Сбежавшие арестанты скрутили старика и нацелились позабавиться с Надей. Но очень скоро эти двое осознали, какую роковую ошибку совершили, связавшись с ней

Земля здесь была особенная — не чернозём, не подзол, а нечто среднее, рождённое веками соседства хвойных лесов и ледяных ключей, бивших из-под гранитных валунов. Село Светлый Бор стояло на этом месте без малого триста лет, пережив и раскольничьи гонения, и раскулачивание, и войну. Оно вросло в сопки так же глубоко, как старые лиственницы в вечную мерзлоту. Местные говорили: «У нас не живут — у нас корни пускают. Или уходят навсегда».
Надежда Петровна Кологривова своих корней не чуралась, хоть и не кичилась ими. Она возвращалась в Светлый Бор двадцать третьего декабря, в самый короткий день года, когда солнце едва осмеливалось подняться над кромкой тайги, чтобы через четыре часа снова кануть в фиолетовую бездну заката.
Автобус «ПАЗ» — последний рейс из районного центра — чихал, кашлял и вздрагивал на каждом ухабе, словно старый пёс, пытающийся отряхнуться от снега. Стекла запотели до такой степени, что пассажиры протирали в них кулаками маленькие глазницы, чтобы разглядеть, не проехали ли свою остановку. В салоне пахло бензином, мокрым драпом и чем-то кислым — то ли капустой, то ли человеческой усталостью. Надежда сидела у окна, прижимая к груди тяжёлый рюкзак, в котором поверх томика стихов Анненского лежали три банки сгущёнки, купленные на последние деньги. Пальцы в шерстяных перчатках всё ещё помнили прикосновение грубой мешковатой ткани — накануне отъезда она обшивала заново дедовский тулуп, обнаружив, что мыши добрались до подкладки.
— Кологривова, никак, — раздалось с переднего сиденья, и Надежда подняла глаза. — Васильевна, старшенькая-то. Девятнадцатый год пошёл, поди. А помню, как Макар Петрович тебя на руках из роддома нёс — такая кроха была, в косынку завёрнутая, один нос торчит.
Старуха в чёрном платке, завязанном по-старообрядчески — двумя углами вперёд — внимательно рассматривала Надежду сквозь толстые стёкла очков в медной оправе. Лицо её, изрезанное морщинами так густо, что кожа напоминала кору сибирского кедра, хранило выражение любопытства и настороженности одновременно. Это была Агафья Ильинична Корзухина, главная хранительница сельского архива и, по совместительству, летописица всех местных сплетен за последние полвека.
— Здравствуйте, Агафья Ильинична, — Надежда улыбнулась, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Я ненадолго, дедушку проведать.
— Ненадолго, — эхом отозвалась старуха. — Все вы так говорите, а потом остаётесь. Земля-то она держит, касатка. Кого хошь удержит, ежели пришло время.
Автобус вильнул, объезжая заледенелую колдобину, и Агафья Ильинична вцепилась в поручень узловатой рукой. На безымянном пальце тускло блеснуло серебряное кольцо с тёмным камнем — обручальное, ещё дореволюционной работы. Ей было под девяносто, но никто не знал точно — она и сама, кажется, сбилась со счёта.
— А что ж ты, Наденька, в институте-то не осталась? — продолжала допытываться старуха. — Говорили, на филолога выучилась, в аспирантуру звали. Неужто передумала?
— Передумала, — коротко ответила Надежда и отвернулась к окну, давая понять, что разговор окончен.
За стеклом тянулись белые поля, перерезанные чёрными лентами дорог. Иногда мелькали сосны — невысокие, корявые, пригибаемые к земле бесконечными ветрами. Небо было низким и плотным, как старый войлок. Надежда смотрела на этот пейзаж, и в груди разливалось странное успокоение — словно она, как лосось, идущий на нерест, наконец-то вошла в воды, где её ждут.
Она не думала о том, что оставила в городе: о съёмной комнате в коммуналке на Лиговке, где батареи грели только в середине зимы, и то по великим праздникам; о диссертации, заброшенной на середине, потому что научный руководитель после третьей защиты стал намекать на «особую благодарность»; о молодом человеке, который, узнав о её решении уехать, только пожал плечами и сказал: «Ну, ты всегда была странной». Всё это вдруг сделалось неважным, ненастоящим, театральным. А настоящим было только то, что ждало впереди.
Настоящим был дед.
Макар Петрович Кологривов встретил внучку на крыльце, хотя фельдшер строго-настрого запретила ему выходить на холод. Стоял, опираясь на сучковатый посох, вырезанный ещё его отцом, и щурился на бледное солнце. Изо рта вырывался пар, смешиваясь с дымом, поднимающимся из трубы — печь он растопил с утра, чтобы к приезду Нади в доме было тепло.
— Деда! — Надежда бросила рюкзак прямо в снег и побежала к крыльцу, проваливаясь в сугробах по колено. — Я же просила, не выходи! Сердце!
— Сердце, сердце, — проворчал Макар Петрович, обнимая её сухими, но всё ещё сильными руками. — А ты думала, я в избе усижу, когда ты там по морозу тащишься? Я ещё не околел, слава богу.
От него пахло махоркой, хвоей и чем-то ещё — тем особенным запахом, который Надежда помнила с детства. Запахом дома.
— Ну, идём, идём, — дед отстранился, всматриваясь в её лицо. — Похудела. И круги под глазами. Не кормят тебя там, в городе твоём?
— Кормят, деда. Просто дорога долгая.
— Дорога, — он покачал головой. — В моё время из деревни в город за полдня доезжали, а теперь, с техникой вашей, сутки ехать надо. Прогресс, мать его.
В доме было жарко натоплено, пахло пирогами и сушёными травами, развешанными пучками под потолком. Надежда разулась, прошла в горницу и остановилась на пороге, оглядываясь. Всё оставалось таким же, как десять лет назад, когда она уезжала поступать в университет. Та же мебель из морёного дуба, тот же половик с вышитыми крестиком петухами, те же фотографии в деревянных рамках на стене. Мама, смеющаяся, в кружевном платье — выпускной. Папа в солдатской форме — срочная служба, семьдесят девятый год. Бабушка Евдокия, сидящая на завалинке с вязанием в руках — её она почти не помнила, только тёплые ладони и запах мятного отвара. И дед — молодой, кряжистый, с двустволкой за плечом и убитым глухарём в руке.
— Садись за стол, — Макар Петрович засуетился, доставая из печи чугунок с картошкой, придвигая соленья. — Сейчас будем чай пить, с брусникой. Ты же любишь с брусникой.
— Люблю, деда.
Она села на табурет, чувствуя, как отступает напряжение последних месяцев. Здесь, в этом доме, время текло иначе — медленно, почти незаметно, как смола по стволу сосны. Дед налил ей полную кружку, пододвинул вазочку с мочёной брусникой, присыпанной сахаром.
— Ну, рассказывай, — сказал он, садясь напротив. — Зачем приехала? Не просто так, знаю.
