12.12.2025

1945 год. Она четыре года хранила его письма и свою девичью честь, пока он бал на фронте. Он привёз с войны не только ордена, а совсем другой трофей — смуглую санинструкторшу. И теперь вся деревня смотрит, как рушатся наивные мечты, а его мать кусает губы

Лето 1945 года дышало особым, ликующе-тревожным воздухом. Казалось, сама земля, истерзанная войной, наконец выдохнула, освободившись от тяжелого груза. В селе Подгорное, утопающем в зелени яблоневых садов, стояла непривычная, звенящая тишина, в которой еще отдавались эхом последние выстрелы. По пыльным улицам то и дело пробегали ребятишки, их смех, такой долгожданный, разрывал привычную для взрослых пелену ожидания и тревоги.

Во двор дома с резными голубыми ставнями, утопающего в зарослях мальвы и ромашек, вошла Мирослава. Девушка прислонилась к теплой от солнца деревянной изгороди, и ее пальцы, тонкие и беспомощные, вцепились в шершавое дерево. Взгляд ее, полный немого вопроса, устремился на женщину, которая, присев на корточки, полола грядку с только проклюнувшейся морковью.

– Тетя Пелагея!

Голос Мирославы прозвучал как выдох, как последняя надежда, готововая рассыпаться в прах. Женщина подняла голову, прикрыв ладонью от солнца глаза, в которых отразилось безоблачное небо.

– Родная моя, Мирославушка, – мягко отозвалась она, медленно поднимаясь и отряхивая темный, выцветший фартук. – Чего приуныла, красавица?

– Владислав писал? – вырвалось у девушки, и каждый слог давался ей с трудом. – Уж две недели как победу объявили, ликование отгремело, а его все нет и нет. Сердце мечется, как птица в клетке.

Пелагея Степановна взглянула на девушку с безмерной нежностью и легкой, затаенной грустью. Она вытерла руки о грубую ткань фартука, и движение это было неторопливым, будто женщина выигрывала время, чтобы подобрать нужные слова. Потом ее рука скользнула в глубокий карман, и оттуда появился потрепанный, заветный треугольник.

– Писал, милая. Вот, сегодня весточка пришла, с самой зари. Почтальонша, сама сияя, как маков цвет, вручила. Путь не близкий, из самого логова зверя, но со дня на день должен показаться на пороге. Садись-ка рядом, солнышко, отдохни. Прочту я тебе его слова, они такие живые, будто он сам здесь, рядом.

Они уселись на широкую, теплую от солнца лавку, что стояла под раскидистой ветлой. Тень от листьев играла на лицах женщин, а где-то в высше заливался жаворонок. Пелагея Степановна с нежностью, бережно, как святыню, развернула солдатский треугольник. Бумага шуршала тихим, знакомым шепотом, и казалось, в этом звуке слышался отголосок далеких шагов.

– «Здравствуйте, мои самые дорогие и бесконечно любимые мамочка и сестренка Вероничка! Пишу вам это, свое последнее фронтовое письмо, из поверженного вражеского города. Камни здесь еще хранят дым и пепел, но уже пробивается первая трава сквозь развалины. Весь этот бесконечный ад, эти четыре года, которые тянулись как четыре темных века, наконец закончились. И скоро, очень скоро я вернусь под родную крышу, к запаху печного дыма и свежескошенной травы. Ах, если бы вы только знали, как же я по вам скучал! Считаю не дни даже, а часы и минуты до нашей встречи. Как мне изголодалась душа по твоим щам, мама, по тому особому, ни с чем не сравнимым ароматам нашего дома. Как хочется обнять тебя, прижаться к плечу, ощутить родную, такую знакомую ладонь на голове. И очень любопытно, тревожно и радостно одновременно – какою стала Вероничка? Ведь за эти четыре года из девочки-подростка она наверняка превратилась в барышню, и боюсь, что не узнаю ее при встрече, не смогу сразу отыскать в ней ту смешную девчонку с двумя вечно растрепанными косичками. Мама, теперь начнется другая жизнь. Жизнь, в которой не будет ежеминутного страха, сжимающего сердце, не будет горьких, соленых слез, не будет мучительного, изнуряющего душу ожидания каждой весточки. Когда вернусь – сразу же обустрою свой мир, крепкий и надежный. Да, я создам семью. Женюсь, и у тебя появится еще одна дочь, которую, я знаю, ты непременно полюбишь всем сердцем. А потом, глядишь, и внуки пойдут, наполнят дом топотом и смехом. Все, как ты всегда мечтала, родная. Ждите меня в самом конце июня, я приеду, как только позволят дороги. Ждите, моя родная мамочка, ждите, Вероника…»

Голос Пелагеи Степановны дрогнул на последних словах, став тихим и влажным. Она свернула письмо, поднесла к губам и замерла, чувствуя едва уловимый запах далеких дорог, пороха и чего-то бесконечно родного. Мирослава же сидела неподвижно, будто высеченная из белого камня. Взгляд ее, широко открытый и потерянный, устремился куда-то вдаль, за пыльную дорогу, в бескрайнее поле, где колосилась рожь.

