Как я выкинула калоши покойного мужа, а потом влюбилась в соседа, который таскал мне картошку и банки в погреб, а дочери уже рвали дом на куски

Тишина пришла в дом внезапно, непрошеная и всепоглощающая. Еще вчера эти стены были наполнены его дыханием, его шагами, негромким покашливанием по утрам, когда он старался не разбудить ее. А теперь лишь эхо собственного сердца отдавалось в ушах Марии, мерное, одинокое, как стук маятника в забытых часах.
Последний их разговор был таким обыденным, таким прочно сотканным из повседневных забот, что сейчас, вспоминая, она ловила себя на мысли: будто бы это был не вечер накануне, а какой-то иной, давно ушедший век. Они лежали в постели, и густой предрассветный мрак за окном еще не начал сереть. Говорили о лете, о земле, которая вот-вот освободится от снежного плена.
– Картофеля посадим меньше, – говорил Александр, и его голос был сонным, убаюкивающим. – Ведер десять, не больше. Зачем нам столько? Все лето спину гнем, а весной за бесценок отдаем. Хватит с нас. Нашим северянам и самим хватает, а Аннушка свой огород сажает. Никому наша картошка не нужна.
Потом он говорил про отмостку, которая осыпалась по углам дома, и про песочницу. Хотел смастерить ее к приезду внуков, показал на телефоне фотографию – аккуратную, с крышей-домиком и резными лавочками.
– Красиво, – одобрила тогда Мария, прижимаясь к его теплому плечу. – И удобно. Успеешь до их приезда?
Он кивнул в темноте, и она почувствовала это движение скорее кожей, чем увидела.
– Руки сделают. Глаза только боятся.
Они еще немного шептались о пустяках, о планах, которые казались такими прочными и нерушимыми, как сам этот дом, выстроенный его руками. Потом повернулись на бока, спиной к спине, нашли привычные, выверенные годами позы для сна. – Давай спать, поздно уже, – прошептала она. И он послушно затих, и вскоре его дыхание стало ровным и глубоким.
Ей же сон не шел. Беспокойство, тихое и неясное, вертелось где-то под сердцем, заставляло ворочаться. Она вставала, пила воду, смотрела в черное окно, где еще не было ни одного проблеска зари. Уснула под самое утро, тяжело, беспробудно, и когда зазвенел будильник, смахнула его рукой, решив позволить себе еще немного этой сладкой, теплой неги. Сквозь дрему она почувствовала, как он осторожно поднялся, как мягко поправил одеяло у ее плеча, слышала его сдержанный кашель в прихожей и тихий скрип двери.
Проснулась она от непривычной, гулкой тишины. Часы показывали время, когда во дворе уже должен был раздаваться стук ведер, шипение растапливаемой печи, его негромкий посвистывание. Но было тихо. Тишина была плотной, почти осязаемой.
Она накинула халат, старый, мягкий, и вышла на кухню. На столе стояла ее кружка, рядом – кофейник. Он успел. Значит, вышел на улицу, за углем, или задержался, разговаривая с соседом. Мария поставила на плиту сковороду, машинально взглянула в окно. Ночь отступила, уступая место хрустальному, морозному утру. Снег, выпавший к утру, лежал нетронутым белым покрывалом, искрясь мириадами крошечных бриллиантов под косыми лучами. Красота неземная, застывшая, безмолвная.
Яичница забурлила на масле. Они давно уже ели прямо со сковороды, ставя ее посреди стола. Сначала она ворчала, пыталась сервировать по-прежнему, но он смеялся: – Перед кем модничать-то? Так вкуснее. – И она сдалась, и это стало еще одной их маленькой, уютной привычкой.
Он не возвращался. Мария выглянула в сени, в летнюю кухню – пусто. Во дворе – ни души. Только цепочка свежих следов вела к низкой двери сарая. И странно: следы были глубокими, будто он шел, пошатываясь или спотыкаясь.
Холодная, скользкая полоска страха, тонкая, как лезвие, пронзила ее насквозь. Ноги стали ватными, непослушными.
