17.12.2025

Всю свою жизнь отдавала внучке всё, пытаясь заткнуть дыру, которой не было. Пока однажды не обнаружила, что вырастила неблагодарного чужого человека, а своя девочка навсегда потеряна где-то между словом «сирота» и слепой любовью

Дом был погружен в сонную, вязкую тишину, ту самую, что наступает после долгого дня, когда даже стены, кажется, устали и замерли в немом ожидании. Она сидела в кресле у окна, бросив усталые, немощные руки на колени, точно они были сделаны не из плоти, а из свинца. За окном медленно гасли краски осеннего вечера, растворяясь в серо-сизой дымке. В кухонной раковине, словно безмолвное обвинение, горой лежала грязная посуда, а старый кран, с которым она сражалась годами, отмерял время скупыми, металлическими каплями. Тик-так, тик-так. На столе, покрытом клеенкой с выцветшими розами, застыли в беспорядке объедки ужина и две пустые бутылки из-под минеральной воды. Воздух был тяжел и неподвижен, пахнул остывшей едой, пылью и чем-то ещё — безнадежностью, что ли.

Это ли её уютный дом? Тот самый, где пахло пирогами и детским смехом, где на полках выстраивались в ряд аккуратные баночки с вареньем, а на подоконнике цвели неприхотливые герани? Куда девался тот свет, что когда-то наполнял эти комнаты? Он угас, растворился, оставив после себя лишь серый осадок на душе и на вещах.

Её мысли, медленные и тягучие, как патока, упорно возвращались к одной точке — к ней. К Яне. К внучке, которую она, Вера Михайловна, подняла на ноги, вынянчила, выпестовала с самого младенчества. Вложила в неё все силы, всю оставшуюся после жизни любовь.

Сирота она. Мысль прозвучала в голове чётко и безжалостно. Хотя само это слово теперь при Яне произносить было строго запрещено, табу, наложенное взрывом подросткового гнева. Но факт — упрямая вещь. Сирота. Кровная, беспросветная. Никуда не денешься от этой печати, от этой тени, что легла на судьбу девочки с самого начала.

Наверное, перегнула она, Вера, палку. Уж слишком часто, с горькой нежностью и щемящей жалостью, повторяла это роковое слово. Качала маленькую, теплую Яночку на руках, прижимала к груди, вдыхая запах детских волос, и шептала сквозь слёзы:
— Сирота ты, сирота моя горемычная… Никого у тебя, кроме старухи этой, нет. Ни папы, ни мамочки родной.
Причитала так, покачиваясь из стороны в сторону, будто отмахиваясь от назойливой, злой мухи. И потом, пока девочка была маленькой, частенько вздыхала, глядя на её смуглые кудри, склонённые над альбомом, и снова выдыхала эту фразу, как заклинание, как оправдание всем будущим поблажкам и жертвам.
— Сирота ты моя горемычная. Ничего, я тебя не дам в обиду.

Однажды, запомнилось ей это навсегда, она уехала в город по делам, оставив пятилетнюю Яночку с соседкой Ириной Петровной. Дела затянулись, автобус опоздал, и она вернулась затемно. Ирина Петровна, встречая её на пороге, покачала головой с странным выражением лица.
— Твоя-то, Вер, — сказала она тихо, — скучала сильно. У окна сидела, носиком к стеклу прижалась. А потом как вздохнёт тяжело, так тяжело, и говорит… — Соседка на мгновение замолчала. — Говорит: «Сирота я, сирота горемычная…» Твоими словами, слово в слово.

Веру Михайловну тогда будто холодной водой окатило. Не от испуга, а от внезапного, жуткого прозрения. Слова, как семена, упали в душу ребёнка и проросли там, приняв свою, уродливую форму.

Мать Яны, Катюша, была младшей, третьей дочерью Веры. Катюша умерла, когда девочке едва исполнилось два годика. Беспутная, ветреная, не нашедшая себе места в жизни. И пила, и кололась, и ночи напролёт пропадала Бог весть где. Странно и больно было: у неё, у Веры, женщины строгих правил и безупречной репутации, — такая дочь. Боролась за неё, как лев, вытаскивала с того света, умоляла, ругалась, плакала. Но разве сладишь с упрямым, потерянным человеком? Сама себя и погубила, ушла тихо, в больничной палате, не оглянувшись.

Отца Яны и след простыл ещё до рождения дочери. Словно сквозь землю провалился.

