В глухом лесу 1932 года девушка с корзинкой крадется к тайной землянке, где скрывается ее брат-священник. Ее каждое посещение — шаг над пропастью, а его наказ изменить жизнь ради спасения разрывает сердце

Сентябрь 1932 года окутывал землю прощальным зноем и первыми утренними хрустальными туманами. Воздух был прозрачен и звонок, словно тонкое стекло, готовое треснуть от первого резкого слова. Таисия, подобно лесной тени, скользила меж вековых сосен и стройных берез, едва касаясь мшистой земли ногами, обутыми в стоптанные, но крепкие башмаки. Впереди себя она бережно несла небогатую плетеную корзинку, прикрытую вышитым рушником — горбушку черного хлеба, несколько вареных картошек в мундире, маленький глиняный горшочек с тушеной капустой и завернутый в чистую тряпицу кусок сыра. Каждый шаг ее был наполнен тихой, почти молитвенной осторожностью. Лишь бы никто не заметил. Лишь бы ничей любопытный или враждебный взгляд не проследил за ней в этот предрассветный час, когда даже птицы еще только начинали перешептываться в листве.
Сердце ее, широкое и глубокое, как колодец в их родном дворе, сжималось от привычной, въевшейся в душу тревоги. Оно тянулось в прошлое, туда, где время казалось прочным и ясным, как дубовый пол их дома. Туда, где был цел их маленький мир, и где ее старший брат, высокий и спокойный, с тихой улыбкой в глазах цвета спелой ржи, был ее щитом и опорой. Он мог одним своим присутствием развеять любой ее страх, объяснить непонятное, утешить в обиде. Теперь же страх стал постоянным спутником, тенью, падавшей от каждого нового дня.
Брат ее, Варфоломей, при рождении был наречен иным, материнским именем, но, приняв сан, оставил его как знак начала нового пути. Даже матушка, уже покойная, с тех пор звала его только так, как подобало его служению. В том страшном 1918-м, когда мир перевернулся с ног на голову, девочке едва минуло четыре года. Она не понимала, что такое революция, но запомнила, как внезапно посерели лица родителей, как замолк звон колокола на их деревенской колокольне и как в дом вошло слово «бояться». Теперь бояться нужно было многого: громких разговоров, старых книг в окладах, самого воспоминания о воскресной службе.
В семье Зиминых — ибо таковой была их фамилия — родилось четверо детей, но двое, небесные младенцы, остались лишь легким вздохом в семейной памяти. Таисия же появилась на свет, когда мать уже и не чаяла снова познать радость материнства. В деревне над добродушным отцом подтрунивали, ласково называя дочь «последышем» и «вечерней зарёй». А она росла тихой, вдумчивой, впитывая, как губка, ту тихую, пронизанную светом атмосферу веры и труда, что царила в их доме.
Но буря века не обошла стороной их глухую слободу. Храмы закрывались один за другим, священные лики безжалостно предавались огню на площадях, батюшек увозили в неизвестность под конвоем. Сердца родителей не выдержали этого надругательства над всем, что было им дорого. Сначала, подкошенный известиями, слёг и тихо угас отец. Вслед за ним, не в силах вынести пустоту и горе, отправилась к нему и мать. Дом осиротел.
Настал день, когда закрылась и их родная, беленная известью, с куполом-луковкой, церквушка. А к отцу Варфоломею, еще недавно всеми уважаемому пастырю, стали обращаться на новый лад — «товарищ Зимин». Он не роптал. С истинно монашеским смирением и терпением продолжал свой путь: молился в красном углу горницы, хранил посты, что в те голодные годы было подвигом самоограничения, а не просто обрядом. Он словно весь ушел внутрь себя, в ту тихую, нерушимую крепость духа, которую не могли сломать никакие внешние ветра.
Но однажды к нему, озираясь, пришел председатель новоявленного колхоза, Фрол Кузьмич Бурцев, человек коренастый, с умными, уставшими глазами.
