня голой на могиле мужа под луной, я не пряталась, потому что тому, кто пережил троих и проводил дочь, уже плевать на людскую молву

У каждой человеческой жизни – своя глубина и своё течение. Одни реки широки и полноводны, другие – быстры и мелки, а третьи прячутся под землей, чтобы вырваться наружу где-то далеко, чистыми ключами. Василиса родилась в год, когда хлеба уродились так густо, что серп вяз в стеблях, и мать её, глядя на младенца, сказала: «Быть ей, как рожь этой осенью, крепкой и ладной».
Росла она в избе с резными наличниками, что глядела на реку Сороть. Отец её, плотник, славился на всю округу золотыми руками, мать управлялась с хозяйством и детьми. Василиса была младшей, любимицей, но избалованной не росла – с молоком всосала уважение к труду. Когда подошла пора девичества, заприметил её парень из-за реки, Ефим. Был он статен, кудряв, с ясным взглядом и тихой улыбкой. Встретились они раз на Троицу, когда девки венки плели да в воду кидали, второй – на сенокосе, когда соседи помогали друг другу.
– Гляди, Василиса, – шепнула ей подружка, – Ефим-то глаз с тебя не сводит.
А Василиса лишь краснела, словно маков цвет, и опускала глаза. Люб он ей был, да слово молвить стеснялась. А Ефим недолго думал. Снарядил сватов – отца своего покойного брата, дядьку Ипата, да соседа, у которого сам в кузнецах обучался. Пришли они с караваем, с поклоном к родителям. Мать Василисы всплеснула руками:
– Ой, люди добрые, да что ж вы так скоро? Молоды ещё, поглядеть бы надо.
– Чего глядеть, Марфа? – прогудел дядька Ипат. – Парень работящий, не пьющий, дом справный. Девка у вас – загляденье. Чего ждать-то? Чтоб какой заезжий молодец увёз?
Поженили их ранней осенью, когда листья с клёнов облетали и стелились под ноги золотым ковром. Удивлялись в деревне: Ефима в армию не забрали, хотя год призывной. Говорили, бронь у него, как у единственного кормильца у вдовой матери. Да только мать его, Агафья, была бабой кремень – держала дом в кулаке крепче иного мужика.
Жили молодые в доме Ефима. Василиса боялась свекрови поначалу, но Агафья, приглядевшись к невестке, сменила гнев на милость. Сноровистая оказалась девка, тихая, к работе споровистая. И полы вымоет, и обед сварит, и скотину обласкает. А когда Василиса, потупившись, сказала мужу: «Ефимушка, у нас дитятя будет», – тут уж Агафья вовсе расцвела.
– Ну, Василиса, – молвила она, – теперь ты у меня под божницей. Не смей ведра таскать, не смей на реку бельё полоскать в холод. Я сама.
Родилась девочка. Назвали Златой – за светлые, как солома, волосики и голубые, словно небо весной, глаза. Ефим души в дочке не чаял. Бывало, придёт с кузни, руки сажей измазаны, а сначала к люльке – пальцем погладит по щёчке и только потом мыться. Злата росла не по дням, а по часам, радуя родителей лепетом и первой улыбкой.
А там и сын подоспел – Глеб. Крепкий, крикливый, с отцовским характером. Глебу шёл седьмой месяц, когда повестка всё же нашла Ефима. Не миновала солдатчина. Провожали его всей деревней, и Агафья, впервые на людях, всплакнула, утирая кончик платка.
– Ничего, – сказал Ефим, обнимая жену, – срок невелик. Буду писать.
Служил он на краю света, где земля встречается с холодным морем, где туманы стелются по сопкам. Письма шли долго, по две-три недели, пахли дорогой и казёнными чернилами. Ефим писал скупо, но тепло: «Живы-здоровы, кормят сносно. Тоскую по дому. Как там наши? Как Злата? Поклонись матери. Целую всех».
Василиса читала эти письма вслух свекрови, и вдвоём они плакали и смеялись над каждой строчкой. А потом Василиса садилась за ответ, выводила корявым почерком: «Злата просится к тебе. Говорит, тятя приедет на коне. Глебушка ползать начал. Сено нынче доброе. Береги себя».
А потом пришла беда. Злата, всегда такая живая, вдруг притихла, побледнела, перестала есть. Носила её Василиса на руках, грела у печи, поила травяными настоями. Приходил фельдшер – старый, вечно пьяненький дед, щупал девочку, качал головой. Возили в город, в больницу, где строгий доктор в очках выписывал порошки, но легче не становилось. Девочка таяла, как восковая свечка. И в одно утро просто не проснулась.
