1939 г. Скворчиха выпросила у лесной ведуньи самое страшное счастье. Но приворот, купленный у лесной ведуньи, оборачивается не счастьем, а долгой расплатой, которая протянется через войну, потерю, измену и неожиданное спасение

Тот год запомнился необычайно теплой и долгой осенью. Листва на березах у околицы села Веселое держалась, казалось, вопреки всем календарным срокам, переливаясь на низком солнце бронзой и охрой. Воздух был прозрачен и звонок, пахнул дымком из печных труб, прелой травой и той особенной, щемящей тишиной, что наступает после завершения полевых работ. Именно в такую пору, когда мир будто затаивал дыхание перед долгой зимой, жизнь Вероники, которую все в округе звали Скворчихой, сделала свой первый неверный, роковой поворот.
Ее, Веронику Скворцову, прозвали так еще в детстве, по наследству от матери, Валентины. Та была женщиной шустрой, говорливой, вечно снующей по двору с важным, деловым видом, подмечающей каждую мелочь. Сначала прозвище прилепилось к ней: «Эй, Скворчиха, подскажи, где Петров курень новый поставил?». Потом, когда муж Валентины, Иван, скоропостижно скончался во времена голода, оставив женщин одних, и дочь подросла, став верной тенью и помощницей матери, прозвище плавно перешло и к ней. В их селе было в обычае давать домам и их обитателям меткие, на века данные имена. Был «дом Ваньки-Хромого», «изба Тихоновых», «двор Кузнецовых». А их небогатый, но крепкий дом с резными наличниками так и звался – «дом Скворчих». Это прозвище жгло душу юной Вероники, казалось ей унизительным и грубым. Характер у нее был не сахар – огненный, гордый, не терпящий фамильярности. Силой воли и упрямством она заставила большинство односельчан обращаться к себе по имени. Но только не он. Леонид.
Леонид, сын уважаемого в селе столяра Федора Матвеевича, высокий, с насмешливыми серыми глазами и удивительно легкой, летящей походкой. Ему было уже за тридцать, он считался завидным холостяком, хотя слухов о его победах ходило немало. Для Вероники же, которой едва минуло семнадцать, он был небом, солнцем и самой сутью той трепетной, мучительной надежды, что зовется первой любовью. Она любила его с той безумной, всепоглощающей силой, которая не оставляет места рассудку. Готова была за него горы свернуть, в огонь и в воду. А он… Он словно не замечал ее. Смотрел сквозь, а если и обращал внимание, то лишь как на расторопную, бойкую девчонку из колхоза. Чтобы быть рядом, она выпросилась в его бригаду, готова была пахать от зари до зари, лишь бы уловить его взгляд, услышать слово. Но Леонид был поглощен поисками своего, зыбкого счастья, заглядываясь то на одну, то на другую.
А потом был тот злосчастный день, когда, отнеся обед в дальнее поле, она застала его в стогу сенном с Галиной, девкой с дурной славой. Картина, увиденная ею, вонзилась в сердце осколком раскаленного стекла. Леонид, заслышав шорох, резко обернулся, и в его взгляде не было ни смущения, ни стыда – лишь раздражение.
– Ты чего уставилась? Невидаль какую нашла! – бросил он, поправляя рубаху.
– Вам бы работать, а не… не безобразничать! – выпалила Вероника, чувствуя, как горло сжимает спазм.
– Ой, Леон, да она просто ревнует! – фыркнула Галина, обнимая Леонида за талию. – Вся деревня знает, как она по тебе сохнет. Брысь отсюда, цыпленок!
– Я не цыпленок!
– Ну да, какая же ты взрослая, – насмешливо протянул Леонид, и его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по ее худенькой фигурке. – Мне такие не по нраву. Вот где настоящая красота, – он шлепнул Галину по бедру, и та захихикала.
Вероника развернулась и побежала, давясь слезами, не чувствуя под ногами земли. Жгучая обида, ревность и отчаяние слились воедино, породив чудовищную, навязчивую идею. Она прошептала ее в такт стуку собственного сердца, бежав по пыльной дороге к дому: «Приворожу. Обязательно приворожу. Будешь только моим. И тогда все увидят…»
Мысль эта, темная и липкая, как паутина, уже давно дремала на задворках сознания. Она знала, кто может помочь. В соседнем селе, Александровке, в лесу за околицей, жила одна женщина. Ее звали Таисия, а в народе – Тайка-Ведунья. Говорили, она многое умеет: и болезни травами лечить, и судьбу гадать, и… привораживать. Страшно было. Но любовь, вернее, ее искаженная, ослепшая тень, уже заглушила и страх, и голос разума.