— Варфоломей… Отец Варфоломей, — поправился он с неловкостью, понизив голос до шепота. — Пришла беда. За тобой скоро придут. Будет обыск, а потом… сам знаешь, что потом.
— Отчего же ты, Фрол Кузьмич, решил меня предупредить? — тихо спросил священник, и в углах его губ дрогнула горькая усмешка.
— Хороший ты человек. Не забуду я твоих служб. Как слово твое лилось, прямо в душу западало. Но времена… времена, брат, железные. Колесо такое завертелось, что ежели под него попадешь — и косточек не соберешь. Меняться надо, подстраиваться. А ты… ты не из таких. Уходи. Сестру твою не тронут — молода, в делах моих не замешана. А матушки у тебя… прости, что напоминаю, — старик сморщился, будто от боли.
Да, матушки не было. Прасковья, кроткая и светлая, с глазами как незабудки, ушла вслед за новорожденной дочкой в 1920-м. С тех пор сердце Варфоломея было закрыто для иной земной любви. Он носил свою потерю тихо, как носят старую, дорогую сердцу икону, выцветшую от времени, но от того не менее любимую.
В тот же вечер, под покровом быстро сгустившихся сумерек, Варфоломей покинул родной порог. Тайная тропа вела его в глубь леса, к землянке, вырытой некогда дедом для зимней охоты. Место было глухое, известно лишь немногим. «Пережду, — думал он, ступая по хрустящему валежнику. — А там видно будет». Но мысль о приближающихся осенних холодах леденила душу. Как выжить в сырой земляной норе зимой?
На следующее утро, едва первые петухи прорезали сырую предрассветную тишину, у дома Зиминых резко остановились трое верховых. Стук копыт по твердой земле прозвучал как приговор.
— Зимины! — раздался грубый окрик во дворе.
Девушка, спавшая чутким, тревожным сном, вскочила с кровати. Сердце бешено колотилось где-то в горле. Наскоро накинув поверх ночной сорочки выцветшее домашнее платье и большой шерстяной плат, она вышла на крыльцо. Утро было прохладным, и она невольно сжалась от холода и страха.
— Здравствуйте, — голос ее предательски дрогнул.
— Ты кто? Зимина Таисия? — буркнул один из всадников, не слезая с коня.
— Да. Я. А в чем дело?
— Брат твой где? — второй, уже спешившись, тяжело ступил на вымощенный камнем двор и подошел вплотную.
— Не знаю. Вчера собрал узелок и ушел. Даже не сказал, куда и зачем, — солгала она, глядя куда-то мимо него, на покосившийся плетень.
— Двигай! — ее грубо отодвинули в сторону. Трое мужчин в грязных, пахнущих потом и конским потом сапогах ввалились в горницу. Они рылись в скромной утвари, заглядывали в сундук, сбрасывали подушки с кровати. Но Таисия знала — они ничего не найдут. Братьяны вещи, немногочисленные и бедные, он забрал с собой. А самое дорогое — книги и несколько семейных икон — было надежно укрыто в тайнике под половицей в сенях еще после того предупреждающего разговора с Фролом Кузьмичом.
Ушли они так же внезапно, как и появились, оставив за собой след разрушения и тяжелую, гнетущую тишину. Девушка молча принялась наводить порядок, ее движения были медленны и точны. Каждый предмет, возвращенный на свое место, был маленькой победой над хаосом, что пытались внести в ее жизнь.
И уже на следующий день, до зари, она отправилась в лес. Путь занимал почти два часа неспешной ходьбы. Дорога казалась бесконечной, лес стоял неподвижный, завороженный первым туманом, и каждое дерево, каждый куст таил в себе немой вопрос. Она шла, и ее охватывало странное чувство — будто она движется не сквозь пространство, а сквозь время, в какую-то иную, параллельную реальность, где еще возможны тишина и покой.