Надежда опустила глаза, водила пальцем по краю кружки. Молчала долго, собираясь с мыслями. Потом подняла взгляд.
— Я остаюсь, деда. Насовсем.
Макар Петрович не удивился. Он только вздохнул — глубоко, всей грудью, словно сбрасывая многолетнюю тяжесть.
— Знал, — тихо сказал он. — Ещё когда ты позвонила и сказала, что приедешь на три недели, я понял: не на три, насовсем. Кровь наша, северная, в тебе. От неё не убежишь.
— Ты не сердишься?
— Сержусь? — он покачал головой. — Дочка, я всю жизнь ждал, что ты вернёшься. Только не хотел тебя неволить. В городе, оно, может, и лучше. Работа, люди, театры… А у нас тут глухомань, медвежий угол.
— Угол, — Надежда улыбнулась. — Но мой угол.
Дед моргнул, отвернулся к окну, за которым уже сгущались ранние зимние сумерки. Рука его, лежащая на столе, чуть заметно дрожала — не от возраста, от волнения.
— А как же институт? Диссертация?
— Институт подождёт. Может, я тут школу открою. В соседней деревне учительница нужна, я узнавала. Буду ездить.
— Тридцать километров по такой дороге?
— Деда, я твоя внучка. Забыл, как ты меня в тайгу водил в семь лет? Я и пятьдесят пройду, если надо.
Макар Петрович смотрел на неё долгим, изучающим взглядом. Потом его лицо дрогнуло, и он улыбнулся — той редкой, светлой улыбкой, которую Надежда помнила с детства.
— Ладушки, — сказал он. — Значит, будешь жить. Места много, не тесно. А я уж и не надеялся, что доживу.
— Деда!
— А что деда? — он махнул рукой. — Восьмой десяток пошёл, сердце шалит. Думал, помру один, как тот пень в лесу. А теперь, глядишь, и внуков твоих нянчить придётся.
Надежда покраснела, но промолчала. За окном уже совсем стемнело. Дед зажёг керосиновую лампу — электричество в Светлом Бору отключали по расписанию, с одиннадцати вечера до шести утра, чтобы экономить.
— Дед, — вдруг сказала Надежда. — А почему надо мной в деревне смеются? Я сегодня от автобуса шла, Панкратьевна в спину плюнула. И другие… шепчутся.
Макар Петрович нахмурился, потянулся было за кисетом, но вспомнил, что доктор запретил курить, и отдёрнул руку.
— Не обращай внимания, — глухо сказал он. — Люди темноту любят. А ты светлая.
— Но почему?
Дед молчал долго. Потом встал, прошёл в красный угол, где под старой иконой Казанской Божьей Матери хранилась бабушкина шкатулка — чёрный ларец, окованный медью.
— Мать твоя, — начал он, не оборачиваясь. — Евдокия-то. Она ведь не просто травница была. Она знахарка была. Настоящая. Её ещё до войны бабка наукам обучала, а ту — её бабка, и так дальше, до самых раскольников. У нас в роду женщины всегда силу имели. Не злую, а… охранительную. Берегинями их звали.
Надежда слушала, затаив дыхание. Она знала, что бабушка лечила людей, собирала травы, читала заговоры от лихорадки и зубной боли. Но чтобы так…
— А почему ты раньше не рассказывал?
— А зачем? — дед повернулся, в руках у него была открытая шкатулка. — Чтобы ты, девчонка, со своим городским образованием, смеялась? Чтобы думала: дед у меня отсталый, в приметы верит? Нет уж. Время приходит — и знание само открывается.
— Какое время?
— А вот такое, — он вынул из шкатулки старую, потрёпанную тетрадь в коленкоровом переплёте. — Бабушка тебе завещала. Сказала: когда Надя вернётся домой, отдай. Не раньше.
Надежда взяла тетрадь дрожащими руками. Открыла первую страницу. Мелким, бисерным почерком, с ятями и ерами, было выведено: «Травникъ дома Кологривовыхъ, веденный съ лѣта 1793-го. Не для чужихъ очей, а для крови нашей».
— Она знала, — прошептала Надежда. — Знала, что я вернусь.
— Знала, — кивнул дед. — Она вообще много чего знала. Меня, дурака, на войну провожала — сказала: «Вернёшься, Макар. Только осколок в лёгком на всю жизнь останется». Я тогда не поверил. А в сорок четвёртом, под Кёнигсбергом, меня осколком и накрыло. С тех пор и кашляю.
Он помолчал, поглаживая пальцем крышку шкатулки.
— Так что ты, Надежда, не удивляйся. Бабки у крыльца чуют кровь. Они не со зла, они от страха. Потому что сила — она ответственность. И одиночество.
Ночь прошла тревожно. Надежде снились странные сны: будто идёт она по лесу, а деревья расступаются перед ней, шепчут ветвями: «Берегиня пришла, берегиня вернулась». Потом сон сменился другим: тёмные фигуры в сером, бредущие по заснеженной дороге, и холодный, липкий ужас, от которого просыпаешься с колотящимся сердцем.
Она села на кровати, прижимая к груди бабушкину тетрадь. За окном уже серело — зимнее утро вступало в свои права. Из кухни доносился запах блинов и негромкое покашливание деда.
— Не спала? — спросил Макар Петрович, увидев её осунувшееся лицо.
— Спала. Только сны странные.
— Сны, — дед нахмурился. — Сны тоже не просто так. Предупреждают.
— О чём?
Он не ответил, только подвинул к ней тарелку с блинами. Но взгляд его был обращён куда-то вдаль — туда, где за окном чернел лес.
Известие пришло в одиннадцать часов утра. Громкоговоритель, установленный на столбе у сельсовета, зашипел, закашлялся и голосом дежурной райотдела милиции сообщил:
— Вниманию населения Светлого Бора и прилегающих населённых пунктов. Из учреждения ЯК-18/5 совершён побег троих особо опасных преступников. Приметы: Подкорытов Всеволод Тарасович, одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года рождения, высокого роста, плотного телосложения, особые приметы — татуировка на левой кисти в виде двуглавого орла. Суслопаров Иннокентий Аркадьевич, одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года рождения, среднего роста, худощав, особые приметы — отсутствие фаланги указательного пальца на правой руке, на лице татуировка в виде слезы под правым глазом. Шабалин Илья Прокопьевич, одна тысяча девятьсот пятьдесят девятого года рождения, роста ниже среднего, коренаст, особые приметы — шрам через левую бровь, дефект речи. Все осуждены за особо тяжкие преступления, включая убийства при отягчающих обстоятельствах. При обнаружении просьба не предпринимать самостоятельных действий, немедленно сообщить в органы правопорядка.
В сельсовете повисла тишина. Потом кто-то истерично всхлипнул, запричитала старуха в чёрном платке. Мужики заговорили разом, перебивая друг друга.