Три года всего и пожила. Положили Злату в маленький гробик, отнесли на погост. Агафья, глядя на свежую могилку, причитала:
– Господи, за что? Ангел наш небесный… Отлетела душа. Видно, такая ей доля была – короткая, как летний день.
Василиса не плакала. Она застыла, как каменная. Внутри всё выжгло. Только за Глеба держалась – он один теперь был её светом в окошке. И ещё ждала писем от Ефима. Не знала она, что в тот самый день, когда Злата угасла, в лазарете далёкого гарнизона умер от скоротечной горячки и её муж. Просто не стало человека – кашель, жар, и нет его.
Похоронка пришла через месяц. Военный с усталым лицом, приехавший на телеге из района, молча протянул казённый конверт. Агафья взвыла так, что на другом конце деревни слышно было. Василиса же только охнула и осела на лавку, прижимая к себе проснувшегося Глеба.
Очнулись в слезах. Соседка, тётка Фёкла, забрала мальчонку к себе, напоила обеих валерьянкой. Сидели на кухне, глядели на темнеющее небо за окном.
– Мама, – вдруг тихо сказала Василиса, перебирая бумаги мужа, – ты глянь. – Она ткнула пальцем в дату смерти на похоронке. – Это ж одно число. Тот же день. Когда наша Злата… Ефим наш тоже в тот день преставился.
Агафья перекрестилась, мелко задрожала губами.
– Вот оно как, доченька. Забрал он её с собой. За ручку повёл. Чтоб не скучно ей там одной было. А тебе оставил Глеба. Видно, так на небесах решили.
С того дня и поселилась в душе Василисы горькая, полынная нота. Стала она замечать, как счастливы другие бабы, как мужья их с полей возвращаются, как детишки играют в полных семьях. А её судьба – одна сплошная черная полоса.
– Ой, видно, судьба моя – полынь горькая, – шептала она, когда никто не слышал. – Родилась я под несчастливой звездой.
– Не смей так говорить! – строго обрывала её Агафья. – Молодая ты ещё. Жизнь длинная, Бог даст, и счастье ещё выглянет. Не ропщи.
Но судьба, словно услышав её слова, решила испытать крепость духа до конца. Заболела Агафья. Слегла в одночасье, промаялась с месяц и ушла следом за сыном и внучкой. Осталась Василиса одна с Глебом на руках. Совсем одна в пустом доме. Долго не думала – собрала узел и ушла к своим, к матери Марфе. Легче одной управы с ребёнком.
Глеб подрос, пошёл в школу. Учился прилежно, матери помогал по дому, рос серьёзным не по годам. А Василиса всё работала – и в поле, и на ферме, и где пошлют. Красоты она своей не растеряла, хотя горе и высушило её глаза. И заприметил её один мужик – Трофим. Не из их деревни, а из соседней, за лесом. Вернулся с войны (хоть и не та война была, а финская кампания), с контузией, но живой. Жена у него померла, оставив на руках сына-подростка, Павла.
Трофим был видный мужик: широк в плечах, с окладистой бородой, с руками, которые любую работу спорили. Тихий, добрый, работящий. Приметил он Василису на ярмарке, когда она мёд продавала. Подошёл, купил крынку, разговорились.
– Чего одна-то? – спросил прямо.
– Вдова я, – коротко ответила Василиса. – Дважды.
– И я вдовец, – вздохнул Трофим. – Сын у меня. Павел. Хороший парень, не баловной. Скучно ему без материнской ласки, да и мне одному тошно.
Пришёл он к ним в дом через неделю. Сел за стол, положил большие руки на скатерть и сказал без обиняков:
– Марфа, благословите. Василиса, иди за меня. Не молодые мы, чтоб гулять да присматриваться. Мне хозяйка нужна, тебе хозяин. Сына моего не обижу, твоего – тоже. Всё по-честному.
Марфа задумалась, на дочь глянула. Василиса молчала. Глеб из-за печки выглядывал, слушал.
– Мне с сыном поговорить надо, – наконец вымолвила Василиса. – И условие моё такое: ты к нам приходи. В моём доме жить будем. Я свой порог не хочу менять.