Землянка возникла перед ней неожиданно, как гриб после дождя. Рядом, на обрубке дерева, сидел ее брат. В руках у него был маленький, потрепанный молитвослов, а губы беззвучно шевелились. Лучи утреннего солнца, пробиваясь сквозь чащу, золотили его уже сильно поседевшие волосы и длинную, окладистую бороду.
— Отец Варфоломей, — окликнула она его тихо, словно боясь спугнуть это хрупкое уединение.
— Здравствуй, Таисьюшка, — он обернулся, и в его глазах, глубоких и усталых, вспыхнула теплая искорка. Он всегда звал ее так, по-особенному, по-домашнему. — Пришла? А недавно ведь была.
— Соскучилась, — просто ответила она, опускаясь на траву рядом. — Вот, держи. Пирожков напекла. Муку выменяла на последнюю курицу. С картошкой да лесными грибами, ты их любишь.
Он ел медленно, благоговейно, и его лицо постепенно омрачалось какой-то внутренней тяжелой думой.
— Что с тобой? Отчего взгляд твой стал таким печальным? — не выдержала Таисия.
— О тебе тревожусь, сестрица. Много дней размышлял я здесь, в тишине этой, и решил. Больше тебе сюда ходить не надо. Видимся мы с тобой в последний раз. После полудня я уйду.
— Куда?! — вырвалось у нее, и сердце упало. — Сдаваться? Не надо, Варенька, прошу тебя!
— Нет, не сдаваться, — он мягко, но твердо положил свою большую, исхудавшую руку на ее скрещенные в тревоге пальцы. — Мой путь лежит туда, где земля еще помнит молитву. Где душа может дышать свободно, а я смогу молиться о тебе, не оглядываясь.
— Где же это? — шепотом спросила она, и глаза ее наполнились слезами.
— Есть монастырь. Далеко, в сибирской тайге, за горами и реками. Место глухое, нелюдное. Пока до него доберутся новые хозяева жизни — много воды утечет. А может, и минует та обитель сия чаша.
— Как же ты туда дойдешь один?
— А разве я в этой одежде похож на священника? — он развел руки, демонстрируя свою поношенную рубаху навыпуск и простые крестьянские штаны. — Я — как все. Борода? Да они нынче в моде у многих. Никто и внимания не обратит.
Осознание окончательности этих слов накрыло Таисию холодной волной. Она разрыдалась, припав головой к его коленям, как в далеком детстве. Он же, обняв ее за тонкие, трясущиеся плечи, заговорил тихо и настойчиво:
— Слушай мой наказ… Тебе нужно принять новую жизнь. Не бороться с ней, а найти в ней свое место. Только так ты сможешь быть счастливой. Тебе всего восемнадцать, все впереди. Вчера приходил сюда Фрол Кузьмич…
— Председатель? Он знает про землянку?!
— Знает. Но язык держит за зубами. Душой он наш человек. Договорились мы с ним. Тебе надо в колхоз вступить.
— Как? — растерялась девушка. — С чем я пойду? У нас ведь…
— Лошадь есть, корова, коза, птица. И дедов надел у леса. Землю отдашь — одной тебе ее не поднять. Скотину тоже. Кормить ее одной тебе будет нечем.
— А жить-то как?
— Как все, кто в колхозе. Будешь трудодни получать. Слушай меня, и все уладится, — голос его звучал неумолимо. — Не дай Бог, тебя под раскулачивание подведут.
— Да мы же никогда никого не нанимали!
— И это так. Но сердце мне подсказывает, что путь твой лежит теперь этой дорогой. Обещай, что сегодня же пойдешь к Фролу Кузьмичу.
— Обещаю, — выдохнула она, покорная его воле, его неизменной, испытанной годами мудрости.