— Тридцать километров от нас эта зона, — сказал дед, выходя на крыльцо. — За сутки могли дойти. Если не сбились с пути.
— Может, в другую сторону пошли? — неуверенно предположил председатель, тучный мужчина с одышкой. — На трассу, к поездам?
— В такую метель? — покачал головой дед. — Не дураки они. В лесу схорониться легче. А в лесу у нас что? Заимки охотничьи. Землянки старые. Там и переждать можно.
Надежда стояла у окна, слушая эти разговоры, и пальцы её непроизвольно сжимали бабушкину тетрадь. Внутри нарастало странное, незнакомое доселе чувство — не страх, нет. Предчувствие. Словно тонкая нить натянулась между ней и этим лесом, между ней и теми тремя фигурами из её сна.
— Деда, — тихо сказала она, когда они вернулись в дом. — Ты ведь знаешь каждую тропу в тайге.
— Знаю, — коротко ответил Макар Петрович, доставая из шкафа ружьё.
— Ты не пойдёшь их искать.
— Пойду.
— Сердце!
— А ты думаешь, я смогу сидеть здесь и ждать, когда они к нам пожалуют? — дед резко обернулся. — Дочка, я этими лесами сорок лет ходил. Меня здесь каждая сосна знает. Я должен проверить избушки.
— Тогда я с тобой.
— Нет.
— Да.
Они смотрели друг на друга — старый лесник и его внучка, — и в этом взгляде было всё: и многолетняя любовь, и упрямство, перешедшее по наследству, и понимание, что ни один из них не уступит.
— Ладно, — сдался Макар Петрович. — Только держись позади. И слушайся беспрекословно.
— Хорошо, — кивнула Надежда, хотя в душе не собиралась выполнять это обещание.
Они вышли на закате. Дед надел лыжные штаны, тулуп, взял карабин «Сайга» и старенький «Тоз-34» на всякий случай. Надежда натянула дедову фуфайку — она висела на ней мешком, но грела отлично, — сунула за пазуху бабушкину тетрадь, в карман положила фляжку с мятным настоем и несколько пирожков с картошкой, завернутых в чистое полотенце.
Светлый Бор провожал их настороженным молчанием. Только собаки выли, почуяв неладное, да бабы крестились вслед, шепча молитвы.
— Чур нас, чур, — донеслось из темноты. — Не к добру это, не к добру.
Тайга встретила их тишиной. Такой плотной, что звон в ушах казался оглушительным. Снег под лыжами скрипел на разные голоса — то жалобно, то утвердительно. Дед шёл быстро, не оглядываясь, уверенно обходя буреломы и замёрзшие ручьи. Надежда едва поспевала за ним, сбивая дыхание.
— Первая заимка через час, — бросил он через плечо. — Если там чисто, пойдём ко второй, у Вороньего утёса.
— А если там они?
— Тогда будем решать по обстановке.
В его голосе было столько спокойной уверенности, что Надежда почти поверила: всё обойдётся. Почти.
Они шли уже полтора часа, когда дед внезапно остановился, подняв руку. Надежда замерла, прислушиваясь. Сначала ничего не было слышно, кроме привычного ледяного безмолвия. Потом ветер донёс запах — едва уловимый, но чужеродный. Пахло горелым деревом, табаком и чем-то ещё, кислым и острым.
— Кострище, — одними губами произнёс дед. — Недавнее. Часа два-три.
Он осторожно двинулся вперёд, держа карабин наготове. Надежда следовала за ним, стараясь ступать след в след. Сердце колотилось где-то в горле.
Кострище обнаружилось за небольшим пригорком — чёрное пятно на белом снегу, окружённое множеством следов. Дед присел на корточки, рассматривая отпечатки.
— Трое, — тихо сказал он. — Один крупный, двое помельче. Ушли в сторону Вороньего утёса.
— К дедовой избушке? — спросила Надежда.
— К ней, родимой.
Макар Петрович выпрямился, и в свете луны Надежда увидела, как осунулось его лицо. Он молчал долгую минуту, потом повернулся к ней.
— Слушай меня, Надежда. Ты сейчас разворачиваешься и идёшь обратно в деревню. Быстро, не оглядываясь. Вызовешь милицию, скажешь, где они.
— А ты?
— А я пойду дальше. Может, успею их опередить.
— Ты не успеешь, — глухо сказала Надежда. — Они уже там.
— Тогда я хотя бы встречу их по-человечески. Не в спину.
— Деда…
— Иди, Надя. Я сказал.
Она сделала шаг назад, потом другой. Развернулась и пошла — не к деревне, а следом за дедом. Он не обернулся, но Надежда видела, как дрогнули его плечи.
— Упрямая, — прошептал он. — Вся в бабку.
Избушка показалась из-за поворота через двадцать минут. Кособокая, приземистая, сложенная из толстых лиственничных брёвен, она стояла на краю небольшой поляны, утопая в сугробах почти по самую крышу. Из трубы вился слабый дымок — тонкий, едва заметный на фоне звёздного неба.
— Поздно, — сказал дед. — Они там.
Он снял лыжи, прислонил их к дереву, передёрнул затвор карабина. Надежда сделала то же самое, хотя лыж у неё не было, а было только бешено колотящееся сердце и твёрдая уверенность: она не отступит.
— Я зайду с чёрного хода, — зашептал дед. — А ты оставайся здесь. Если услышишь стрельбу — беги.
— Нет.
— Надя…
— Я сказала нет.
В этот момент дверь избушки распахнулась, и на пороге появился человек. Высокий, плечистый, в тёмной телогрейке. В руке — обрез охотничьего ружья, направленный прямо в их сторону.
— Стоять, — хрипло сказал он. — Не двигаться. Вы кто такие?
Дед медленно поднял руки, демонстрируя, что не собирается стрелять.
— Лесник я. Хозяин этой избушки.
— Хозяин, — усмехнулся человек. — Вовремя, хозяин. Ужинать будем.
Он шагнул вперёд, и лунный свет упал на его лицо. Татуированная слеза под правым глазом блеснула синевой.
— Суслопаров, — тихо сказал дед. — Иннокентий Аркадьевич. Чтож, гостем будешь.
— Гостем, — кивнул беглец. — А это кто с тобой? Девка?
Надежда вышла из-за спины деда. Смотрела прямо в лицо преступнику, стараясь не выдать страха.
— Внучка моя, — сказал Макар Петрович. — Ты её не тронь. Она тебе ничего плохого не сделала.
— Не трону, — пообещал Суслопаров. — Если вести себя хорошо будете. Заходите, не мёрзнуть же на пороге.
В избушке было душно и накурено. У стены, на грубо сколоченных нарах, сидели ещё двое. Один — огромный, с татуировкой орла на левой кисти — Подкорытов, главарь. Второй — коренастый, со шрамом через бровь — Шабалин. На столе, покрытом газетами, горела свеча, стояли пустые консервные банки, валялись хлебные крошки.
— Садитесь, — Подкорытов кивнул на табурет. — Раз пришли, будем разговаривать.