Он женится…

Мысль эта, острая и холодная, как лед, пронзила все ее существо. Но на ком? Разве мог он найти кого-то там, среди огня и смерти? Может быть, он наконец-то понял, что их судьбы переплетены невидимыми нитями, что она, Мирослава, и есть его тихая гавань, его обещанный покой? Ни с кем другим в селе до войны он не гулял под луной, не шептал слов, от которых кружится голова. И письма вряд ли ему кто-то писал, кроме нее. Она, как верная птица, отправляла весточку за весточкой в бездну войны, веря, что слова долетят, согреют, напомнят о доме.

Она влюбилась в него еще шестнадцатилетней девчонкой, когда мир был огромным и простым, а счастье казалось таким близким и достижимым. Любовь, большая и светлая, как половодье, захлестнула ее. Призналась она ему в начале того рокового июня, на сенокосе, когда воздух был густ от запаха нагретой земли и скошенных трав, а солнце клонилось к закату, окрашивая все в золото и пурпур. Владислав тогда посмотрел на нее с удивлением, потом улыбнулся, и в его глазах, таких ясных и спокойных, мелькнула теплая, почти отеческая снисходительность. Легонько, по-дружески щелкнул ее по кончику носа, покрытому россыпью веснушек.

– Маловата ты еще для таких серьезных слов, Мирославушка. Вот подрастешь, окрепнешь душой, тогда и потолкуем о жизни. А пока – беги, мать, наверное, беспокоится.

А потом был день проводов. Конец июля, пыль, поднятая грузовиками, стояла столбом в воздухе, смешиваясь со слезами. Он уезжал вместе с другими односельчанами, и она, обезумев от горя, бежала за машиной, пока хватало сил, кричала что-то, обещала ждать, клялась в вечной любви. Он, выглянув из кузова, помахал рукой, и ветер донес его слова, такие простые и такие страшные в своей неопределенности:

– Жив буду – обязательно вернусь. А там… там видно будет.

Она писала. Писала бесконечно, выливая на бумагу всю свою тоску, надежду, любовь. Первое его письмо, единственное, адресованное лично ей, пришло через несколько месяцев. Оно было коротким, сухим, словно вымороженным.

«Мирослава. Понял твои чувства. Но не надо. Не до любви сейчас, не до девичьих дум и грез. Не могу ответить тебе ласково, не о том мысли сейчас, а о том, как врага остановить, как защитить землю нашу. Не пиши больше».

Больше – ни строчки. Только матери и сестренке. Хотя и Пелагея Степановна не так часто находила в почтовом ящике драгоценные треугольники – порой по полгода тишина, которую страшнее любого взрыва.

– Как вы думаете, Пелагея Степановна, – голос Мирославы был тихим, прерывистым, – что он имел в виду, когда написал, что сразу же создаст семью? Неужели… у него там появилась зазноба?

Женщина тяжело вздохнула, положила наколенники руки, испачканные землей.

– Не ведаю, милая. Ни разу не обмолвился он в письмах о сердечных делах. Все больше о вас с Вероникой, о доме, о яблонях наших спрашивал… А чего ты, как ивушка под ветром, клонишься? Может, он, глупыш, тебя имел в виду? Дошло, наконец, что ты выросла, что верность свою, как клад, хранила, что девичью честь блюла не для кого-то, а для него. Я-то с его покойным батюшкой, с Трофимом, так же свадьбу играла. Он сначала и внимания на меня не обращал, считал девчонкой. А когда гражданская война закончилась и он вернулся в село – сразу подошел, в самых глазах решимость читалась. Понял, видно, что есть на свете человек, который пылинки с него сдувать готов, что были у меня и другие кавалеры, да сердце мое было уже не свободно. Может, и Владислав, в отца своего, умом дошел и тебя отметил. А чего? Я только рада буду такой невестке, как ты. И умница, и работница золотые руки, и красота – загляденье. Да и фотография твоя с доски почета в колхозе не сходит – лучшая доярка района!

– Я бы тоже… я бы так хотела иметь такую свекровь, как вы, – Мирослава обняла женщину, прижалась к ее плечу, пахнущему хлебом и теплом. – Вы такая… родная.


Через два дня по проселку, поднимая тучи золотистой пыли, мчался армейский грузовик. Он грохочуще остановился у здания сельсовета, и из его кузова, как из чрева огромного уставшего зверя, стали выпрыгивать люди. Трое мужчин в поношенной, но тщательно отглаженной форме и одна девушка. Толпа, словно из-под земли выросшая, сразу обступила их, и воздух наполнился смехом, слезами, восклицаниями. Это вернулись Потап Ищенко – отец троих малышей, лицо его было изрезано новыми морщинами, но глаза смеялись. Сергей Петрович Лебедев, ветеринар, ушедший добровольцем в самые первые, самые страшные дни. И Владислав Лоскутков – сын Пелагеи Степановны, высокий, исхудавший, но с прямой, как струна, спиной.