— И еще. Замуж не иди по расчету или от одиночества. Только по любви. Венчания сейчас не потребую — не время, да и негде… Но я хочу видеть тебя счастливой. Если сын родится — Федором нареки, в честь отца нашего. Если дочь — Софьей, как матушку.
Они просидели еще долго, словно пытаясь вобрать в память каждый миг, каждую черту лица друг друга. А потом наступило прощание — долгое, молчаливое, полное невысказанной боли. Таисия уходила, оборачиваясь, пока его фигура, стоящая у землянки, не растворилась в серо-зеленой ткани леса.
Она выполнила его волю. Вернувшись, переоделась, умыла заплаканное лицо ледяной водой из колодца и отправилась к председателю. Все сделала, как велел брат. Но душа не находила покоя. Наутро, одолеваемая сомнениями и последней надеждой, она почти бегом бросилась обратно в лес. Землянка была пуста. Угли в маленьком очаге остыли, а на грубо сколоченной лавке лежала аккуратно сложенная, потертая на локтях и запястьях ряса — та самая, в которой он служил в их церквушке. Взять ее с собой в дальнюю дорогу было слишком опасно.
— Господи, направь его стопы и сохрани в пути, — прошептала она, опускаясь на колени на сырую землю. И тихо, как когда-то в детстве у матери за спиной, прочитала «Отче наш».
Жизнь потекла по новому, накатанному руслу. Таисия работала на колхозных полях бок о бок с односельчанами, делила и тяготы неурожайных лет, и редкие радости хорошего сенокоса или щедрой жатвы. Все помнили, чья она сестра, и относились к ней с уважением, а часто — с тихой, затаенной жалостью. И по батюшке Варфоломею многие скучали, но говорили об этом только шепотом, в крайнем случае.
Парни засматривались на красивую, статную, всегда опрятную девушку с грустными глазами. Но сердце ее молчало, отгораживаясь от всех невидимой стеной. Лишь один молодой человек, Сергей, сын соседа-плотника, потихоньку сумел приблизиться к этой стене. Он был не говорлив, но дела его говорили красноречивее любых слов: то незаметно починит калитку, то принесет охапку дров, то, встретив с тяжелыми ведрами, почти силой отнимет коромысло и донесет воду до дома. Даже мать его, Ирина, женщина добрая и проницательная, приходила к Таисии, заговаривала о хозяйстве, а в глазах ее светилось одобрение и надежда. Такую невестку — работящую, скромную, с ясным умом — любая свекровь желала бы видеть в своем доме.
Но девушка медлила с ответом. Наказ брата висел в ее душе тяжелым, но светлым грузом. «Только по любви». А что есть любовь? Она привыкла к Сергею, ценила его помощь, чувствовала себя рядом с ним спокойно. Но это ли то самое чувство?
А потом в село пригнали первые железные кони — трактора. И лишь единицы, самые смекалистые и ловкие, смогли с ними совладать. В городе открылись курсы трактористов, и Сергей, загоревшись новой мечтой, подался на учебу.
— Тася, — сказал он на прощание, стоя у ее калитки и нервно теребя в руках фуражку. — Скажи хоть, что будешь иногда обо мне думать. Хоть изредка.
— Ты как навсегда прощаешься, — попыталась она улыбнуться, но улыбка вышла кривой. — Будешь домой приезжать. Где ж в городе такие яблоки найдутся, как в нашем саду? Или творог, как у твоей матери? Приедешь — и увидимся.
— Правда? — в его глазах вспыхнула надежда. — Позволишь приходить? На реку сходить, в лес?
— Позволю, — кивнула она, и в душе что-то дрогнуло. — Ты всегда был мне другом, Сережа. И я буду рада тебя видеть.
— Друг… — он горько усмехнулся. — Как же мне хочется быть для тебя больше, чем другом. Но пока… пока пусть будет так.