Трофим кивнул, согласился. Глеб, когда мать спросила, только плечами пожал: «Тебе, мам, виднее. Лишь бы ты счастлива была». И Павел, которого Трофим привёл знакомиться, парнем оказался складным, работящим, не по годам серьёзным. Сошлись они быстро, будто век вместе росли.
Дом Трофима оказался справным, с большим садом, где яблони гнулись до земли от плодов, а вишнёвые деревья стояли, словно невесты в белом цвету. Василиса полюбила этот сад. Весной, когда всё цвело, она выходила на крыльцо, вдыхала пьянящий воздух и боялась пошевелиться, чтобы не спугнуть это хрупкое, непривычное счастье. Родился у них сын, Николка – копия отец, такой же кудрявый и крепкий. Трофим носил его на руках, не мог нарадоваться. И Глеба не обделял вниманием, и Павла своего не забывал. Жили большой, дружной семьёй.
Но беда не спрашивает, когда приходить. Грянула Великая Отечественная. Николке едва год минул, когда Трофима и Павла забрали на фронт. Провожали их всей деревней, плакали, крестили. Василиса снова осталась одна, с тремя детьми – Глебом-подростком, Пасынком Павлом (хоть и не родной, а как свой стал) и маленьким Николкой. В доме – хозяйство, скотина, огород. Тяжело было неимоверно. Помогала соседка, Степанида. У той своих четверо, мужа тоже забрали.
Договорились они корову одну держать на двоих, Василисину. По очереди доили, кормили, сено вместе косили. Так и выживали.
– Степанида, – говорила Василиса, – гляди, ребятишки наши хоть через день, да молоко пьют. И то ладно.
А через полгца пришла похоронка на Павла. Молодой, не успевший пожить, сгорел в первом же бою. Василиса выплакала все глаза по пасынку. А ещё через год – и на Трофима. Осколком мины убило подо Ржевом.
В тот день Василиса упала на колени посреди избы и завыла в голос, раскачиваясь:
– Знала я! Знала! Полынь моя горькая! Не судьба мне бабьего счастья! Господи, за что?! За какие грехи?!
Степанида прибежала, подняла её, отпаивала водой.
– Не одна ты такая, Василиса, не одна, – шептала она. – Вон у меня тоже муж без вести пропал. Живы будем – не помрём.
Жили дальше. Работали от темна до темна. Победу встретили на улице – высыпали всем селом, обнимались, плакали, кричали «ура». Кричала и Василиса, но в глазах её, вместе с радостью, стояла вечная печаль. Мужики стали возвращаться с фронта – кто калека, кто контуженный, а кто и целехонек. Степаниде повезло – муж вернулся, хоть и без ноги, но живой. Василиса искренне радовалась за неё, а по ночам всё вглядывалась в темноту за окном – не идёт ли Трофим? Но дорога оставалась пуста.
– Любит меня полынь, – часто повторяла она, когда разговор заходил о жизни. – Такая уж доля моя полынная. И не жалуйся, значит.
Глеб и Николка росли. Глеб, которому уже пятнадцать, стал в доме за главного. Высокий, серьёзный, с отцовским характером. Мать берёг, за братом приглядывал. Николка, шустрый и живой, весь в отца, смотрел на старшего брата с обожанием.
И вот, когда, казалось, уже никакой надежды на личное счастье не осталось, судьба преподнесла ей последний дар. Приехал в их сельсовет из дальней деревни мужик, Мефодий. Тоже вдовец, тоже с войны пришёл, да только жена его, не дождавшись, померла от болезни. Остался он с дочкой, Нюрой, девочкой лет двенадцати. Хозяйство вести одному трудно, а вокруг вдов полно. Да только заприметил он не вдову какую, а Василису. Приглянулась она ему строгой своей красотой, тихой речью и печальными глазами.
Подошёл он к ней однажды у сельсовета, снял шапку.
– Мефодий я, – сказал просто. – Один я. И ты одна. Может, вместе попробуем? Не молодые уж, детей поднимать. У меня дочка, Нюрка, добрая девка. У тебя двое парней. Вместе и легче, и веселей.
Василиса долго молчала, смотрела на его седые виски, на мозолистые руки.
– Полынная у меня судьба, Мефодий, – тихо вымолвила она. – Двоих мужей похоронила, дочь, свекровь, пасынка… Боюсь я.
– А чего бояться? – улыбнулся он грустно. – Мне терять нечего, кроме тоски. И тебе тоже. А вместе, глядишь, и от тоски отвыкнем. Иди за меня. Я не обману.