И тут все взгляды, полные радости, вдруг застыли, уткнувшись в девушку, которой Владислав подал руку, помогая спрыгнуть на землю. Она была чуть ниже его плеча, в гимнастерке, с вещмешком за спиной. Тишина на мгновение воцарилась на сельской площади, а потом ее прорвал гул перешептываний, удивленных возгласов, вопросов, повисших в воздухе.

Владислав поздоровался со всеми, крепко пожимая руки, хлопая по плечам, потом закинул свой потертый вещмешок, взял девушку за руку – уверенно, бережно – и повел по знакомой с детства дороге к дому с голубыми ставнями.

Пелагея Степановна в этот момент полоскала во дворе белье, и вдруг простыня, белая и тяжелая, выскользнула у нее из рук и шлепнулась в таз, когда до нее донесся голос, который она слышала каждую ночь в своих снах:

– Мама! Здравствуй!

Она обернулась, и мир на миг перевернулся. Потом, с криком, в котором смешались и боль, и радость, и все четыре года разлуки, она бросилась к сыну, обвивая его шею руками, целуя щеки, воротник гимнастерки, словно проверяя, не мираж ли это. Только убедившись, что это он, живой, теплый, настоящий, она отступила на шаг, и взгляд ее упал на девушку, которая стояла чуть позади, робко и молча.

– Сынок… – прошептала Пелагея Степановна. – Сынок, родной… А это… познакомишь нас?

– Мама, это Лейла.

– Очень приятно, – женщина автоматически протянула руку, и девушка пожала ее – ладонь оказалась маленькой, но сильной, с твердыми мозолями. – Я Пелагея Степановна, мать Владислава.

Она рассматривала ее, стараясь быть непредвзятой, но сердце сжималось от непонятной тревоги. Круглое лицо, скулы, от которых тянулись едва заметные тени. Глаза – темные, раскосые, глубокие, как лесные озера. Густые черные волосы, собранные на затылке в небрежный пучок, но отдельные пряди выбивались, рассыпаясь по плечам. На груди гимнастерки – три медали, тускло поблескивавшие на солнце. Лет ей, наверное, двадцать два, не больше.

– Это твоя… сослуживица? – осторожно спросила Пелагея Степановна, всем сердцем надеясь, что девушка просто едет дальше, а сын из вежливости предложил ей передохнуть в их доме.

– Да, мама, – Владислав улыбнулся, и в его глазах, всегда таких строгих, вспыхнул теплый, нежный свет. – Это наш санинструктор. Моя сослуживица. И моя невеста.

Пелагея Степановна побледнела так, что даже веснушки на носу стали заметнее. Рука непроизвольно прижалась к груди, под темный фартук, где колотилось встревоженное сердце. Невеста? О, Господи… Как же Мирославушка? Как она это переживет?

Женщина завела их в дом, усадила за дубовый, потертый стол.

– Щи, сынок. Каждый день новый горшок ставлю, ждем с Вероникой. Ах, где же она, стрекоза эта неугомонная?

– С подружками в соседнее село, на танцы ускакала, – машинально ответила Пелагея Степовна, гладя сына по стриженой голове. – Вечером прибежит. Ах, Владенька, хоть бы телеграмму прислал, я бы пирогов напекла, стол собрала… Хотя время-то какое, сами знаете. Всю зиму голодали, мерзлую картошку из под снега выкапывали… Но лето, лето все же милостивее. И грибы в лесу уже пошли, и рыбку сосед ловил в заводях, вчера кабанчика молодого подстрелил – можно у него мясца взять, приготовлю. Хотя вы, Лейла, наверное, свинину не употребляете? – спросила она, и в голосе ее прозвучала не столько забота, сколько желание обозначить эту «инаковость».

– Почему же? – Лейла подняла на нее свои темные глаза. – Возможно, раньше и не ела. Но жизнь за эти четыре года научила многому. Голод – не тетка, а война стирает все границы.

– Откуда вы будете, Лейла? Родня есть? Почему домой не вернулись? – допытывалась Пелагея Степановна, и вопросы ее сыпались, как горох из развязавшегося мешка.

Девушка опустила взгляд на свои руки, сжатые в кулаки на коленях.

– А мне некуда возвращаться, – тихо сказала она, разжала ладони, и жест этот был полон безысходности. – Семьи у меня нет. Я детдомовская. Отец был признан врагом народа, нас с братом определили в детский дом, маму… маму сослали в лагерь. Отцу вышку дали, а мать в Карлаге заболела и умерла. Мы с братом держались друг за друга, как за якорь. Вместе и на фронт ушли. А Султан… Султан погиб в сорок втором под Ржевом. А я пошла дальше… В сорок третьем попала в одну часть с Владиславом, а два месяца назад… два месяца назад мы поняли, что друг без друга не можем. И он позвал меня замуж. Вот и вся история.