В полумраке сарая, пропахшем старым деревом и землей, он лежал на боку, возле сложенных аккуратных поленниц. Нога была поджата под себя неестественно, рука выброшена вперед, будто он что-то искал в последнюю секунду. Она бросилась к нему, трясла его за плечи, звала, кричала что-то бессвязное, гладила лицо, уже холодное, застывшее. Мир, такой прочный и надежный еще минуту назад, рухнул беззвучно, рассыпался в мелкую серую пыль. Тридцать лет бок о бок. Тридцать лет общих утренних кофе, споров о картошке, планов на лето, тихих вечеров у телевизора, молчаливого понимания. Все. Конец.
Те дни, что последовали за этим утром, слились в один сплошной, туманный кошмар. Похоронные хлопоты, соболезнования, приезд дочерей. Старшая, Елена, примчалась с Севера, из своего далекого, холодного города. И только когда они втроем – она и две ее девочки – обнялись посреди внезапно ставшего чужим и огромным зала, Мария позволила себе выплакать это горе. Рыдала она громко, безудержно, как плачут только дети или те, у кого вырвали часть души. Дочь держали ее, плача сами, и слезы их смешивались, становясь соленым морем отчаяния.
После поминок, когда все разошлись, в доме воцарилась та самая, окончательная тишина. За столом сидела только тетя Тамара, сестра покойного свекра, женщина с лицом, изборожденным морщинами, как высохшая речная долина. Она смотрела на Марию своими острыми, все понимающими глазами.
– Что ж ты в одну точку уперлась, как истукан? – вдруг сказала она негромко, но твердо. – Реви, если накипело. Выревывай всю эту черноту, пока она тебя изнутри не сожрала.
И сама, словно поддавшись своему совету, закачалась, завыла старинным, забытым плачем:
– Ой, горемычный ты наш, Александрушка! На кого покинул-то? Кто теперь девок наших приглядит? Сиротами сделал, сердечный! Жить бы тебе да жить, радоваться, внуков нянчить… Ан ты взял да ушел, самовольно, без спросу…
И тут слезы хлынули у Марии снова, но уже не истеричным потоком, а глубоко, пронзительно, вымывая из души оцепенение. Она плакала, и в этом плаче рождалось страшное, окончательное понимание. Жизнь разделилась надвое. Было «до» – с ним. И наступило «после» – без него. Вся вселенная теперь умещалась в этих двух словах.
Ночью она проснулась в пустой, холодной постели и машинально потянулась к его краю, чтобы поправить одеяло, которое он вечно скидывал во сне. Пальцы встретили лишь холодную, гладкую простыню. И сознание, уже проснувшееся, нанесло новый, свежий удар. Его больше нет. Никогда не будет его сопения, его тепла, его руки, тяжело лежавшей на ее талии под утро. Боль была такой физической, что она сжалась в комок, уткнувшись лицом в его подушку. От нее еще пахло им – смесью привычного одеколона, древесной стружки и чего-то неуловимого, родного.
– За что? – шептала она в ткань. – Почему он? Лучше бы меня… Забери меня с собой…
За окном застучал дождь со снегом, редкие капли, словно слезы самого неба. Дышать стало нечем, грудь сдавило железными тисками. Она металась, задыхаясь, цепляясь за призраки воспоминаний: как он, смеясь, вносил ее, молодую жену, через порог этого дома, который строил для нее, для их будущих детей; как терпеливо учила ее огородничать свекровь, добрая, тихая Нина; как они сажали деревья в саду, и он, ворча на «бесполезные цветы», все же копал для нее клумбы; как вместе, плечом к плечу, они прожили каждое из этих тридцати лет.
Прорвало ее под утро. Она села на кровати, всхлипывая, и вдруг сделала глубокий, прерывистый, но все-таки полноценный вдох. Воздух наполнил легкие, холодный и свежий. – Хоть бы до утра дожить, – прошептала она уже не в пустоту, а куда-то выше. – Господи, прости. Обещаю… обещаю бороться.
И отпустило. Немного.
Дни потекли, тягучие и безрадостные. Дочь, pragmaticичная Елена, предложила разобрать вещи отца.
– Мама, давай освободим шкаф. То, что в хорошем состоянии, отдадим нуждающимся. Зачем тебе все это? Только память бередить.
Мария вспыхнула, будто ее оскорбили.
– Как это – зачем? Это же память! Каждая вещь – часть его жизни! Выбросить, как ненужный хлам?!