И вот осталась кроха. Вера Михайловна внучку взяла на себя, на свои уже немолодые плечи. И справлялась. О, как она старалась! Чтобы ни в чём девочка не чувствовала себя ущемлённой, обделённой, хуже других. Она, пенсионерка, устроилась вахтером в местный ДК, брала подработку — вязала на заказ носки да кофты. Разве на одну пенсию и сиротское пособие проживёшь да ещё оденешь-обуешь растущего ребёнка по последней моде?

Залезала в долги, копила копейку к копейке, покупала не просто одежду, а хорошую, чтоб не дешевила перед одноклассницами. Меняла телефоны, едва Яночка намекнёт, что модель устарела и над ней смеются. И сердце сжималось от боли и гордости одновременно: ведь не хуже она других! Ничуть не хуже!

Яночка росла славной, тихой девочкой с удивительным даром — она прекрасно рисовала. Карандаши и краски были её миром. Она подолгу просиживала за мольбертом в углу комнаты, а Вера Михайловна, украдкой наблюдая за ней, думала: «Вот, растёт талант. Вырастет — станет художницей, уедет в город, будет картины на выставках выставлять». И эта мысль согревала её, придавала смысл каждому прожитому дню.

— Ведь не хуже она у меня других, да? — спрашивала она иногда у старшей дочери, Валерии. — Ведь ничуть не хуже?
Так важно ей было слышать это подтверждение, эту отповедь миру, который, как ей казалось, только и ждёт, чтобы указать пальцем на сироту.

— Мам, а не слишком ли ты её балуешь? — говорила как-то Валерия, когда Вера попросила у неё в долг немалую сумму на школьную поездку Яны в Петербург. — Эта поездка… Ведь не весь же класс едет. Родительский комитет честно сказал — сборы большие, многие не потянут. Так ведь и у тебя таких денег нет. Зачем сразу согласилась?
— Ну, как же, Валь… — Вера развела руками, чувствуя, как на глаза наворачиваются предательские слёзы. — Чего ж она, хуже всех, что ли? Сирота ведь, и так у девчонки комплекс может развиться. Все поедут, а она одна тут останется.
— Какой комплекс? — Валерия вздохнула устало. — Этот комплекс ты сама в неё и закладываешь каждый день. Прости, но не дам. Нет у меня таких свободных денег. Я Диму, своего-то, вон на региональные соревнования в Казань не отправила перед Новым годом — дорого. Знаешь, как он расстроился? Плакал даже, мужик уже.

Вера Михайловна тогда страшно обиделась на дочь. Ещё не хватало, чтобы и Яна плакала, чувствовала себя отверженной. Деньги на поездку в культурную столицу она всё же нашла, заняв у знакомой под проценты. Яна вернулась из Питера с горящими глазами, с фотографиями на фоне Эрмитажа, и бабушкино сердце пело от счастья.

Она давно понимала, что другим внукам — детям Валерии и сыну Алексею, жившему под Москвой, — уделяет куда меньше времени и тепла. И оправдывала себя: так ведь у них есть родители. Полная семья, мама и папа. А у Яночки — только она, старая бабушка. Её долг — быть для девочки всем миром.

— Будешь суп, Януш? Нет? — ласково спрашивала она, когда внучка возвращалась из школы. — Ну погоди, сейчас я картошечки с грибочками пожарю, как ты любишь.
И спешила на кухню, чтобы угодить, чтобы накормить, чтобы отогреть.

Но лет в двенадцать-тринадцать с Яной стало твориться что-то неладное. Её как будто подменили. Словно тёмная туча нависла над её светлой головой. Начались бесконечные конфликты в школе: то с учительницей по литературе, то с преподавателем алгебры. Везде, по словам Яны, её унижали, придирались, не понимали.

Вера Михайловна, стиснув зубы, вновь и вновь ходила в школу, унижалась перед педагогами, пыталась уладить, объяснить. Возвращалась оттуда с каменной тяжестью в груди и леденящим душу предчувствием. Её охватывало знакомое, давно забытое чувство неотвратимой беды, холодный пот бессилия струился по вискам. История повторялась. Точь-в-точь, как с Катюшей. Та же внезапная резкость, та же стена непонимания, воздвигнутая между ними.

— Яночка, нельзя же так! — умоляла она, когда та, насупившись, сидела, уткнувшись в телефон. — Грубишь учителям, уроки забросила. Тебе нельзя, родная. Ты же…
Она чуть не сорвалась, едва удержалась.
— Ты должна быть умнее, сильнее. Должна доказать всем.
Яна вдруг резко дернулась, схватила с тумбочки зарядное устройство и со всей силы швырнула его в стену. Пластик с треском разлетелся на куски.
— Не называй! Не называй меня так! Хватит! — закричала она, и в её глазах стояли слёзы бешенства и боли. — Никакая я не сирота! Понимаешь? Ненавижу это слово! Меня все ненавидят! И заступиться некому, вообще некому!