Пелагея Степановна смотрела на нее, поджав губы, и вдруг, не сдержавшись, выпалила:

– Только детей врагов народа нам в доме не хватало.

Лейла медленно подняла глаза. В них не было ни злобы, ни обиды – лишь глубокая, неизмеримая печаль и усталость.

– Да, мой отец совершил ошибку. Большую, роковую. И поплатился за нее. Мать, которая, видимо, знала о его деятельности или помогала ему, тоже была наказана. Ее разлучили с нами, с детьми, и она умерла в лагере от болезней, голода и тоски. Но скажите, Пелагея Степановна, при чем здесь я? Мне было тринадцать лет, когда нас определили в детдом, брату – одиннадцать. Мы были детьми, о которых взрослые, к сожалению, не подумали. Наш товарищ Сталин говорил: сын за отца не отвечает. И я не буду. – Она встала, движения ее были плавными и полными скрытого достоинства. – Я видела, у вас за домом речка течет. Есть ли там мосток или отмель, где можно искупаться? Пыль дорог надо смыть.

Пелагея Степановна молча кивнула. Лейла вышла из-за стола и тихо скрылась за дверью. Владислав проводил ее взглядом, полным обожания и боли, а потом повернулся к матери. В его глазах горел упрек.

– Мама… Я тебя не узнаю.

– А я тебя, сынок, – покачала она головой, и в голосе зазвучала старая обида. – На кой ты ее сюда привез? Неужто мало наших, русских, девушек в селе? Вот Мирослава… Умница, красавица, вся из себя белая да румяная. Любит тебя, как дура, четыре года ждала. А какие бы дети у вас пошли! А эта? Нарожает мне внучат смуглых, с чужими глазами…

– Мама! – Он ударил кулаком по столу, и посуда звеняще подпрыгнула. – Ты – советская женщина! И Лейла – советский человек! Я люблю ее, ты поняла? Люблю!

– А она тебя? – в голосе Пелагеи Степановны зазвенела истеричная нотка. – Она тебя любит, или просто пристроиться решила? Ей некуда податься, вот она к тебе, как к спасительной соломинке, и прицепилась! А Мирославушка-то как ждала, как надеялась!

– Да отвяжись ты от меня со своей Мирославой! – вспылил он, вскакивая. – Она для меня была и останется девочкой! Да, может, она и выросла, но в памяти моей она – девчушка с веснушками и двумя белыми бантами! И не люблю я таких навязчивых! Писала, писала, а я не отвечал. Гордости в ней ни капли! А Лейла… Мама, ты знаешь, сколько я за ней ходил, как добивался? Год! Целый год! А она будто и не замечала. Запомни: она будет моей женой. Хочешь ты того или нет.

Но Пелагея Степановна осталась при своем. В глубине души она была уверена: девушка просто ищет кров и опору. Ничего, скоро покажет свое истинное лицо, сын прозреет. Да и кровь не вода – что, если пойдет по стопам родителей?

Владислав увидел Лейлу в окно. Она стояла во дворе, отжимая длинные, тяжелые от воды волосы. Он вспомнил, какими они были раньше – до колен, черным, шелковистым водопадом. И как она сама, рыдая, отрезала их тупыми ножницами, когда в их части вспыхнула эпидемия тифа и вши завелись у половины бойцов. Она плакала тогда беззвучно, а волосы падали на землю мертвыми змеями. И вот они отросли, снова густые, черные, отливающие синевой. Он улыбнулся и вышел.

– Как водица?

– Теплая, живая. Иди, ополоснись с дороги.

– Лейла, давай о свадьбе. Завтра пойдем в сельсовет, заявление подадим.

– Да, – она кивнула, но в глазах ее не было радости. – Только… Давай без гуляний. Без широкого стола.

– Почему? – он удивился.

– Потому что не до празднеств сейчас. Ты же слышал, что мать твоя говорила. Люди голодают, выживают. Если сосед поделился рыбой или мясом – это уже большое счастье. Не хочу я пировать, когда вокруг такая нужда.

– Я теперь в доме мужчина, добытчик, – нахмурился Владислав. – Свадьбе быть! Скромной, но быть.

– Влад… – она вздохнула и отвела глаза. – Я не хочу.

– Ты не хочешь за меня? – в его голосе прозвучала растерянность, почти испуг.

– Замуж хочу. Очень. Потому что люблю тебя, – прошептала она. – Но если даже родная мать смотрит на меня, как на чужеродное пятно, то что говорить об остальных? Не хочу, чтобы на меня тыкали пальцами, шептались за спиной. Давай тихо распишемся. Просто посидим дома. В кругу… в кругу семьи.