– Мама, – спросила Вероника вечером, помогая матери, Валентине, чистить картошку, – когда в город поедем?
– Через три денька. С дедом Трофимом, он свинью везет на продажу. Тебе яблок да творогу сметать надо.
– Можно я… в Александровке у Любы побуду? Заночую. Соскучилась.
– Заезжай, повидайся. Только чтобы к ночи была у Любы, не шлялась.
Сердце заколотилось от предвкушения и тревоги. Через три дня, выгрузив свой товар на городском рынке и распрощавшись с дедом Трофимом, она отправилась в Александровку. Подруга, Люба, встретила ее радостно, но в глазах ее мелькнула тревога, когда Вероника, дождавшись темноты, задала свой вопрос.
– Любка, скажи, жива ли еще Тайка-Ведунья, в лесу?
– Жива, – тихо ответила та. – Но, Верка, зачем тебе? Не надо туда ходить. Говорят, она не просто лечит… Там все не просто.
– Мне надо. Это важно. Жизненно важно. Проводи меня, пожалуйста.
Люба долго уговаривала, отговаривала, но видя решимость, граничащую с одержимостью, в глазах подруги, сдалась. Рано утром, под предлогом сбора грибов, они углубились в лес. Воздух здесь был иным – густым, напоенным запахом хвои, влажного мха и чего-то древнего, нездешнего. Землянка Таисии оказалась не избушкой на курьих ножках, а аккуратным, почти уютным срубом, вросшим в холм. Сама хозяйка, открыв дверь на скрипучий кляк двери, оказалась женщиной неопределенного возраста, с лицом гладким и спокойным, и глазами темными-темными, как лесные озера в безлунную ночь.
– Заходи, гостья, – голос у нее был низкий, мелодичный. – Вижу, нужда привела. Не простая.
Вероника, внезапно оробев, выпалила свою историю, свою боль, свою безумную надежду. Таисия слушала молча, не перебивая, и в ее глубоком взгляде читалось не осуждение, а какая-то бесконечная, усталая печаль.
– Сила приворота велика, – наконец произнесла она. – Но плата за него – вся радость, что могла бы выпасть на твою долю. Счастья не будет. Только обладание. И расплата. Готова ли?
– Готова на все! – страстно воскликнула девушка. Ей казалось, она говорит правду.
Ведунья вздохнула. Через полчаса она вручила Веронике маленький глиняный пузырек с бесцветной жидкостью и сверток из бересты с угольными письменами.
– Три дня подливать в питье. Слова эти шептать на заре и на закате. А эту нить – вшить в его одежду, чтобы соприкасалась с телом. Успеешь до полнолуния. И помни: дорога назад будет закрыта.
Взамен она попросила единственную ценную вещь – сережки с зелеными камешками, память о бабушке. Расставание с ними было болью, но болью гордой, жертвенной.
Возвращение в колхоз было похоже на вступление в тайную войну. Каждый день стал битвой на nerves. Подлить отвар в его кружку, когда он, уставший, отворачивался. Украдкой, дрожащими руками, вшить красную шерстяную нить в подкладку его рабочей рубашки, когда та порвалась о колючку. Шептать странные, чуждые слова, глядя на восходящую и уходящую за горизонт луну. Мир вокруг помутнел, потерял краски, свелся к одной цели.
И чудо, страшное и долгожданное, свершилось. Не в один миг, а постепенно, как проступающий на морозном стекле узор. Сначала он перестал звать ее «Скворчихой». Потом, однажды, поливая ему на руки воду из ковша, она услышала тихое: «Спасибо, Верунь». От этого простого слова у нее подкосились ноги. А через неделю он пришел к ее окну с охапкой запоздалых полевых цветов. Его взгляд, всегда такой насмешливый и холодный, стал теплым, заинтересованным, пристальным. Он искал ее, тянулся к ней. И для Вероники это был самый сладкий, самый опьяняющий яд.