Дед сел, положив карабин на колени. Надежда осталась стоять у двери.
— Чего хотите? — спросил Макар Петрович. — Денег у меня нет. Продуктов — что осталось в избушке. Берите и уходите.
— Уйдём, — усмехнулся Подкорытов. — Как только метель утихнет. А пока посидим у тебя, хозяин. Не прогонишь?
— Не прогоню.
— Вот и ладненько.
Он перевёл взгляд на Надежду. Скользнул по лицу, по фигуре, по рукам, сжимающим лямку рюкзака.
— Девка у тебя справная. Замужняя?
— Нет, — коротко ответил дед.
— А чего не замужем? В деревне мужиков нету? Или городская? По обличью видать — городская.
— Училась в городе. Вернулась.
— Вернулась, — повторил Подкорытов. — Значит, дома теперь. А дома, оно всяко бывает. И гости незваные, и…
Он не договорил. Суслопаров, стоявший у окна, вдруг подал голос:
— Шеф, там лыжня от деревни. Если старик не вернётся к ночи, хватятся. Придут.
— Не придут, — отрезал Подкорытов. — Мужики там дохлые, при одной мысли о нас обделаются. А милиция — она завтра только соберётся. У нас время есть.
Надежда слушала этот разговор, и внутри неё медленно закипала холодная, спокойная ярость. Эти люди ворвались в дедов дом, расположились как хозяева, говорили о них с дедом как о вещах. И никто не придёт им на помощь. Никто, кроме неё.
— Дед, — сказала она вдруг. — Я есть хочу. Можно, я ужин приготовлю?
Макар Петрович посмотрел на неё долгим взглядом.
— Можно, — кивнул он.
— А чего готовить-то? — осклабился Шабалин. — У нас самих припасы на исходе.
— У меня с собой есть, — Надежда развязала рюкзак, достала пирожки, фляжку. — Пирожки с картошкой. Чай могу заварить.
— Вари, — разрешил Подкорытов. — Только без фокусов, красавица. Мы люди тёмные, обидчивые.
— Какие фокусы, — спокойно ответила Надежда. — Обычная еда.
Она поставила на печку закопчённый чайник, развязала узелок с сушёными травами. Бабушкина тетрадь лежала у самого сердца, и слова из раздела «Сонное зелье» пульсировали в висках в такт ударам крови.
«Малая доза — глубокий сон. Средняя — беспамятство. Большая — вечный покой».
Она выбрала среднюю.
Пока закипала вода, Надежда рассматривала бандитов. Подкорытов — зверь, матёрый, с холодными глазами убийцы. Таким нельзя показывать слабость, такой не поверит в раскаяние или мольбу. Шабалин — помельче, нервный, руки трясутся — ломка, поняла Надежда, давно не кололся. Такой опасен своей непредсказуемостью. Суслопаров — самый тихий, сидит в углу, смотрит в окно. Кажется, его вообще мало что интересует за пределами собственных мыслей. Но в руке — нож, и пальцы на рукояти лежат уверенно, привычно.
— Красивая, — негромко сказал Подкорытов, когда Надежда разливала чай по кружкам. — У тебя, старик, внучка прямо картинка. Волосы как огонь, глаза как у кошки. В городе таких моделями зовут.
— Она не модель, — жёстко ответил дед. — Она учительница.
— Учительница, — хмыкнул Подкорытов. — Учить нас будешь, учительница? Как правильно жить?
— Не буду, — спокойно ответила Надежда, подавая ему кружку. — Бесполезно.
Он усмехнулся, принял чай, отхлебнул. Скривился.
— Трава какая-то. Мята, что ли?
— Мята и мелисса. Успокаивает.
— А я нервный, да?
— Не знаю. Но хуже не будет.
Подкорытов смотрел на неё поверх кружки долго, изучающе. Потом махнул рукой.
— Пейте, мужики. Баба травяная, зато не отравит.
Шабалин выпил свой чай залпом, поперхнулся, закашлялся. Суслопаров пригубил, отставил кружку в сторону.
— Не люблю эту дрянь, — буркнул он. — Водка есть?
— Нет, — ответил дед. — Я не пью.
— А мы пьём. Жаль.
Надежда внутренне напряглась. Если Суслопаров не выпьет чай, план провалится. Она налила себе воды из чайника, сделала глоток, стараясь унять дрожь в руках.
— Холодно сегодня, — сказала она. — К утру мороз усилится.
— Ничего, — отозвался Подкорытов. — Мы люди привычные. В зоне и не такое видали.
— Давно сидите?
— А тебе зачем?
— Интересно.
Он помолчал, допил чай, поставил кружку на стол.
— Восьмой год пошёл. Ещё бы столько же дали, да мы ушли.
— Зачем ушли? — спросила Надежда. — Всё равно поймают.
— А вот не факт, — усмехнулся Подкорытов. — Тайга большая. Забьёмся в такую дыру, где нас никто не найдёт. Переждём, а там видно будет.
— И что будете делать?
— Жить будем, красавица. Как все. Только своей волей.
Разговор угасал сам собой. Шабалин клевал носом, сидя на нарах. Подкорытов тяжело дышал, расстегнув ворот телогрейки. Даже Суслопаров, казалось, задрёмывал, прислонившись к стене.
Первым отключился Шабалин. Просто завалился на бок, и глаза его закатились, обнажив белки. Через несколько минут голова Подкорытова упала на грудь, и из горла вырвался хриплый храп. Суслопаров держался дольше всех — смотрел в одну точку, моргал медленно, как сова. Потом и его веки сомкнулись.
— Что ты сделала? — шёпотом спросил дед.
— То, чему бабушка учила, — ответила Надежда. — Они не умрут. Просто проспят много часов.
— Господи, — выдохнул Макар Петрович. — Девочка моя…
— Некогда, деда. Их нужно связать, пока не очнулись. И вызвать помощь.
Она уже знала, что делать. Ремни, верёвки, куски старой ткани — всё годилось. Дед работал молча, привычно, и через пятнадцать минут трое беглецов лежали на полу, опутанные, как куколки.
— Теперь радио, — сказала Надежда. — У них есть рация?
— Должна быть, — дед обыскал вещи Подкорытова, вытащил из внутреннего кармана чёрную коробочку с антенной. — Есть.
Он вышел на крыльцо, поймал сигнал. Говорил коротко, сухо:
— Светлый Бор, заимка у Вороньего утёса. Преступники обезврежены. Жертв нет. Высылайте группу.
— Принято, — протрещал динамик. — Группа вылетает. Держитесь.
Надежда сидела на табурете, глядя на спящих бандитов. Руки её дрожали, но внутри было пусто и спокойно. Как после долгой дороги.
— Страшно было? — спросил дед.
— Сейчас страшно. А тогда… не было времени бояться.
Он сел рядом, обнял её за плечи. Пальцы его пахли порохом и табаком.