Он тяжело вздохнул и обнял ее, прижал к себе, чувствуя, как тонкое, но сильное тело вздрагивает. Он понимал: путь к счастью будет тернист.

– Влад!

Калитка с грохотом распахнулась, и на пороге, как вихрь, возникла Мирослава. Лицо ее было бледным от ярости, глаза горели.

– А, Мирослава… – протянул он, не выпуская Лейлу из объятий. – Что привело?

– Что привело? – она задохнулась от возмущения. – Владислав, как ты мог? Пока я здесь тебя ждала, молилась за тебя, ты… ты привез эту… – она дрожащим пальцем указала на Лейлу. – А я? А наша любовь?

– А я тебе что-то обещал? – он удивленно поднял бровь. – Я клялся в вечной любви? Просил твоей руки? Вспомни, что я сказал: вырастешь – поговорим. Жив буду – посмотрим. Я посмотрел. И понял – мне нужна Лейла. Помнишь мое письмо? Первое и последнее, что я тебе отправил? Я просил не писать. Ты послушала? Нет. Ты заваливала меня письмами, невзирая на мое молчание. Где твоя гордость, девичья честь? Ты не повзрослела, Мирослава. Ты осталась той же навязчивой девочкой. И это мне неприятно.

Девушка замерла, словно ее ударили по лицу. Потом громко всхлипнула, топнула ногой и, рыдая, выбежала со двора.

– Кто это? – Лейла почувствовала, как по жилам пробежал холодок ревности.

– Это… одна давняя знакомая, – махнул рукой Владислав. – Вбила себе в голову, что мы созданы друг для друга. Ей было шестнадцать, когда она впервые заговорила о чувствах. Я никогда не давал повода. И не отвечал взаимностью.

– Так это она… та самая, что писала письма, которые тебя так раздражали?

– Она, – вздохнул он. – Не люблю я такой навязчивости. И не лежит к ней душа. Никогда не лежала.


Расписали их быстро. Чего тянуть? Как и хотела Лейла, отметили событие в тесном кругу. За столом сидели только молодые, Вероника – сестра Владислава, и Пелагея Степановна. На столе, покрытом старой, но чистой скатертью, стояла миска с отварной молодой картошкой, тарелка с рубленой капустой, слегка приправленной морковью, и сковорода с жареными карасями, которых Владислав наловил на заре. Пелагея Степановна сварила компот из сухофруктов и поставила глиняный кувшин с домашней брагой. Больше праздничных яств не было.

Лейла чувствовала себя чужой на этом пиру. Кроме мужа, никто не горел желанием общаться с ней. Пелагея Степановна сидела, поджав губы, а Вероника, пятнадцатилетняя вертунья, будто не замечала невестку, нарочито громко рассказывая о Мирославе, с которой в последний год сильно сдружилась.

– А может, Надю позовем? – вдруг предложила Вероника.

– Зачем? – нахмурился Владислав.

– Ну… она же моя подруга. Будет веселее.

– Вот когда твоя свадьба будет – тогда и зови, кого захочешь. А сегодня – наш с Лейлой день.

– Какая-то грустная свадьба, – проворчала Пелагея Степановна. – Как бы жизнь такая же не вышла.

– Раз грустно – давай, мама, отцовскую гармонь. Сыграю, а ты спой.

Заскрипела старая гармонь, заполняя дом знакомыми, щемяще-родными переливами. Пелагея Степановна запела сначала тихо, потом голос ее окреп, поплыл под потолок, подхваченный Вероникой. И вдруг, тихо, словно стесняясь, к ним присоединился еще один голос – чистый, низкий, проникающий прямо в душу. Это пела Лейла. Пелагея Степановна на миг умолкла, слушая. Голос у невестки и правда был душевный, пела она с какой-то внутренней, глубокой болью и надеждой. Но все равно… Чужая, – подумала женщина. Как ни крути, чужая.


Лейла стала работать помощницей у местного фельдшера. Вопреки ее страхам, жители села не отвернулись. Сначала в медпункт повалили из чистого любопытства – посмотреть на «интересную» невестку Лоскуткова. Но постепенно, сталкиваясь с ее спокойной мудростью, умелыми руками, готовностью помочь не только делом, но и добрым словом, люди оттаяли. Узнали и о ее боевых заслугах, особенно когда в августе приехал корреспондент из районной газеты и Лейла, краснея и сбиваясь, рассказывала, за что получила медали. Статью потом все читали, передавая из рук в руки.

Но в доме Лоскутковых лед, казалось, не таял. Пелагея Степановна по-прежнему была сдержанна, а Вероника либо игнорировала Лейлу, либо нарочно приводила в дом Мирославу, и они, сидя в углу, громко шептались, бросая в ее сторону колкие взгляды. Лейла молча сносила все, не жалуясь мужу. Но стоило появиться Владиславу, как Мирослава тут же превращалась в ласковую, сладкую до приторности девушку. Владислав же неизменно, хотя и вежливо, просил ее удалиться.