Как же больно, до физической тошноты, было смотреть на рыдающую в голос, содрогающуюся от спазм девчонку. Вера подошла, присела на край кровати, осторожно положила руку на её вздрагивающую спину.
— Ну, как же некому? — прошептала она, и собственный голос показался ей чужим, надтреснутым. — Как некому? А я? Разве я не заступаюсь? Я всегда за тебя. Я в обиду тебя не дам. Я поговорю с классной, и к директору схожу, если надо. Ишь ты! Думают, раз… — она снова едва не произнесла роковое слово, — раз одна, так и обижать можно? Не получится! Увидишь. Только не плачь. Не надо.

Они помирились. Тогда. И ещё раз. И ещё. Но истории у Яны повторялись с пугающей настойчивостью. Теперь её грубость и колкие слова доставались и бабушке. Не случайно, не в запальчивости, а целенаправленно, со злым расчетом причинить боль. Она называла Веру Михайловну «старой», «никчёмной», «отсталой», кричала, что та ничего не понимает в жизни.

Угождать внучке становилось все труднее, всё унизительнее.
— Яна, доведёшь ведь ты меня! — в отчаянии восклицала Вера, чувствуя, как сжимается в груди. — Доведешь до гроба! Коль меня не станет, кому ты нужна будешь?

Но у Яны были свои, особые планы на жизнь. Она, казалось, жила не здесь, в старом доме с протекающей крышей, а в ослепительной сказке собственного сочинения. Она верила не в упорный труд, а в чудо. В то, что однажды на тротуаре ей попадётся чемодан, набитый купюрами. Или что она случайно познакомится в кафе с олигархом, который, поражённый её красотой и незаурядностью, немедленно увезёт её на белом лимузине в мир беззаботной роскоши. Или что её «откроют» на улице агенты модельного бизнеса и сразу пригласят на обложку глянцевого журнала. Её мечты были ослепительны, наивны и до жути беспочвенны.

— Яночка, ты послушай, — пыталась вразумить её бабушка, разложив на столе документы. — Дом этот — дедов. Он завещал его на всех троих. Мы с тётей Валей и дядей Лёшей так и решили когда-то. Каждому — доля. Тебе — треть. Это важно понимать. Тебе надо учиться, после девятого пойти в колледж, получить специальность. А потом, если захочешь, на заочное можно…
«Ты же сирота» — фраза вертелась на языке, жгла его, но Вера с усилием проглотила её.
— Ба, ты правда думаешь, что я останусь в этой дыре навсегда? — Яна смотрела на неё с высоты своего подросткового презрения. — Да ни за что на свете. У меня всё будет иначе. Всё будет блестяще. Отстань со своими бумажками и нравоучениями.

В пятнадцать лет Яна ушла из дома впервые. Собирала вещи ночью, швыряя их в огромную спортивную сумку с нервной, театральной решимостью.
— Хватит! Надоели вы все! Задушили! Я больше не могу дышать этим воздухом!
Бабушка, в ночной кофте поверх пижамы, металась за ней по комнате, хватая за рукав кофты, за сумку.
— Куда ты, родная? Ночь на дворе! Одумайся! Хочешь, я сама куда-нибудь уйду, к тёте Вале, а ты оставайся тут, хозяйничай?
Но Яна была неумолима. Она ушла, хлопнув дверью так, что задребезжали стекла в буфете.

Вера Михайловна провела ту ночь в страшной тоске, обзванивая всех знакомых. Помогла, как всегда, Валерия. Внучку нашли через два дня в съёмной комнатушке на окраине города с парнем лет двадцати, который торговал на рынке.
— Мам, поеду я, поговорю с ней, — немедленно засобиралась Вера, хотя сердце колотилось так, что вот-вот выпрыгнет.
— Как хочешь, — устало ответила Валерия. — Но я бы не поехала. Только нервы потратишь. Она уже взрослая, мама. Понимать должна. Нельзя за ней, как за маленькой, бегать.

Поездка обернулась унижением. Парень Яны, коренастый и нагловатый, едва не столкнул пожилую женщину с лестничной площадки, грубо выставив за дверь под аккомпанемент Яниных рыданий и обвинений в «издевательстве над её личной жизнью». Вера шла обратно до автобусной остановки пешком, не чувствуя под собой ног. Руки и колени предательски дрожали, слезы текли по морщинистым щекам градом, смешиваясь с осенней моросью. Идти в полицию? Она же несовершеннолетняя ещё… Но сил не было уже ни на что. Ни на борьбу, ни на гнев. Только страшная, всепоглощающая усталость и горечь уязвлённой, растоптанной любви.