— Ты настоящая берегиня, — тихо сказал он. — Как бабка. Как прабабка. Кровь не обманешь.
— Я просто не могла позволить им тебя тронуть.
— Знаю, дочка. Знаю.
Вертолёт прилетел через два часа. Снег, поднятый лопастями, взметнулся белым смерчем, заметая следы вокруг избушки. Из люка выскочили люди в камуфляже, рассредоточились по периметру, но стрелять было не в кого — бандиты всё ещё спали беспробудным сном.
— Кто их? — спросил командир группы, молодой майор с усталым лицом.
— Она, — кивнул дед на Надежду.
Майор посмотрел на неё с недоверием, потом на спящих беглецов, потом снова на неё.
— Чем?
— Травы, — коротко ответила Надежда. — Бабушкин рецепт.
Он хотел что-то спросить, но раздумал. Только покачал головой.
— В ведомости напишем: задержаны при содействии местных жителей. Подробности не обязательны.
— Спасибо, — тихо сказала Надежда.
— Это вам спасибо. Мы за ними три года охотились.
Когда бандитов грузили в вертолёт, Суслопаров на мгновение пришёл в себя. Мутным, непонимающим взглядом обвёл избу, остановился на Надежде. Губы его шевельнулись, пытаясь что-то сказать, но сил не хватило.
— Что он? — спросил дед.
— Не знаю, — Надежда смотрела, как закрывается люк. — Может, спасибо хотел сказать.
— За что?
— За то, что живой остался.
Вертолёт взмыл в морозное небо, унося с собой преступников, милиционеров и остатки этой долгой, безумной ночи. Над тайгой уже занимался рассвет — бледно-розовый, робкий, как улыбка выздоравливающего.
— Пойдём домой, — сказал дед. — Я пирогов напёк.
— Пойдём, — кивнула Надежда.
Она оглянулась на избушку — маленькую, уставшую, с обгоревшей свечой на столе. Потом надела лыжи и пошла за дедом, проваливаясь в свежий снег.
Весна в том году пришла ранняя. Уже в конце марта с крыш закапало, по дорогам потекли ручьи, а на солнечных пригорках показались первые проталины. Дед ходил по двору, прихрамывая — старая рана ныла к перемене погоды, — и ворчал, что такой зимы он не припомнит с пятьдесят третьего.
— Теплеет климат, — говорил он, забивая очередную дыру в заборе. — Ледники тают, понимаешь. Экология.
— Экология, — соглашалась Надежда, развешивая бельё. — Ты бы, деда, отдохнул. Давление у тебя.
— Отдохну, — отмахивался он. — Вот забор доделаю и отдохну.
Она улыбалась и шла в дом — проверять, не убежало ли молоко, не подгорели ли пирожки. Жизнь входила в привычное русло, и это было удивительно, почти неправдоподобно — после всего, что случилось.
Ночами Надежда часто просыпалась. Лежала с открытыми глазами, слушала, как поскрипывает дом, как воет за стеной ветер, как дед кашляет во сне. Бабушкина тетрадь лежала под подушкой, и иногда она доставала её, перелистывала пожелтевшие страницы, водила пальцем по строчкам, выведенным бисерным почерком.
«В день летнего солнцестояния собирать зверобой, ибо сила его велика. В день зимнего — омелу, с заговором от нечисти. Кровь нашу омела бережёт, врага отводит, путь указует…»
Она ещё не знала, зачем ей эти знания. Но чувствовала — пригодятся. Не сейчас, так потом.
В мае пришло письмо из районного отдела образования. Светло-Борскую начальную школу решено было восстановить, и Надежде Петровне Кологривовой предлагалось занять должность учителя русского языка и литературы. Оклад небольшой, жильё — при школе, две комнаты с отдельным входом.
— Соглашайся, — сказал дед, прочитав письмо. — Не век же тебе за мной хвостом ходить. У тебя своя жизнь.
— Ты — тоже моя жизнь, — возразила Надежда.
— Знаю. Но учительство — это твоё. Я же вижу, как ты с детишками возишься. Соседские пацаны к тебе бегают книжки обсуждать, а у Петровны внучка стихи под твою диктовку записывает. Талант у тебя к этому.
— Талант, — задумчиво повторила Надежда. — Может быть.
Она согласилась.
Первое сентября в Светлом Бору выдалось тёплым, почти летним. Берёзы у крыльца школы уже начали желтеть, но солнце грело по-июньски щедро. Надежда стояла на пороге, принимая букеты от первоклашек — астры, гладиолусы, какие-то неведомые полевые цветы, — и улыбалась так, что у неё болели скулы.
— Надежда Петровна, а вы у нас насовсем? — спросила девочка в огромных белых бантах.
— Насовсем, — ответила Надежда.
— И не уедете больше?
— Не уеду.
Девочка серьёзно кивнула и убежала строиться на линейку.
После уроков Надежда сидела в учительской, перебирая бумаги. За окном шумели тополя, пахло краской и свежевымытыми полами. В соседнем классе уборщица тётя Шура гремела вёдрами, напевая что-то старинное, заунывное.
— Можно? — в дверях стоял незнакомый мужчина. Среднего роста, коренастый, в простой клетчатой рубашке и поношенных джинсах. Лицо обветренное, руки в мозолях. Но глаза — цепкие, внимательные — выдавали в нём человека, привыкшего много видеть и запоминать.
— Да, войдите, — Надежда отложила ручку. — Вы к кому?
— К вам, — он шагнул в комнату, прикрыл за собой дверь. — Меня зовут Всеволод Андреевич Коростылёв. Я новый участковый.
— Очень приятно, — она протянула руку. — Надежда Петровна. А что случилось?
— Ничего не случилось, — он пожал её ладонь — крепко, но осторожно, словно боясь сломать. — Я просто… хотел познакомиться. Мне о вас много рассказывали.
— Обо мне?
— Да. Про историю в зимовье. Про то, как вы тех троих… — он запнулся, — обезвредили.
Надежда молчала. Она уже привыкла к тому, что в районе о ней ходят легенды, и давно перестала опровергать или подтверждать их. Пусть говорят. Ей всё равно.
— Я не за этим пришёл, — быстро добавил Коростылёв. — То есть, не только за этим. Я вообще-то насчёт шефства над школой. Районное начальство распорядилось помощь оказать: краска, материалы для ремонта…
— Ах, вот оно что, — Надежда невольно улыбнулась. — Садитесь, Всеволод Андреевич. Чай будете?
— Буду, — кивнул он.
Она поставила чайник, достала из шкафчика чашки, сахарницу. Краем глаза наблюдала, как он осматривает комнату — внимательно, по-хозяйски. Не как милиционер, нет. Как человек, привыкший замечать детали.
— У вас тут уютно, — сказал он, принимая чашку. — По-домашнему.
— Это не у меня, это в школе. Но я стараюсь.
Он отхлебнул чай, поморщился.
— С мятой?
— С мятой. А что, не любите?
— Люблю, просто… — он помолчал. — Напоминает кое-что.