Так прошел год.

Как-то раз Владислав с матерью уехали в город на ярмарку и задержались, не успев на последний автобус. Пришлось ночевать у дальней родственницы Пелагеи Степановны.

Вероника и Лейла остались вдвоем. Как обычно, Вероника пригласила Мирославу, но та, пробыв недолго, ушла – за ней прибежал младший брат. Вероника молча легла спать. Лейла еще сидела в комнате при тусклом свете керосиновой лампы, перечитывая потрепанную книжку стихов. Потом и ее одолела дремота.

Ночью Веронику разбудили крики. Не крики даже – вопли, полные такого ужаса и отчаяния, что у девушки кровь застыла в жилах. Кричала Лейла:

– Султан! Султан, нет! Не уходи! Не бросай меня, слышишь! Нет!

Она металась по подушке, лицо ее было искажено страданием, по щекам текли слезы. Вероника, дрожа от страха, подбежала к ней, стала тормошить за плечо.

– Эй, Лейла! Проснись! Что с тобой? Ты мне спать мешаешь!

Лейла открыла глаза. Они были огромными, мокрыми, невидящими. Несколько секунд она просто смотрела в потолок, потом медленно пришла в себя, села на кровать и прошептала хрипло:

– Спасибо… что разбудила.

– Чего ты так орала? – все еще сердито, но уже с любопытством спросила Вероника. – Мне завтра на дойку вставать ни свет ни заря.

– Прости. Мне… брат приснился. Я снова там. На том поле.

– А что было? – любопытство пересилило раздражение, и Вероника присела на край кровати.

– Мой брат погиб у меня на руках. Я не успела… не успела вытащить его из-под обстрела. Он умер, глядя мне в глаза. У меня больше никого не было. Мы с ним… мы были одним целым. Он был младше на два года, но всегда чувствовала я за его спиной, как за каменной стеной. Ему только восемнадцать исполнилось, мне – двадцать. Когда объявили войну… он в тот же день побежал в военкомат. А я – за ним.

Лейла говорила быстро, отрывисто, а Вероника слушала, затаив дыхание. И вдруг в ее сердце, таком юном и незнакомом с настоящим горем, кольнула острая жалость. Она представила, если бы на ее глазах погиб Владислав. Смогла бы она когда-нибудь забыть это?

– Завтра… четыре года, как нет моего Султана.

– Поэтому и приснился?

– Наверное. Думала о нем перед сном… – Лейла закрыла лицо руками, и плечи ее затряслись.

– Раньше я никогда не слышала, чтобы ты так кричала.

– Знаешь, – Лейла опустила руки, и в ее глазах отразился тусклый свет ночника. – И я, и Владислав… нам часто снятся кошмары. Но мы всегда рядом. Будим друг друга, успокаиваем. Наша любовь… она сильнее этих воспоминаний. А сегодня его нет рядом. И я осталась один на один со своим страхом.

– Расскажи еще, – тихо попросила Вероника. – Я читала ту газетную статью… про то, как ты Владислава спасла. Как это было?

И Лейла рассказала. Не сухим языком фронтового донесения, а живыми, разрывающими душу образами: как тащила на себе его окровавленное, бесчувственное тело под свист пуль, как потом, едва перевязав, бросалась обратно, в ад, потому что там оставались еще живые. За разговорами незаметно прошла ночь, и в окно заглянула бледная полоска зари. Вероника убежала на ферму, а Лейла, наконец успокоившись, уснула глубоким, безмятежным сном. В ее сердце впервые за год теплилась надежда – надежда на то, что лед тронулся.

У Лейлы в тот день был выходной. Она замесила тесто на пироги и поставила его подходить. Муж со свекровью должны были вернуться к обеду. Вдруг дверь скрипнула, и на пороге появилась Вероника, держа в руках ведро, из которого доносилось слабое плесканье.

– Что это?

– Рыба. Сама наловила, – девочка улыбнулась, и в улыбке этой была какая-то новая, взрослая мягкость. – Владислав научил. После дойки сбегала на речку.

– Зачем? Мы же пироги будем печь!

– А давай и рыбу пожарим. Особую. Помянем… твоего брата.

Лейла замерла, не веря своим ушам.

– Правда? Ты хочешь… помянуть Султана со мной?

– Правда, – кивнула Вероника. – Я сама почищу и пожарю.

Они обедали в тишине, вспоминая того, кого не было. И в эту тишину, как острый нож, врезался голос Мирославы, которая вошла без стука, как в свой собственный дом.

– А чего это ты с ней за одним столом сидишь? – недовольно спросила она, кивнув в сторону Лейлы.