Поговорила Василиса с сыновьями. Глеб только рукой махнул:
– Мам, тебе жить. Мы с Николкой не против. Лишь бы человек хороший был.
Так и появился в доме Мефодий с Нюрой. Девчонка сначала дичилась, но Василиса приласкала её, обогрела. И Нюра оттаяла, стала называть её мамой. Мефодий оказался мужиком золотые руки – и печник, и плотник, и по хозяйству всё умел. Парни быстро к нему привыкли, уважали. Глеб, глядя на Мефодия, и сам многому научился. Жили дружно, работали споро. Дом ожил, наполнился мужскими голосами, смехом Нюры, топотом Николкиных сапог.
Годы летели быстро. Глеб вырос, уехал в город, выучился на инженера, женился. Николка по стопам отца пошёл – в механизаторы. Нюра выпорхнула замуж в соседнее село. Василиса благодарила Бога каждый день. Смотрела на Мефодия, на его доброе, морщинистое лицо и думала: «Вот оно, счастье-то. Оказывается, оно и на склоне лет может прийти. Хоть и горькая была моя доля, а сладкий исход нашла».
– Мефодий, – говорила она ему вечерами, когда они сидели на крыльце, – а ведь ты мою полынь своим мёдом подсластил.
– Брось, – отмахивался он. – Не было никакой полыни. Жизнь была. Всякая. А теперь – покой.
Но покой длился недолго. Лёгкой жизни не бывает. Заболел Мефодий. Нёс как-то бревно, надорвался, и пошло. Врачи только руками разводили. Угасал он медленно, мучительно, но без ропота. Василиса ухаживала за ним, не спала ночей, поила отварами, молилась. А он брал её за руку своей холодной, высохшей рукой и шептал:
– Ты держись, Василиса. Ты сильная. Ты всё выдюжишь. Спасибо тебе за всё.
Ушёл и он. В третий раз Василиса стала вдовой. Только теперь сил на громкие рыдания уже не было. Она посидела у его кровати, погладила одеяло, перекрестилась на иконы и пошла на кухню ставить чайник. Жизнь продолжалась.
Сыновья звали к себе, в город. Но она отказалась. Не могла оставить дом, где пахло деревом после Мефодия, сад, посаженный ещё Трофимом, крыльцо, на котором играл маленький Николка. Да и подруг, которые остались. Степанида хоть и старенькая уже, а всё рядом.
Так и жила одна. Хозяйство побоку оставила – курей только держала для души да огород маленький. Больше сидела на завалинке, грела старые кости на солнышке, вспоминала всех – Ефима, Злату, Трофима, Павла, Агафью, Мефодия. Все они жили в её памяти, и не было горечи, а была только светлая печаль.
Однажды утром Степанида, выйдя во двор, заметила, что калитка к соседке открыта, а кур никто не выпускает. Сердце ёкнуло. Зашла в дом. Василиса лежала на кровати, под божницей, чистая, прибранная, с иконкой в сложенных на груди руках. Ушла тихо, во сне, как и просила у Господа.
Похоронили её рядом с Мефодием. Сыновья приехали, Нюра с мужем, внуки. Плакали, поминали. А Степанида, которая пережила всех, взяла на себя заботу о могилке. И каждый раз, когда она приходила весной, чтобы посадить цветы, её ждало удивление.
Она сажала анютины глазки, сажала бархатцы, сажала даже розы, которые ей давали внуки Василисы. Но ничего не приживалось на этом холмике. Ни один цветок, даже самый неприхотливый, не хотел расти. А вот полынь – та буйно разрасталась по краям, поднималась высокими серебристыми стеблями, источая тот самый горьковатый, терпкий, но такой знакомый и родной запах.
Степанида сначала дёргала её, сердилась. А потом перестала. Посидит на скамеечке, погладит рукой шершавые листочки и скажет:
– Ну что ж, Василиса, видно, и правда, твоя это трава. Не зря ты её поминала. Только знаешь, подружка, она ведь не только горькая. Она и целебная. От хвори любой, от тоски. Так что, может, и судьба твоя была не просто горькой, а целебной для тех, кто рядом с тобой шёл. Всех ты согрела, всех приютила, всем силы дала.
И ветер колыхал серебристые метёлки, и казалось, что сама Василиса согласно кивает откуда-то из-за облаков, где встретила наконец всех, кого любила и потеряла. И не было больше горечи, а была только вечная память и тихая благодарность за эту длинную, трудную, полынную, но такую настоящую жизнь.