Яна вернулась сама через полтора месяца, похудевшая, бледная, с потухшим взглядом. С парнем, как выяснилось, рассталась. Они жили почти молча, как две чужие тени в одном пространстве. Через месяц история повторилась — Яна переехала к подруге, которая была старше её и вела, по слухам, весьма вольный образ жизни.

Первой забила настоящую тревогу Валерия, когда увидела, как за последние полгода изменилась, иссохла её мать. Она буквально силой отвезла Веру Михайловну на обследование в областной центр.

Диагноз прозвучал как приговор: рак. Запущенный.
— Только Яне не говори, Валь! — умоляла Вера, сжимая дочь холодными пальцами в палате. — Не говори — расстроится. Ей и так тяжело. Не надо ей лишних переживаний.
— Яне? — Валерия скептически покачала головой. — Сомневаюсь, мам, что она расстроится. Но… как хочешь. Твоё право.

А Яна в это время окончательно запустила учёбу. Классная руководительница, устав от бесконечных пропусков и вызовов в школу, сообщила сухо:
— Нина Ивановна, если на основные экзамены не явится, аттестат не получит. Точка.
А Вера лежала на химиотерапии, бледная как полотно, мучаясь от тошноты и слабости. Но не до себя ей было — она набирала номер внучки, передавала слова учительницы. А в ответ слышала громкую музыку, смех, шум вечеринки. И думала, закрывая глаза: «Слава Богу, не знает она. Зачем ей это? Зачем мои болезни? Пусть живёт, радуется».

А потом был день, когда её выписали, временно, для передышки между курсами. Она еле добрела до своего порога, опираясь на палочку, которую подарила Валерия. И открыла дверь.

В кухонной раковине, как и в тот вечер, который теперь казался далёким предзнаменованием, горой лежала грязная посуда. Кран, верный своему долгу, мерно капал. На столе — окаменевшие объедки, пустые пачки от чипсов, бутылки из-под сладкой газировки. На подоконнике лежал на боку её любимый фикус, высыпавшись землёй на старый паркет. В воздухе витал тяжёлый, затхлый дух запустения.

Это ли её уютный дом? Дом, который она создавала для внучки, как гнездо, как крепость, как последнее пристанище? Он выглядел осиротевшим. Как и она сама.

Когда стало совсем невмоготу, Валерия забрала мать к себе. Яна осталась в доме одна.

— Тётя Валя, мне срочно нужны деньги, — раздался в трубке настойчивый голос.
— Я же переводила тебе на прошлой неделе, Ян. На продукты, на коммуналку.
— Мало! Мне на курсы надо. Я записалась.
— На какие курсы? Парикмахерские? Компьютерные?
— Нет! В школу моделей! Там такие перспективы! Но обучение дорогое. Одно занятие — полторы тысячи. А чтобы сертификат получить, надо двенадцать занятий минимум. И тогда мне откроются все двери! Я сама смогу зарабатывать!
— Яночка, нет, — твёрдо сказала Валерия, глядя на дверь комнаты, где спала её мать. — Бабушка очень плоха. Мы все средства на её лечение тратим. Сейчас не время для таких трат.
— Да как вы не понимаете! — в голосе послышались знакомые истеричные нотки. — Я же уже всё решила! Вот бабушка меня всегда понимала! Я же… — голос дрогнул. — Я же сирота! Почему она трубку не берёт? Дайте ей телефон! Я приеду к вам сама всё объясню!

Валерия на мгновение задумалась. И пусть приедет. Увидит, во что превратилась её бабушка, поймёт, наконец, серьёзность положения. Но Яна не приехала. Не тогда, не после. Она всегда была мастерицей на громкие слова и тихие отказы.

Вера Михайловна умерла на рассвете, в тишине валериной спальни. За пару дней до того, в моменты редкого, ясного сознания, она прошептала, глядя в потолок мутными глазами:
— Сирота моя… горемычная…
Это были её последние связные слова.

Валерия, стиснув зубы, чтобы не разрыдаться, набрала номер племянницы.
— Яна. Бабушка умерла.
В трубке повисла долгая, гробовая пауза.
— Как? — прозвучал наконец недоуменный, почти детский голос. — Как это — умерла?

Ни похороны, куда Яна явилась в вызывающе коротком чёрном платье и с траурным, но слишком театральным макияжем, ни последующие недели и месяцы не изменили ровным счётом ничего. Она по-прежнему парила в облаках своих фантазий. Аттестат, с огромным скрипом и унизительными пересдачами, она всё же получила.