– Брата ее поминаем, – тихо сказала Вероника.

– А ты тут при чем? – Мирослава фыркнула. – Пусть сама со своими поминает.

– Мирослава, знаешь, хватит, – Вероника отодвинула тарелку. – Лейла не такая, как мы думали.

– Да? А какая? Дочь врагов народа, которая за Владислава вышла, потому что ей податься некуда?

Вероника открыла рот, чтобы возразить, но Лейла мягко положила свою руку на ее ладонь.

– Да, мои родители совершили ошибку. Роковую. И поплатились. Но скажи, при чем здесь я? И мой брат, который отдал жизнь за эту страну?

– Яблоко от яблони недалеко падает, – язвительно бросила Мирослава. – Кто знает, что у тебя на уме.

– Знаешь, твоя мать была неправа, называя тебя умницей, – сказала Лейла спокойно, без злобы. – Ума не хватает простые вещи понять. Я не предам Родину никогда. Потому что мой брат пал за нее. Пока ты здесь мечтала о несуществующей любви, я ползала по полям под пулями, спала в окопах, хоронила друзей. Мои медали – не украшение. Они оплачены кровью и страхом. А ты что делала? Писала письма человеку, который не хотел их получать? Да, ты работала. Труд твой тоже важен. Но ты не знаешь, каково это – когда запах крови смешивается с порохом, когда вчерашний товарищ сегодня – холодное тело. И я не позволю тебе трепать мою честь. Или садись и помолчи, или уходи. И запомни: я здесь хозяйка. Законная.

– Верка, и ты это терпишь? – взвизгнула Мирослава.

– Она права, – тихо, но твердо сказала Вероника. – И Лейла не приживалка. Она жена моего брата. Смирись.

– Предательница! – Мирослава в ярости швырнула на пол алюминиевую кружку, которая звякнула и покатилась под лавку, и выбежала, хлопнув дверью.

– Прости, я поссорила тебя с подругой, – виновато сказала Лейла.

– Да нечего тут просить. Дружба эта давно меня тяготила. Это я у тебя прощения должна просить, Лейла. Я была слепа и глупа. Другая на твоем месте давно бы дала мне по заслугам. А ты терпела.

Они обнялись, и в этом объятии было что-то новое, хрупкое и драгоценное.

– Знаешь, что еще мучает? – прошептала Вероника. – Мама… Но ничего, родишь ей внука или внучку, она растает.

– Смешная ты, – печально улыбнулась Лейла. – Я слышала, как она говорила: «Боится она представить, кого та нам нарожает. Смуглых, с чужими глазами».

– Она не со зла. Она просто хотела для брата другую судьбу. А ты красивая. И дети у вас будут самыми красивыми на свете.

Вскоре вернулись Пелагея Степановна и Владислав. За обедом Владислав с удивлением наблюдал, как сестра и жена перешептываются, улыбаются друг другу. Пелагея Степовна же молчала, но в ее взгляде, скользнувшем на Лейлу, появилась тень задумчивости.

А через пару недель случилось то, что перевернуло все с ног на голову.

Владислав тяжело заболел. Он промок под холодным осенним ливнем, долго был на ветру, и к утру его сразил жар. Лейла не отходила от мужа ни на шаг, обтирала его уксусом, поила отварами, но лихорадка не отступала. На вторую ночь Пелагея Степановна, прикорнувшая в соседней комнате, услышала тихие, надрывные рыдания.

– Владенька, родной мой, солнышко… Ты только поправляйся. Я без тебя… я без тебя жить не смогу. Ты – мой воздух, мой свет. Нет тебя – нет и меня. Ты все, что у меня есть в этом мире.

Пелагея Степановна прислонилась к прохладной стене, закрыла глаза. Неужели… неужели она так ошиблась? Неужели эта девушка и правда любит ее сына всей душой, а не ищет лишь пристанища?

И тут она услышала еще тише, почти шепот:

– Владислав, у нас будет ребенок… Ради него ты должен жить. Мы назовем его Трофимом, в честь твоего отца. А если девочка… то Людмилой. Ты только поправляйся… ради нас.

Пелагея Степановна заглянула в комнату. Лейла, бледная, с темными кругами под глазами, вытирала платком пот со лба сына, а он бредил, мечась на подушках. Дверь скрипнула, и Лейла обернулась. Увидев свекровь, она смахнула слезу.

– Посидите с ним, пожалуйста. Я сбегаю в медпункт, еще лекарств принесу. До утра ждать не могу…

– А много ли нужно?

– Не много. Главное – жар сбить.

Посреди темной, глухой ночи Лейла отправилась через все село в медпункт. К утру жар у Владислава начал спадать, и обе женщины, изможденные, но счастливые, выдохнули.

– Лейла, иди поспи, – сказала Пелагея Степановна. – Двое суток не смыкала глаз.