Сватовство, пышная по тем скромным временам свадьба, первые месяцы совместной жизни – все это слилось в один ослепительный, золотой сон. Он носил ее на руках, называл ласково, заботился. Она купалась в этом, как в теплом молоке, забыв все предостережения. Год пролетел как один счастливый миг. А потом золото стало тускнеть. Леонид стал замкнутым, раздражительным. Потом пришла ревность – беспочвенная, удушающая. А за ней – первый толчок, первый удар. Потом второй. Она плакала, оправдывала его в душе, винила себя: мало ли что, работа тяжелая, нервы… Но в тишине ночей ее начинала глодать холодная мысль: а не эта ли плата? Не за это ли короткое счастье?
Трагедия случилась, когда она уже носила под сердцем ребенка. Удар, посланный в пылу ссоры, падение… и страшная, окончательная пустота. Леонид, бледный и растерянный, пытался загладить вину, но что-то между ними порвалось навсегда. Она ушла к матери. А потом грянула война.
Проводы были краткими и сухими. Он ушел в июле 1941-го. Письма его были скупы, безжизненны. Ее же послания дышали такой тоской и верностью, что бумага, казалось, должна была тлеть. В 1942-м пришло последнее письмо из-под Сталинграда. А осенью – похоронка.
Горе было бездонным, но в нем, как ни странно, была и горькая ясность. Все кончено. Расплата приняла свою окончательную, жестокую форму. Вспомнив слова ведуньи, она отправилась к ней снова. Таисия выслушала ее молча.
– Привороженные долго не живут, дитя мое. Энергия, что держит их против воли, сжигает изнутри. Смерть на войне… она лишь форма. Суть – в нарушении закона.
– Что же мне делать? – выдохнула Вероника.
– Жить. Искупать. Тебя ждет испытание. Когда придет час спасти жизнь – спасешь. От этого будет зависеть твоя дальнейшая дорога. А теперь иди. И молись. Даже если не веришь.
Она вернулась в село, опустошенная, но с каким-то крошечным семенем смирения в душе. Выполнила странный ритуал очищения, который дала ей Таисия. И стала читать молитву, которую знала с детства, – «Отче наш». Сначала механически, потом все глубже вникая в простые и великие слова. В них она находила странное утешение.
Война закончилась. Село, не видавшее немцев, но изможденное тыловым трудом и потерями, начало потихоньку зализывать раны. А потом, в один из дней всеобщей, еще неуверенной радости, в село приехала незнакомка. Молодая, уставшая женщина в поношенном, но городском пальто, с маленьким мальчиком за руку. Она направилась прямиком к дому Федора Матвеевича, свекра Вероники. Новость облетела село быстрее пожара: это Варвара, та самая, с которой Леонид сошелся на фронте. А ребенок… ребенок был вылитый отец, те же серые, серьезные глаза.
Мир Вероники рухнул во второй раз. Оказалось, ее муж, получив ложное письмо о ее смерти (злая шутка все той же Галины, мстившей за старые обиды), женился снова. У них был сын. Сергей. А сам Леонид… не погиб. Он пропал без вести, и Варвара надеялась, что, может быть, он в плену, может быть, вернется.
Над двумя женщинами – законной вдовой и фронтовой женой – село потешалось, находя в их драме пищу для бесконечных пересудов. Ненависть к Варваре кипела в Веронике, отравляя каждую минуту. Но вид мальчишки, такого беззащитного и так похожего на того, кого она когда-то любила до безумия, понемногу смягчал ее сердце. Голод 1946 года сблизил их вынужденно. Видя, как тощает малыш, Вероника стала делиться своим скудным пайком. Они разговаривали, избегая главного, находя точки соприкосновения в воспоминаниях о довоенной жизни, о тяготах войны. Ненависть медленно перерождалась в сложное, терпкое чувство – смесь обиды, жалости и неприкаянной солидарности.
Испытание, о котором говорила ведунья, пришло жарким летним днем 1949-го. У реки, где Варвара купала сына, внезапно возник коварный водоворот, утянувший мальчика на глубину. Мать, не умевшая плавать, в ужасе бросилась за ним. Крики услышала только Вероника, работавшая неподалеку. В тот миг, перед тем как ринуться в воду, она отчетливо вспомнила слова: «…когда придет час спасти жизнь – спасешь». И поняла, что это тот самый выбор. Между местью судьбе и простым человеческим милосердием.
Она спасла обоих. Вытащила сначала захлебнувшегося Сережу, затем, уже теряющую сознание Варвару. Делала искусственное дыхание, выгоняла воду, боролась за эти две жизни под палящим солнцем, в полной тишине, нарушаемой только шумом реки и ее собственным прерывистым дыханием. И когда Варвара, придя в себя, расплакалась от благодарности, а мальчик прижался к ней, Вероника почувствовала небывалое, очищающее облегчение. Оковы злобы и обиды спали. Она была свободна.