— Что именно?
Он посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом. Потом вдруг улыбнулся — открыто, почти по-мальчишески.
— Я же тот майор был. Из вертолёта. Который тогда, в феврале.
Надежда замерла с чашкой в руке. Всмотрелась в лицо — и вдруг узнала. Усталые глаза, резкие складки у рта. Тогда он был в камуфляже, при оружии, и она смотрела на него как на часть спасательной машины, безличную функцию. А сейчас…
— Вы перевелись к нам?
— Да. Попросился. Надоело по командировкам мотаться. А тут место участкового освободилось, я и подал рапорт.
— Почему?
Он не ответил. Только смотрел на неё — и в этом взгляде было столько невысказанного, что у Надежды перехватило дыхание.
— Чай остывает, — сказала она, чтобы хоть что-то сказать.
— Ничего, — ответил он. — Я не тороплюсь.
Они виделись часто. То Коростылёв заходил в школу — проверить, как идёт ремонт, привезти краску, починить сломанный замок. То Надежда встречала его на деревенской улице — он всегда здоровался первым, снимал кепку, расспрашивал о делах. Иногда они разговаривали подолгу — о книгах, о погоде, о детях. О том, что было в феврале, не говорили никогда. Но это молчание не тяготило — оно было естественным, как снег зимой или дождь осенью.
— Хороший мужик, — сказал как-то дед, глядя в окно на Коростылёва, поправляющего покосившийся забор у школы. — С руками. И с головой.
— Угу, — отозвалась Надежда, не отрываясь от тетрадей.
— Долго он так будет вокруг тебя круги нарезать?
— Деда!
— А что деда? Я старый, мне помирать скоро. Хочу правнуков понянчить.
— Никто не собирается помирать, — сердито сказала Надежда. — И правнуков пока нет.
— Пока, — многозначительно поднял палец Макар Петрович. — Это ты верно подметила — пока.
В конце сентября Коростылёв пригласил Надежду на рыбалку. Она удивилась — октябрь на носу, какая рыбалка? — но согласилась.
Они сидели на берегу лесного озера, глядя на поплавки, застывшие в неподвижной воде. Солнце клонилось к закату, окрашивая верхушки сосен в розовый цвет. Где-то вдалеке кричала птица — тоскливо, протяжно.
— Я всё хотел спросить, — начал Коростылёв. — Тот отвар… вы правда по бабушкиному рецепту сделали?
— Правда.
— И не боялись, что ошибётесь? Что доза будет слишком большой?
Надежда долго молчала. Смотрела на воду, на отражение облаков, на тонкую нить лески, уходящую в глубину.
— Боялась, — наконец сказала она. — Очень. Но выбор был невелик: или рискнуть, или погибнуть.
— И вы рискнули.
— Да.
— А если бы снова? — спросил он. — Если бы оказались в такой же ситуации?
Она повернулась к нему, встретила взгляд.
— Я бы сделала то же самое.
Коростылёв кивнул, словно ожидал этого ответа. Помолчал, потом заговорил — негромко, будто размышляя вслух:
— Я на этой работе десять лет. Видел много смертей. И много подвигов, настоящих и показных. Но вы… вы — первая, кто не побоялся взять ответственность. Не переложил на других. И при этом не стал убийцей.
— Я просто хотела спасти деда.
— Знаю, — он улыбнулся. — В этом всё и дело.
Поплавок дёрнулся, ушёл под воду. Коростылёв подсек, вытащил небольшую плотвичку, осторожно снял с крючка.
— Маленькая ещё, — сказал он, отпуская рыбу в озеро. — Пусть растёт.
— Вы всегда такой? — спросила Надежда.
— Какой?
— Серьёзный. Вдумчивый.
— Не всегда, — он вытер руки о штаны. — Раньше был другим. Легче, что ли. А потом… потом много всего случилось. Жена ушла, сына вижу раз в месяц. Работа — сплошной негатив. Знаете, как бывает: смотришь на людей, а видишь только плохое. Подозреваешь, проверяешь, ждёшь подвоха.
— А сейчас?
— А сейчас… — он запнулся. — Сейчас я смотрю на вас и понимаю, что не всё так плохо. Что есть люди, ради которых хочется быть лучше.
Надежда покраснела, отвернулась. Сердце колотилось где-то в горле.
— Всеволод Андреевич…
— Зовите меня просто Володей, — перебил он. — Пожалуйста.
— Володя, — повторила она, пробуя имя на вкус. — Хорошо.
Они сидели на берегу, пока совсем не стемнело. Разговаривали о пустяках — о погоде, о книгах, о деревенских новостях. И в этом неспешном разговоре было что-то удивительно правильное, уютное, словно так и должно быть.
Провожая Надежду до дома, Коростылёв вдруг взял её за руку.
— Можно, я завтра приду? — спросил он. — Не по работе. Просто так.
— Приходите, — ответила она. — Дедушка будет рад.
— А вы?
Она подняла на него глаза.
— Я тоже.
Свадьбу сыграли на Покров. День выдался солнечный, морозный — снег выпал ещё накануне и теперь лежал пушистым ковром, искрясь на солнце. Деревенская церковь, отреставрированная на пожертвования, встречала гостей колокольным звоном.
Надежда была в простом белом платье, с фатой, которую её мама надевала тридцать лет назад. В руках — букет из сухоцветов и рябиновых гроздьев. Рядом — Всеволод, подтянутый, серьёзный, в строгом костюме, который сковывал его привычные движения.
— Красивая пара, — шептались в толпе. — И ведь как встретились-то… Судьба, одно слово.
Макар Петрович, опираясь на трость, вёл внучку к алтарю. Лицо его было торжественным и печальным — словно он прощался с ней и одновременно радовался её счастью.
— Береги её, — сказал он Коростылёву, передавая руку Надежды. — Она у нас одна такая.
— Сберегу, — ответил Всеволод. — Обещаю.
После венчания был пир — долгий, шумный, с песнями и плясками. Дед сидел во главе стола, принимал поздравления, незаметно смахивая слезу. Кто-то кричал «горько», молодые целовались под одобрительный гул гостей.
Поздно вечером, когда разошлись последние гости, Надежда вышла на крыльцо. Ночь была тихая, звёздная. Мороз крепчал, и снег скрипел под ногами, как старый паркет.
— Не замёрзнешь? — Всеволод накинул ей на плечи свой пиджак.
— Не замёрзну, — она улыбнулась. — Я же северная.
— Северная, — повторил он. — Моя северная.
Они стояли обнявшись, глядя на тёмный лес, на редкие огоньки в домах, на бесконечное небо, усыпанное звёздами.
— Ты не жалеешь? — тихо спросила Надежда. — Что уехал из города, бросил карьеру?
— Ни разу, — ответил он. — А ты? Что не осталась в аспирантуре, не защитилась?
— Ни разу, — эхом отозвалась она.
Где-то в глубине дома кашлянул дед, завозился на печи. Потом всё стихло.