– Не пойду. Пока совсем не окрепнет…

– Слушай меня. Я как старшая в доме приказываю: иди отдыхай. А я с сыном побуду.

– Но…

– О ребенке подумай, – нахмурилась Пелагея Степановна, а потом лицо ее неожиданно озарила улыбка, теплая и смущенная. – Прости, подслушала я твои слова к нему. Иди, дочка, в мою постель. Выспись.

Когда Лейла проснулась, солнце уже клонилось к закату. Она вскочила и бросилась в комнату мужа. Владислав сидел, прислонившись к подушкам, и ел куриный бульон, который сварила мать.

– Как ты?

– Лучше. Слабость только, и кашель.

– Жара нет, надобности в круглосуточном дежурстве тоже, – сказала Пелагея Степановна. – Тебе бы поберечься теперь. Не дай Бог, заразишься. А тебе нельзя, о ребенке подумать надо.

– Что? – Владислав замер с ложкой в руке. – Лейла? О каком ребенке?

– О нашем, – улыбнулась Лейла, и в улыбке этой было столько света, что сердце Владислава ёкнуло от счастья. – Я вчера тебе говорила, но ты не слышал…

– От таких новостей я мигом на ноги встану!

Вечером Пелагея Степановна, сидя за столом, взяла руку невестки в свои, рабочие, покрытые прожилками руки.

– Прости меня, Лейлушка… Неправа я была перед тобой. Глупая, слепая старуха. Когда с ярмарки вернулись, я в Верке перемены заметила. И к тебе стала приглядываться. Ты… ты хороший человек. И сына моего любишь по-настоящему. Я теперь это вижу.

– Я не зла на вас, Пелагея Степановна. Не знаю, как бы сама повести себя, окажись на вашем месте.

– Нет, ты другая. Ты мудрая. Жизнь тебя такую сделала.

– Мудрость – это часто просто умение терпеть и надеяться, – тихо сказала Лейла.

– Вот такая я баба простая, темная, с глупыми предрассудками, – вздохнула Пелагея Степановна. – Люблю я, чтобы все было просто да понятно. Поэтому и просьба у меня к тебе будет…

– Какая?

– Зови меня мамой. Как положено. А я… а я тебя, если не против, Людой буду звать. Ласково так. Людочка. Имя твое красивое, да непривычное оно мне. Договорились?

– Договорились, мама, – Лейла улыбнулась, и слезы блеснули на ее ресницах. Она подняла руку свекрови к губам и тихо поцеловала ее шершавые, добрые пальцы.

– Что ты, что ты, Людочка… – Пелагея Степановна покраснела от смущения, но не отняла руку. – Чего это ты?

– Я так счастлива… что снова обрела мать.

– А я дочку. Терпеливую, добрую и сильную, – женщина погладила ее по черным, густым волосам и облегченно вздохнула, как будто сбросила с плеч тяжелый, ненужный груз. Давно пора было пустить эту любовь в свое сердце.

Эпилог

Лейла родила сына. Он действительно был смуглым, с темными, как смоль, волосами и глазами-миндалинами, в которых светилась мамина мудрая глубина. Имя Трофим ему не совсем шло, но так его назвали в честь деда. А дочь, появившаяся на свет три года спустя, была вылитым отцом – русоволосая, с ясными васильковыми глазами и упрямым подбородком. Ее назвали Людмилой.

Пелагея Степановна души не чаяла во внуках, но особенно трепетно она относилась к Трофиму. Лейла часто просила ее помочь в воспитании: «Вы, мама, знаете, как вырастить настоящего мужчину. Владислав – лучший тому пример».

Мирослава больше не приходила в их дом. Осенью того же года она уехала по вербовке в город, на строительство нового завода, да там и осталась, найдя свою, пусть и не такую страстную, но зато настоящую любовь.

Вероника, как и предсказывала Лейла, расцвела не по дням, а по часам. К восемнадцати годам она стала настоящей красавицей, и вскоре на ее пороге появился скромный, но надежный парень из соседнего села, который сумел разглядеть в ней не только внешнюю прелесть, но и доброе, верное сердце.

А под окном дома Лоскутковых, где когда-то бушевали страсти и таяли предрассудки, каждую весну пышно расцветала старая яблоня. Ее ветви, усыпанные бело-розовым цветом, тянулись к самому небу, символизируя новую жизнь, мир и ту тихую, глубокую любовь, что сумела пустить корни в самой суровой почве, пережить зиму войны и расцвести в долгожданную, ясную весну. И каждый лепесток, кружась в майском воздухе, казалось, шептал: жизнь продолжается. Она сильнее. Сильнее страха, сильнее ненависти, сильнее любых границ. Она – в смехе детей, в спокойных взглядах стариков, в крепком рукопожатии мужчин и в ласковых руках женщин, что лечат раны не только тела, но и души. И в этом – ее вечная, неувядающая красота.


Оставь комментарий

Рекомендуем