Она подошла к шкафу и вытащила старую, выцветшую рубашку в клетку. Прижала ее к лицу.
– Вот… на выпускной Елены покупали. Я хотела, чтобы белую, с галстуком… А он уперся, выбрал эту. Говорил, удобная. И носил потом годами, на рыбалку в ней ходил, говорил, комары не кусают в ней… – Голос ее дрожал.
Елена опустила глаза. – Мы не хотели обидеть. Просто… думали, так легче.
– Легче? – горько усмехнулась Мария. – Думаете, память в вещах живет? Она здесь. – Она прижала руку к груди. – И с вещами она болит, и без них. Но выбрасывать… это все равно что предать.
Младшая, Анна, всегда вспыльчивая, фыркнула:
– Так давай музей ему устроим! Все развесим по стенам! Каждые штаны отдельно!
– Анна! – строго сказала Елена.
Мария смотрела на них, таких разных, своих девочек. Елена – рассудительная, похожая на отца спокойной силой. Анна – эмоциональная, ранимая, вечно ищущая виноватых в своих бедах. «В одну мать, в одного отца, а какие разные», – подумала она с усталой горечью.
Когда дочери разъехались, одиночество навалилось с новой силой. Она вышла на работу, в детский сад, где ее ждали ребятишки – шумные, неугомонные, живые. Их смех и суета стали спасительным островком. Домой же идти не хотелось. Там ждала тишина.
Тетя Тамара стала ее тихой гаванью. Вечерами они пили чай на ее крохотной кухоньке, и старая женщина, сама пережившая невыразимую трагедию – потерю мужа и дочери в один день, – говорила без слащавых утешений.
– Слезами, Машенька, делу не поможешь. Только сердце растравляешь. Он бы не одобрил, чтоб ты так. Соберись. Дом без мужниных рук быстро в запустение придет. Живи. За себя живи, да за него впридачу. Привыкнешь к горю. Оно не уйдет, нет. Просто станет тише, и ты научишься с ним соседствовать.
Слова эти были жесткими, но в них была правда, которая крепила душу лучше любой жалости.
Лето пришло неожиданно быстро. Приехала Елена с мужем Андреем и сыном. Анна привезла своих девочек. Дом наполнился детским гомоном, смехом, топотом маленьких ног. И снова у Марии появилась цель – бежать с работы домой, где ее ждали.
Андрей, зять, молчаливый и работящий, взялся за дела. Как-то раз он спросил:
– Мария Ивановна, а можно я ту песочницу сделаю? Ту, о которой Александр Николаевич говорил? Доски на сарае есть, инструмент.
Сердце Марии сжалось. Она кивнула, не в силах вымолвить слово.
Он мастерил ее несколько дней, советуясь с женой, с ней. Ребятишки помогали, серьезно вытирая пыль, подавая инструменты. И вот она стояла во дворе – аккуратная, с резной крышей-домиком, точь-в-точь такая, какую показывал тогда Александр на экране телефона. Когда ее покрасили в яркие цвета и завезли песок, детский восторг не знал границ.
Мария смотрела на эту песочницу, на резвые фигурки внуков, и слезы стояли в глазах, но это были уже не только слезы горя. В них была странная, горько-сладкая радость. Его мечта осуществилась. Его руки, пусть и опосредованные, через руки зятя и внуков, продолжили творить жизнь здесь, в этом дворе.
Но лето кончилось. Уехала Елена. Забрала своих детей и Анна. И снова дом опустел. А осень принесла новые испытания. Надо было заготовить дрова, уголь, убрать огромный урожай с огорода, посаженного еще при нем. Мария, никогда не делавшая этого одна, металлась, пытаясь все успеть. Дрова пришлось нанимать пилить и колоть, на что ушли почти все отпускные. Уголь… Она с ужасом думала о том, как будет таскать тяжелые мешки.
Елена, узнав, прислала деньги с жестким наказом: «Найми людей». Мария сидела в беседке, глядя на заросший двор, и плакала от стыда и бессилия. Она чувствовала себя беспомощной, обузой.
А потом случилась беда. Покупатель картошки, спокойный, молчаливый мужчина по имени Виктор, приехал в дождливое утро. Мария, торопясь его встретить, надела старые, великоватые мужа калоши, поскользнулась на мокрой траве и упала, сломав ногу.
