В роду Комаровых, сколько они помнили, рыжих не было, и когда родилась Харитинья
Толков и пересудов в кержацком К. хватило не на один год. Девчонка подрастала, и с каждым месяцем волосы её становились огненнее, а нежное личико, тело, руки, даже ноги к трём годам полностью покрыли разного размера веснушки от бледно-жёлтых до тёмно-коричневых.
Не ребёнок, а пламя в вечно грязном и драном платьишке неслось по деревне в стайке других ребятишек на речку.
Слава Богу, во всей деревне не было ни одного рыжего мужика, а то быть бы большому скандалу. И Катерина из села не отлучалась, нет, не припомнят…
И бабы судачили без устали, это как-то отвлекало от вечных забот о своих шелудивых наследниках, от своих болячек.
Может, поэтому Катерина не любила дочку и, скорая на расправу, чаще других детей «награждала» её то тычком, то подзатыльником.
Муж жену упрёками не обижал, но крепко недоумевал — откуда и почему такое чадо взялось? Все дети как дети: кто в мать — русенький, кто в отца — чёрненький, а эта? Горох рвёт, а в зелени её головёнка так и семафорит, так и семафорит…
Полуграмотные крестьяне, они слыхом не слыхивали ни о каких генах, и не подозревали, что это прадед, бог знает в каком колене, давно истлевший, подавал привет через несколько, может, столетий. Они же решили — не иначе как за грехи им такое.
…Николай, Василий — это слишком длинно и чересчур важно для сопливой и чумазой ребятни. Вот подрастут, может, и заслужат полное имя, а то, может, и до гробовой доски останутся Васькой да Колькой. Это смотря что из них получится. От полного — Харитинья — кто-то однажды в шутку тоже образовал короткую форму — Харя, Харька. Сказал-то ради острого словца, не желая обидеть девчонку: она ему ничего плохого сделать не успела. А прилипло — не отодрать. Так и повелось: Харька.
— Брысь, исчадие адово, — кричала мать. Ей казалось, что постылая девчонка нарочно путается у неё под ногами.
— Штабы тебя черти разодрали! — вопил отец, обливший свои залатанные штаны кипятком, потому что Харька, шарахнувшись от матери, нечаянно толкнула его под локоть.
Спохватившись, дружно крестились на угол, откуда хмуро слушали их святые:
— Прости, Господи, твоя воля…
Соседки жалели девчонку, говорили друг другу, осуждающе кивая головами:
— Сирота при живых отце-матери… Грех какой им.
Харька скоро забывала обиду, а потом на затрещины и внимание перестала обращать, только голова встряхнётся от очередного «леща» – и всё. Был у неё любимый уголок: прямо во дворе недалеко от прясла сама собой выросла кедра. В год, когда родилась Харька, она принесла первый урожай, и было это, несомненно, знаком свыше, добрым знаком. За пряслом журчал ручей, почти пересыхавший каждое лето и упорно оживавший по весне, а за ручейком начиналась тайга. Тайга было самая настоящая, звери в ней тоже. Но это там, за пряслом. А здесь, под кедрой, у Харьки был свой дом, в нём жили тряпичные куклы с нарисованными химическим карандашом косыми глазами. Отгородив свой дом от всего света старой ситцевой занавеской, со слезами выканюченной у матери, Харька жила в своём мире и домой не ходила бы, так хорошо было здесь. Кукольные отец и мать на свою дочку не орали и не лупили её.
Была в деревне школа, где в одной комнате училась вся деревенская ребятня от первого до пятого класса. Туда по времени мать привела Харьку. И вскоре выяснилось, что сподобил Господь девчонку памятью и разумом необыкновенными: она на лету схватывала каждое слово учителя и запоминала крепко. Ночью пихни — не проснувшись, отрапортует всё, что изучили до этого времени во всех пяти классах.
И сочувственное прежде отношение к ней деревенских женщин стало меняться на недоброжелательное, завистливое:
— Рыжа ни в кого, и глаза не людские — день сини, день зелёны. Ведьма.
Харьку на классных собраниях очень хвалила учительница, ставила её мать другим родительницам в пример, говоря, что вот, мол, с кого надо брать пример в воспитании детей. Те, деревянно выпрямившись за партами, в классе молчали: им педагогические методы Катерины были известны лучше, чем учительнице. А меся грязь обратно домой, зло переругивались между собой, как бы не видя Катерину, как бы её тут и не было:
— Ага, пример с неё берите, — кричала соседка слева, — да если бы я свово так лупила, он бы и как звать его забыл!
— И не говори, и не говори, — соглашалась соседка справа. — Это её рыжухе головастой всё нипочём, всё на пользу. Она у неё хоть и рыжа, а всё ж девка. А у меня мужик растёт! Его шшёлкни или ишо как пришшеми — он так шшёлкнет, что опять крестиком за пенсию расписываться будешь!