Он уехал. И в тишине, что воцарилась после его отъезда, Таисия с удивлением обнаружила пустоту. Никто больше не подкладывал ей на лавку букеты из васильков и ромашек. Никто не навязывал компанию в походе за грибами. Никто не ворчал, отнимая тяжелую работу. Она поняла, что его тихая, ненавязчивая забота стала для нее таким же естественным фоном жизни, как шум листвы за окном или пение сверчка за печкой. И только лишившись этого, она осознала — это и была любовь. Не бурная страсть, а тихое, верное, ежедневное чувство, которое оберегало ее тоску по брату, сглаживало острые углы одиночества.
Он приезжал раз в месяц, и в эти дни она, делая вид, что занята делом, то и дело поглядывала в окно, прислушиваясь к каждому звуку со стороны его дома. А он, едва переступив порог родительского дома и обняв родных, уже спешил через улицу. И она, сохраняя на лице деланное спокойствие, кивала в ответ на его немой вопрос. Они гуляли, разговаривали о пустяках, и внутри нее расцветало то самое, долгожданное и не сразу узнанное чувство.
— Тася, выходи за меня. Больше нет сил. Тоска начинается, едва от тебя отъезжаю. Через месяц учеба кончится, вернусь домой, — говорил он им в один из таких приездов, держа ее руки в своих, грубых от работы, но таких теплых. — Или все еще не люб я тебе?
— Люб, — наконец-то сорвалось с ее губ признание, легкое, как пух одуванчика. — Но страшит меня одно. Жить будем… не по закону Божьему. Не венчаны.
— Таисьюшка, время другое теперь, — тихо сказал он. — Ты же сама говорила, брат наказал тебе жить и быть счастливой. Он молится за тебя, знаю. А я… я клянусь перед небом и землей любить тебя, пока бьется мое сердце. Беречь и хранить тебя от всякого зла.
Он уговорил ее. Свадьба была скромной, по-деревенски шумной и радостной. Односельчане, будто на праздник, принесли кто что мог — пироги, домашнюю наливку, песни. Все радовались за них, видя, как наконец-то с лица Таисии сходит печать постоянной грусти.
В 1937 году, в двадцать три года, она впервые узнала счастье материнства. Дочку, как и завещал брат, назвали Софией. А в 1939-м на свет появился крепкий, голубоглазый мальчуган — Федор. Казалось, счастье было полным и безоблачным. Если бы не одна, вечно ноющая, как плохо зажившая рана, мысль. Жив ли Варфоломей? Дошел ли до той далекой обители? Она даже не знала, в каком краю искать тот монастырь, он нарочно скрыл от нее направление, оберегая от лишнего риска. Она смирилась с незнанием, но по вечерам, склонившись над колыбелью детей или занимаясь рукоделием, мысленно вела с ним долгие беседы, а в молитвах неизменно первым делом просила защиты для него.
Июнь 1941 года расколол мир на «до» и «после». Село опустело, осиротело. Провожали мужей, сыновей, братьев. Провожали и Сергея. Его опыт тракториста определил его путь — танковые войска. Долгие, мучительные годы ожидания стали испытанием на прочность. Похоронки, как черные птицы, прилетали в односельчанские дома, и женщины одна за другой надевали темные, траурные платки. Таисия и свекровь ее, Ирина, жили в постоянном, леденящем душу страхе перед визитом почтальонки. Каждый полученный солдатский треугольник был маленькой победой, глотком воздуха.
А в декабре 1943-го произошло событие, которое многие сочли добрым знаком. По распоряжению властей, пустовавшую часовню на окраине села решили использовать как склад для зерна. Фрол Кузьмич лично руководил перевозкой. Но потом, видя, как люди тянутся к опустевшему, но все еще святому месту, он, рискуя положением, добился разрешения… пригласить священника. Им стал отец Николай, старец из соседней деревни, десятилетиями живший в затворе и избежавший репрессий по счастливой случайности и возрасту.