А вечером того же дня он вернулся. Леонид. Живой, постаревший, изможденный, с документами об освобождении и долгой истории о плене, лагерях и чудесном помиловании. Его возвращение было встречено плачем Варвары, смехом сына и гробовым молчанием Вероники. Она смотрела на эту сцену семейного счастья, которого у нее никогда не было и не будет, и в душе ее была не боль, а странная, ледяная пустота.
Они поговорили на следующий день. Он просил прощения, говорил о том, как на фронте «одумался», как все переменилось, как встретил Варю. Говорил, что никогда по-настоящему не любил ее, Веронику, что это было что-то наваждение, чара. Она слушала и кивала. Правда, горькая и окончательная, входила в ее сердце без сопротивления.
– Не надо прощений, – тихо сказала она. – Завтра оформим развод. Вы с Варварой будете счастливы. У вас есть сын.
– А ты? – в его глазах мелькнуло что-то похожее на беспокойство, на остаток какой-то странной ответственности.
– Я… тоже буду счастлива. По-своему.
Она нашла это «свое» счастье быстро, почти отчаянно. Семен, местный ветеринар, давно и безответно любивший ее, согласился взять ее с собой при переезде в соседний, более крупный колхоз. Их свадьба была тихой, без пышности, почти деловой. Когда председатель, подмигивая, протягивал ей перо для росписи, Семен вдруг крепко обнял ее за плечи и сказал громко, на весь сельсовет:
– Не гляди, что тихо. Моей любви на двоих хватит с избытком.
И она, Вероника, глядя в его добрые, преданные глаза, впервые за много лет искренне улыбнулась. Это не была ослепительная страсть юности. Это было тихое обещание покоя, уважения и тепла у домашнего очага.
В день отъезда их провожали всем селом. Подошли и Леонид с Варварой. Варвара обняла ее, плача.
– Спасибо тебе за все. За сына, за жизнь… Прости нас.
– Не за что прощать, – Вероника погладила ее по спине. – Живите хорошо. Любите друг друга.
Леонид стоял чуть поодаль, держа за руку Сергея. Он подошел в последний момент, когда уже трогались подводы.
– Прощай, Скворчиха, – сказал он тихо, по-старому. И вдруг наклонился, поцеловал ее в щеку. Этот поцелуй был не страстным, а каким-то прощальным, печальным. – Будь счастлива. По-настоящему.
Подвода тронулась. Вероника не обернулась. Она смотрела вперед, на дорогу, убегающую в даль, на багряные и золотые перелески, на высокое, чистое осеннее небо. Ветер трепал ее платок, неся запах прелой листвы, дыма и свободы. Она держала руку Семена, и его ладонь была твердой, теплой, надежной.
—Прошли годы. В новом селе о ее прошлом знали мало и говорили редко. Она стала просто Вероникой Федоровной, уважаемой дояркой, а потом и заведующей фермой. У них с Семеном родились двое детей – девочка и мальчик. Жизнь текла ровно, наполненная трудами, заботами, простыми радостями. Иногда, в тихие вечера, сидя на крыльце своего дома и глядя, как дети играют в саду, она вспоминала ту девушку с огнем в глазах, бегущую по пыльной дороге с сердцем, полным ядовитой надежды. Вспоминала Леонида, войну, Варвару, мальчика Сергея… Но воспоминания эти уже не жгли, а лишь слегка щемили, как старый, почти забытый шрам. Она поняла, что счастье – это не ослепительная молния, выжигающая душу, а тихий, ровный свет, подобный тому, что льется из ее окна на темнеющую улицу. Это свет дома, который она построила сама, без чар и приворотов, свет верности человека, выбравшего ее такой, какая она есть. И глядя, как Семен чинит забор, что-то насвистывая, а дети смеются, догоняя котенка, она думала, что, возможно, Таисия-Ведунья была не совсем права. Расплата была. Но была и благодать. Была долгая, трудная дорога к себе самой. И в конце этой дороги ее ждало не проклятие, а тихое, прочное, настоящее счастье – похожее на крепкий, добротный дом, в чьих стенах навсегда умолкли отголоски чужих голосов, уступив место мирному гулу родной, собственной жизни.