Боль, испуг, беспомощность. Больница, гипс, возвращение в пустой дом на костылях. И тут, как гром среди ясного неба, приезд Анны. Дочь, увидев в доме Виктора, который помогал Марии донести сумки, разразилась скандалом.
– Отца не успели схоронить, а ты уже другого в дом приводишь? Как не стыдно! Сидишь тут, улыбаешься ему! – кричала она.
Мария пыталась оправдаться, но Анна не слушала. А когда утихла, заговорила уже спокойно, с холодным расчетом:
– Мама, продавай дом. К чему тебе одной такая громадина? Продашь, мою квартиру тоже продадим, добавишь денег, купим большую, и ты ко мне переедешь. Поможешь с девочками, не будешь одна.
Мария смотрела на дочь и не узнавала ее. За ее словами сквозило не желание помочь, а удобная, продуманная схема.
– А Елене? – тихо спросила Мария. – Ей разве не часть? И потом… а если ты меня выгонишь, Юлечка? Куда я пойду?
И снова взрыв. Крик, обвинения в эгоизме, в том, что она всегда любила Елену больше. Хлопок дверью.
Тетя Тамара, выслушав, покачала седой головой.
– С Аней под одной крышей тебе не жить. А насчет дома… она, в своей злобе, правду сказала. Не к чему тебе одной эти хоромы. Продавай. Купишь себе маленький, уютный, где все под боком. Или в городе. А может, и с этим Виктором что выйдет… Мужик он видный, спокойный.
– Нет, – твердо сказала Мария. – Никаких мужчин. После Александра – никаких.
Но мысль о продаже дома, запущенная как Анной в гневе, так и Тамарой в спокойствии, укоренилась. Она начала потихоньку присматриваться. И нашла – небольшой, светлый домик на окраине поселка, с маленьким садом и центральным отоплением. Уютный, как гнездышко.
Весной она переехала. Помогали все: и Елена с мужем, и Анна, приехавшая, словно и не было той ссоры, и подруги, и тетя Тамара. И Виктор помогал, молча и надежно.
Старый дом продался быстро. Деньги Мария поделила на три части: две – дочерям, одну отложила про запас. Елена сначала отказывалась, но Мария настояла: – Это память. Отцовская. Купите что-то на нее, чтобы внуки помнили.
Анна взяла молча, потом обняла ее: – Прости меня, мам.
Жизнь в новом доме наладилась медленно, но верно. Она обживалась, сажала цветы на крохотных грядках, научилась управляться с электрическим триммером, чтобы косить траву. Внуки гостили часто, наполняя маленькие комнаты смехом. Она снова чувствовала себя нужной, пусть и по-другому.
Виктор приходил иногда, помогал по хозяйству. Они пили чай на террасе, разговаривали о пустяках. Однажды она сказала ему прямо:
– Виктор, спасибо тебе за все. Но ничего, кроме дружбы, у меня нет и не будет. Не трать время.
Он посмотрел на нее своими тихими, мудрыми глазами и улыбнулся:
– Дружба – это тоже немало, Мария. Поживем – увидим.
Тетя Тамара, глядя на них со своего крылечка, тихо шептала, будто молитву: – Дай Бог вам счастья, детки. Дай Бог.
А Мария, стоя вечером в своем новом саду, смотрела на закат, окрашивающий небо в нежные, перламутровые тона. Боль от потери никуда не делась. Она жила где-то глубоко внутри, тихая, привычная, как шрам на сердце. Но вместе с ней жила теперь и благодарность. За тридцать лет любви. За дом, который они построили. За дочерей и внуков, которые были продолжением их обоих. За эту новую, хрупкую, но свою жизнь.
Она больше не была «вдовой». Она была просто Марией. Женщиной, пережившей бурю и нашедшей в себе силы не просто выжить, а снова научиться видеть красоту в краске на песочнице, в первом огурце со своей грядки, в тихом вечернем чаепитии. Прошлое оставалось с ней, светлым и горьким воспоминанием. А будущее, чистое, как первый снег, медленно, неспешно раскрывало перед ней свои новые, неизведанные страницы. И в этом было обещание жизни. Простой, неидеальной, но – жизни.