Вскоре пришлось решать вопрос с домом. Он ветшал, требовал вложений, которых ни у кого не было. Яна не платила по счетам, жила там наездами, а в основном — где придётся. Было решено продать старую постройку. Доли Валерии и Алексея Яна, разумеется, требовала немедленно выплатить ей наличными. Но закон есть закон — несовершеннолетнюю не оставишь без жилья. На её долю, с добавлением средств тётки и дяди, купили небольшую, но светлую и свежеотремонтированную комнату в добротной коммуналке в райцентре, с хорошими, спокойными соседями.

Яну это решение привело в ярость. Она требовала продать и комнату, выдать ей все деньги, грозилась, скандалила с новыми соседями, не понимая или не желая понимать юридических тонкостей. Её мечты были о другом — о студии в городе, о свободе от «этой коммунальной тошноты».

Валерию эта бесконечная эпопея вконец вывела из себя. Она не была святой, не была всепрощающей бабушкой. Она разозлилась, устала. «Пусть живёт, как знает, — думала она с горькой обидов. — Это её жизнь. Её выбор». И всё же… душа болела. Болела за мать, которая так и не дождалась прозрения. Болела за эту заблудшую, капризную девочку.

Однажды, уже поздней осенью, Валерия пришла на кладбище, на свежую, ещё не обросшую травой могилу. Поправила венок, замшевший от сырости.
— Прости, мамочка, — тихо сказала она ветру, гнувшему голые ветви берёз. — Прости, что не удержала. Не смогла. Звонила ей на днях. Опять какая-то вечеринка, опять новый «принц», как она говорит. Сирота наша горемычная… Сколько их уже было, этих принцев? И работа… кажется, опять уволилась. Или её уволили. Кто ж будет терпеть вечные опоздания да грубость?..
Она вздохнула, и вздох этот затерялся в шелесте опавшей листвы.
— А к тебе… так ни разу она с тех пор и не пришла. Ни цветка, ни свечки…


Прошло несколько лет. Комнату в коммуналке Яна продала сразу по достижении совершеннолетия, как и мечтала. Деньги растаяли с фантастической скоростью — на одежду, на курсы «успешного успеха», на жизнь с очередным сомнительным партнёром. Она кочевала по съёмным углам, перебивалась случайными заработками, всё ещё веря, что удача вот-вот повернётся к ней лицом. Её мечты потускнели, стали более приземлёнными, но оттого не менее несбыточными.

Как-то раз, уже глубокой осенью, она оказалась в райцентре по делам — нужно было забрать справку из архива. Дела закончились быстро, до автобуса оставалось часа полтора. Она бродила по знакомым, но изменившимся улицам, кутаясь в лёгкое, не по сезону пальто. Ноги сами понесли её туда, где когда-то был старый дом. На его месте теперь стоял новый, двухэтажный коттедж из силикатного кирпича, с высоким забором и калиткой. Ничего родного.

Она постояла, поёжившись от холода, и вдруг резко развернулась. Ноги, будто помня дорогу лучше сознания, повели её на окраину, к старому кладбищу.

Она долго бродила между рядами, пока не нашла ту самую, скромную оградку. Памятник был прост, без изысков — тёмный гранит, фотография, где Вера Михайловна смотрела на мир усталыми, но добрыми глазами. И две даты, вместившие целую жизнь.

Яна молча смотрела на камень. Ни слез, ни покаяния, ни высоких слов в голове не было. Была лишь пустота, холодная и звонкая, как ледышка. И вдруг, откуда-то из глубины памяти, всплыла картина: она, маленькая, сидит на полу, а бабушка, ещё не старая, ещё полная сил, вяжет у окна. Солнечный зайчик прыгает по полу. Тихо. Спокойно. Пахнет ванилью и свежевымытым полом. И бабушка напевает что-то под нос, нежное, колыбельное.

Она сделала шаг назад. Потом ещё один. Развернулась и пошла прочь, не оглядываясь. Ветер рвал с её плеч лёгкую ткань пальто, гнал по дорожке сухие, шуршащие листья. Она шла, и казалось, что идёт она не по земле, а по тонкой, хрупкой плёнке льда, натянутой над чёрной, бездонной водой одиночества. А позади, у серого гранита, оставалась лишь тишина, да пара воробьёв, устроившихся на соседней ограде, да неуклюжий, засохший бутон гвоздики, забытый кем-то и так и не успевший распуститься.


Оставь комментарий

Рекомендуем