Каждое воскресенье теперь в часовне шла служба. Народу собиралось много — и старые, и молодые, и даже те, кто прежде кричал громче всех о новой жизни. Война, боль, страх и надежда стирали идеологические барьеры. Люди искали утешения и силы, и находили их в знакомых, выветренных временем словах молитв, в тихом песнопении, в возможности просто постоять в тишине и подумать о самых дорогих, кто был далеко.
— Я вернулся. К тебе. К детям.
Это были первые слова, которые он сказал, стоя на пороге в конце лета 1945-го. Он обнимал ее так, словно боялся раздавить, а сам весь дрожал, и по его обветренному, изрытому шрамами лицу текли слезы. — Как я ждал этой минуты. Сколько слов наговорил в пустоту… Сколько недоговорил в письмах.
Она плакала беззвучно, вжимаясь в его грубую гимнастерку, вдыхая знакомый, родной запах — дыма, пыли и чего-то неуловимого, своего. Он вернулся иным — поседевшим, хромым, с глубинными морщинами у глаз. Но живым. Живым!
В первое же воскресенье после возвращения Сергей надолго задержался после службы, разговаривая с отцом Николаем.
— О чем вы так долго? Разве на исповеди всего не сказал? — удивилась Таисия, когда они шли домой.
— Говорили о венчании, — ответил он просто, крепче сжимая ее руку. — Батюшка согласился. И детей окрестить надо — Федю и Соню.
— Детей я окрестила, — улыбнулась она, и в глазах ее заиграли солнечные зайчики. — В ту же весну, как часовню открыли. Все тогда побежали крестить — и я с ними.
—
Наказ брата был выполнен в полной мере. Она обрела любовь, подарила жизнь детям, назвав их в честь родителей. А когда в 1946 году в их семье родился еще один сын, его без колебаний нарекли Андреем — в память о том имени, что носил брат до пострига.
Шли годы. Жизнь потихоньку налаживалась, зарубцовывались раны, подрастали дети. И вот, в один из погожих дней 1948 года, на пороге их дома появился незнакомый путник — худой, в дорожной, выцветшей одежде, с посохом в руке. Попросил воды. Таисия, по доброте душевной, пригласила его в дом, накормила простой деревенской едой, напоила чаем с травами. Перед уходом, уже стоя на крыльце, странник вдруг протянул ей небольшой, потемневший от времени деревянный ларец и сложенный в несколько раз, пожелтевший листок бумаги.
— Мне передали для вас. Из далекой обители, — тихо сказал он и, поклонившись, растворился в вечерних сумерках.
Руки у Таисии задрожали, когда она развернула письмо. Знакомый, ровный, аскетичный почерк. Брат! Он жив! Он писал, что дошел до монастыря, нашел там приют и покой, что молится за нее каждый день, просит хранить веру, быть терпимой и смиренной, нести свой крест с достоинством и любовью. В ларце лежала небольшая, тонкой работы икона Святой Троицы, вырезанная, как показалось, из самого сердца кедра.
Она не плакала. Она стояла у окна, прижимая письмо к груди, и смотрела, как закатное солнце золотит верхушки деревьев в их саду, где уже вовсю резвились ее дети — София, Федор и маленький Андрей. Сергей, вернувшись с работы, обнял ее сзади, и они молча наблюдали за этим мирным вечером.
— Я выполнила твой наказ, брат мой, отец Варфоломей, — прошептала она в тишину наступающего вечера. — И этот, последний, исполню. Буду хранить веру. Буду любить. Буду жить.
И казалось, в ответ ей тихий ветерок прошелестел в листве яблонь, и последний луч солнца, пробившись сквозь облака, лег золотой дорожкой от леса прямо к их дому — словно незримый, благословляющий мост между прошлым и настоящим, между разлукой и вечным соединением душ. Жизнь, с ее болью и радостью, продолжалась, озаренная немеркнущим светом той далекой, но такой прочной любви.