— Володя, — позвала Надежда.
— М?
— Я хочу сына. И назвать его Макаром, в честь деда.
Он обнял её крепче.
— Хорошо, — сказал он. — Так и сделаем.
Восьмого июля, накануне дня Петра и Февроньи, у Надежды и Всеволода родился мальчик. Крепкий, черноволосый, с дедовскими серыми глазами. Макар Петрович, увидев правнука, заплакал — впервые на памяти Надежды.
— Дожил, — шептал он, прижимая крошечный свёрток к груди. — Дожил, господь милостив.
Роды принимала фельдшер из соседнего села, но Надежда настояла, чтобы рядом была и бабушкина тетрадь. Лежала на тумбочке, раскрытая на странице с молитвой «жене родильнице» — старинной, ещё дониконовской, записанной прапрабабкой в девятнадцатом веке.
— Всё хорошо, — сказала фельдшер, заканчивая пеленать ребёнка. — Здоровый мальчик, богатырь.
Надежда взяла сына на руки. Смотрела в его серьёзное, сморщенное личико и чувствовала, как огромная, тёплая волна любви захлёстывает её с головой.
— Макар, — прошептала она. — Макарушка.
Ребёнок открыл глаза — на мгновение, словно проверяя, кто его зовёт, — и снова уснул.
В палату вошёл Всеволод. Осторожно, на цыпочках, словно боясь спугнуть это хрупкое счастье.
— Как ты?
— Хорошо, — улыбнулась Надежда. — Иди сюда, посмотри.
Он подошёл, сел на край кровати, несмело коснулся пальцем крошечной ручки.
— Маленький какой, — выдохнул он. — И пальчики… совсем как у тебя.
— У тебя тоже будут, — засмеялась Надежда. — Подрастёт — увидишь.
— Я ему лодку сделаю, — вдруг сказал Всеволод. — Когда подрастёт. И научу рыбу ловить.
— И в лес с дедом ходить. По грибы, по ягоды.
— И на лыжах зимой.
— И стихи читать.
Они говорили шёпотом, перебивая друг друга, и это было похоже на молитву — обещание, заклинание, разговор с будущим.
Маленький Макар рос смышлёным не по годам. В год он уже говорил отдельные слова, в два — знал все буквы и пытался читать вывески. Дед, несмотря на запреты врачей, постоянно таскал его в лес — показывал следы зверей, учил различать птиц по голосам, рассказывал, какие травы целебные, а какие ядовитые.
— Рано ему ещё, — ворчала Надежда. — Зачем ребёнка грузить?
— Не рано, — возражал Макар Петрович. — Кровь наша, северная, с молоком матери всё впитывает. Пусть знает, откуда он родом.
И Надежда замолкала. Потому что понимала: дед прав.
По вечерам она открывала бабушкину тетрадь и читала сыну вслух. Не рецепты, конечно, а сказки — те, что были записаны на пожелтевших страницах между описаниями лечебных сборов.
«Жила-была в одном лесу берегиня, — читала она. — Никто не знал, откуда она пришла и сколько ей лет. Старики говорили, что ещё их деды помнили её молодой. А она всё ходила по лесу, собирала травы, лечила зверей и людей, и никто не смел обижать её, потому что знали: сила в ней великая, охранительная…»
— Мама, — спросил однажды Макар. — А ты тоже берегиня?
Надежда задумалась. Погладила сына по голове, посмотрела в окно, за которым медленно падал снег.
— Наверное, — сказала она. — Каждая женщина, которая бережёт свой дом и свою семью, — немножко берегиня.
— А я? Я буду кем?
— Ты будешь человеком, — ответила Надежда. — Это самое главное.
Макар Петрович умер через три года — тихо, во сне, как и завещал. Надежда нашла его утром, с иконой в руках и улыбкой на лице.
Похороны собрали всю деревню. Даже те, кто при жизни недолюбливал старого лесничего, пришли проститься. Агафья Ильинична, совсем уже сгорбленная, но всё ещё бойкая, сказала над гробом:
— Земля тебе пухом, Макар Петрович. Хороший ты был человек. И внучку вырастил хорошую.
Надежда не плакала. Стояла у могилы, держа за руку маленького Макара, и смотрела, как опускают гроб в промёрзшую землю.
— Мама, а дедушка теперь на небе? — спросил сын.
— На небе, — ответила она.
— Ему там хорошо?
— Хорошо. Он с бабушкой встретился.
— И с прабабушкой?
— И с прабабушкой.
Макар помолчал, потом сказал:
— Значит, мы не одни. Они все за нами смотрят.
— Да, — Надежда обняла его. — Все смотрят. И ждут.
После поминок Всеволод долго сидел на крыльце, курил — впервые за последние годы. Надежда вышла к нему, села рядом.
— Ты как? — спросил он.
— Держусь.
— Дед был хороший. Настоящий.
— Знаю.
Он взял её руку в свою.
— Мы справимся, — сказал он. — Вместе.
— Справимся, — кивнула Надежда.
Шли годы. Макар вырос, окончил школу, уехал в город — поступать в медицинский. Надежда сначала переживала, потом привыкла. Он звонил каждую неделю, приезжал на каникулы, помогал по хозяйству.
— Буду врачом, — говорил он. — Как бабушка. Только с дипломом.
— Бабушка без диплома людей спасала, — улыбалась Надежда.
— Значит, я буду с дипломом. Чтобы официально.
Она смотрела на него — высокого, серьёзного, с дедовскими серыми глазами — и думала о том, что время идёт неумолимо. Ещё вчера он был крошечным свёртком в её руках, а сегодня уже взрослый мужчина, почти чужой.
Но стоило ему улыбнуться — и он снова становился тем самым мальчиком, который задавал тысячу вопросов в минуту и ни за что не хотел ложиться спать.
— Мам, я женюсь, — сказал он в одно из воскресений.
Надежда замерла с чашкой в руке.
— Женишься?
— Да. На однокурснице. Хорошая, умная. Ты полюбишь.
— Когда? — спросила она, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— В следующем месяце. Приедем в деревню, познакомимся.
Она кивнула, опустила глаза.
— Хорошо, — сказала она. — Приезжайте.
Потом, оставшись одна, долго сидела у окна, глядя на заснеженный сад. Двадцать лет прошло с той страшной зимы, когда она вернулась в Светлый Бор. Двадцать лет — целая жизнь.
Бабушкина тетрадь всё так же лежала на комоде, только страницы её стали ещё желтее, а переплёт совсем истёрся. Надежда брала её в руки, перелистывала, читала знакомые строки.
«В день летнего солнцестояния собирать зверобой… В день зимнего — омелу… Кровь нашу омела бережёт, врага отводит, путь указует…»
Она закрыла тетрадь, погладила потёртую обложку. Подумала: кому передать это знание? Макар учится на хирурга, ему не до трав. Может, невестка заинтересуется? Или правнуки?
Впрочем, время покажет. А пока она просто хранительница. Берегиня своего дома, своей семьи, своей памяти.
Сноха оказалась милой девушкой. Ирина — тихая, скромная, с большими карими глазами и мягкими движениями. Она закончила тот же университет, что и Макар, только педиатрический факультет.
— Я мечтаю работать в сельской больнице, — призналась она Надежде за ужином. — Чтобы дети не боялись врачей.
— Здесь у нас больница небольшая, — сказала Надежда. — Но хорошая.
— Я знаю. Макар рассказывал.
Они смотрели друг на друга, и между ними постепенно устанавливалось то незримое понимание, которое бывает только между женщинами одной семьи.
— А это что за книга? — спросила Ирина, увидев на комоде старую тетрадь.
— Это бабушкин травник, — ответила Надежда. — Ей больше двухсот лет.
— Можно посмотреть?
— Конечно.
Ирина осторожно открыла тетрадь, провела пальцем по пожелтевшим страницам.
— Как красиво написано, — прошептала она. — И рецепты… Это же настоящее сокровище.
— Знание, — поправила Надежда. — Знание, которое передаётся из поколения в поколение.
— И вы передадите его своим внукам?
— Если они захотят.
Ирина подняла на неё серьёзные глаза.
— Я хочу, — сказала она. — Научите меня.
И Надежда поняла: круг замкнулся. Кровь нашла кровь. Знание не прервётся.
Свадьбу играли в Светлом Бору — по традиции, с песнями и плясками, с обязательным посещением могил предков. Надежда вела молодых к кладбищу, показывала, где лежат дед и бабушка, где — родители, где — прадеды, чьи имена уже стёрлись с деревянных крестов.
— Вот наш род, — сказала она. — Все здесь. И мы с вами тоже будем.
— Не говори так, мам, — нахмурился Макар.
— Почему? Это правда. Жизнь — только часть большого круга.
Он хотел возразить, но не нашёл слов. Только обнял мать и поцеловал в висок.
— Пойдём домой, — сказал он. — Там пироги стынут.
— Пойдём.
Она оглянулась в последний раз на могилы, перекрестилась и пошла за детьми.
Сентябрь в том году выдался тёплым и сухим. Берёзы у школы облетели, но тополя всё ещё стояли зелёные, словно не желая сдаваться осени. Надежда сидела на крыльце, перебирая сушёные травы. Рядом на лавочке возился правнук — двухлетний Алёша, сын Макара и Ирины.
— Ба, а ба, — тянул он. — Почему травка пахнет?
— Потому что она живая, — отвечала Надежда. — Даже сухая, она помнит, как росла, как тянулась к солнцу, как пила дождевую воду.
— А мы тоже живые?
— Тоже.
— И дедушка Володя?
— И дедушка Володя.
— И мама?
— И мама. И папа. И все-все.
Алёша задумался, переваривая эту сложную мысль. Потом потянулся к пучку мяты, понюхал и чихнул.
— Будь здоров, — сказала Надежда.
— Будь, — эхом отозвался он.
Из дома вышел Всеволод, сел рядом, положил руку ей на плечо.
— Устала? — спросил он.
— Нет. Хорошо просто.
Он кивнул, не спрашивая больше. За двадцать пять лет они научились понимать друг друга без слов.
Солнце клонилось к закату, удлиняя тени. Где-то в лесу прокричала птица — прощально, печально. Но в этом крике не было тоски, только обещание новой встречи весной.
— Знаешь, — вдруг сказала Надежда. — Я ведь никогда не жалела, что вернулась.
— Я знаю, — ответил Всеволод.
— Тогда, в городе, мне казалось, что жизнь проходит мимо. Что я не успеваю, не делаю чего-то важного. А на самом деле важное было здесь. Всегда.
— Здесь, — повторил он.
Алёша слез с лавочки, подбежал к клумбе, где ещё цвели поздние астры. Осторожно потрогал лепесток, наклонился, понюхал.
— Красиво, — сказал он.
— Красиво, — согласилась Надежда.
И в этом простом слове было всё: и любовь, и память, и надежда на то, что круг никогда не прервётся. Что будут новые вёсны, новые дети, новые травы, которые нужно собирать в день летнего солнцестояния. Что знание, хранимое веками, не канет в Лету, а перейдёт в надёжные руки.
Берегиня. Не сказка, не легенда. Просто женщина, которая бережёт свой дом. Просто мать, которая любит своих детей. Просто внучка, которая помнит бабушкины уроки.
И пока такие женщины есть на земле — мир будет стоять.
На следующее утро Надежда проснулась рано. За окном ещё было темно, только краешек неба начинал сереть. Она тихо, чтобы не разбудить Всеволода, выбралась из-под одеяла, накинула халат и вышла на крыльцо.
Осень встречала её прохладой и тишиной. Где-то далеко, на ферме, замычала корова — протяжно, сонно. Пропел петух, сразу несколько раз, словно проверяя, наступило ли утро.
Надежда смотрела на лес, на дорогу, уходящую в тайгу, на редкие огоньки в домах. Двадцать пять лет назад она приехала сюда — испуганная, потерянная, не знающая, что делать со своей жизнью. А сейчас у неё есть всё: муж, сын, невестка, внук. Дом, полный тепла. Работа, которую она любит.
И знание. Тяжёлое, как валун, и светлое, как утренняя звезда. Знание, которое теперь разделено с Ириной — и, может быть, когда-нибудь достанется Алёше, если он захочет.
— Не замёрзнешь? — Всеволод вышел на крыльцо, накинул ей на плечи плед.
— Не замёрзну, — ответила она, как отвечала всегда.
Они стояли рядом, глядя, как занимается рассвет. Небо из серого становилось розовым, потом золотым, и вот уже первый луч солнца пробился сквозь тучи, осветил верхушки сосен, заиграл в каплях росы на пожухлой траве.
— Новый день, — сказал Всеволод.
— Новый день, — эхом отозвалась Надежда.
Где-то в доме заплакал Алёша — требовательно, громко. Ирина заговорила с ним успокаивающе, загремела посудой. Макар, сонный, что-то проворчал из спальни.
— Пойду, — сказала Надежда. — Кашу варить.
Она вернулась в дом, к своим, к теплу, к привычному укладу. И этот день — как и все предыдущие, как и все будущие — обещал быть наполненным маленькими радостями и заботами.
А большего и не нужно.
Дорогие читатели, вот и завершилась эта история. История о возвращении, о силе, что дремлет в каждом из нас и пробуждается, когда наступает час испытаний. История о любви — к родной земле, к семье, к жизни.
А как вы думаете, что важнее: следовать зову сердца или доводам разума? Смогли бы вы, как Надежда, оставить привычный мир ради неизвестности? Или, как Всеволод, променять карьеру на тихое счастье?
Поделитесь своими мыслями в комментариях. Мне очень важно знать ваше мнение.
И помните: берегини живут не только в сказках. Они — среди нас. Просто посмотрите внимательнее.