— А всё ж, бабы, нечисто что-то тут, — подхватывала третья, поднимая старую муть вокруг Харькиного колера, — я что-то в их роду сильно умных не припомню! Хоть Андрей, хоть Катерина — таки ж лапти, что и мы. Не зна-а-й в кого, не зна-а-й!..
— Не знаешь так помалкивай, — взрывалась наконец Катерина, ужаленная их злобой. – Ты своих-то хоть всех знаешь — в кого?! Аль напомнить? Это твоему дураку все свои, а деревня доподлинно знает, что первенец твой — от Ильи-кузнеца, — Катерина поворачивала ехидное лицо к соседке справа, — Грушка — от почтальона нашего, — и Катерина поворачивалась к соседке слева, а Стёпка её ушастый, угадай, — в кого? — вопрошала она третью и даже улыбалась от удовольствия. Но тут поднималась такая свара, что собаки по всей улице начинали рвать цепи так, словно в деревню медведь забрёл, часами потом не могли успокоиться.
… Пролетели пять годочков, другая, большая школа была в селе за 15 километров. Харька и не мечтала, чтоб её отправили туда доучиваться: умер отец, успев изладить ещё двух русеньких и одного чернёнького. Старшие братья-сёстры зажили своими домами. Нелюбимая дочь нужна была матери здесь: досматривать за младшими, таскать чугуны из печки, помогать по хозяйству. Харька взрослела, но с годами не становилась красивее. При встрече с ней рыжесть её так бросалась в глаза, что односельчане не замечали, какие большие и чистые-чистые, словно только что родниковой водой промытые глаза у неё, какие роскошные косы медно-марганцевого цвета опускаются до самых колен. Забитая насмешками, она завидовала всем, у кого лицо не было покрыто ржавью.
А похорошеть ей хотелось: уходило детство, уже торопилась к ней девичья весна. Летними вечерами, когда наконец всё было переделано, полито и прополото и когда мать не знала, какую ещё работу навалить на неё, шла Харька, принарядившись в единственное красивое платье, подаренное крёстной, к клубу, где в каждый погожий вечер под гармошку до третьих петухов танцевала, пела, играла в «ручеёк» или «третьего лишнего» молодёжь. Обычная программа деревенских «пятачков».
Были девчонки, за которыми одновременно и два, и три кавалера ухлёстывало. Такую счастливицу чаще других выбирали из круга, огрев ремнём (по условиям игры), и, взвизгнув, она без конца догоняла и догоняла кого-нибудь… И что за подлость — стоит одному парнишке обратить внимание на какую-нибудь девчонку, как другие тут же усматривали в ней необыкновенную красоту и торопились влюбиться в неё, отбивая друг у друга всеми средствами, вплоть до кулаков. Харька в танцах участия почти не принимала, чаще всего сидела на лавочке рядом с гармонистом, делая вид, что не хочется ей ни танцевать, ни в игры играть. Танцевать она умела, научилась перед зеркалом, выбрав редкую минуту, когда дома никого не было. Она крутилась посреди комнаты, и длинные косы её летели, описывая над полом круги. Натанцевавшись и набегавшись, отдельные парочки незаметно скрывались в темноте, оставались те, кто не спешил уединиться или кому уединиться было не с кем: наступало время песен, наступал Харькин час, потому что петь лучше её никто не умел, другого такого высокого сильного голоса в деревне не было. И далеко в тайгу, окружавшую деревню и с темнотой, казалось, ближе подступавшую к людям, улетал прекрасный девичий голос, вопрошавший неизвестно кого — куда ведёшь, тропинка милая, куда ведёшь, кого зовёшь…
Приезжие в деревне сразу попадают под пристальное внимание: кто такие, зачем сюда? И когда получат ответы на все опросы, тогда и отношение к ним определится — ко двору новенькие или нет.
Семья, переезжавшая под самый Новый год в дом через четыре двора от Комаровых, была по местным меркам небольшая: муж с женой, двое детей (девочка лет двенадцати и парень лет двадцати) да старик лет семидесяти, но с виду крепкий. «Жених ишшо» — тут же решили в толпе и за две минуты приискали ему пару — не пропадать же добру?
Толпа собралась вроде за тем, чтобы помочь людям вещи сгрузить и перенести в дом, но главная цель была другая — поглядеть и оценить «имушшество» приезжих. Поглядели и решили — семья богатая, имущества — таскать не перетаскать: перины и подушки, сундуки и узлы, несколько связок книг, кровати с панцирными сетками — и патефон.
И забеспокоились деревенские свахи: парень-то, по всему видно — не женат, это ж кому такое счастье привалит, чтоб и панцирные сетки, и патефон.
Патефон один, а невест, почитай, в каждом доме. А парень-то каков — ладный, высокий, как верба, и с лица смазливый.
Тут не зевай, девки, лови своё счастье.
… Харька на коромысле воду несла, перегнувшись от тяжести. Пришлось остановиться: во всю ширину дороги стояла телега; если обходить обочинами, по сугробам, снегу в валенки непременно начерпаешь да и воду повыплещешь. Протискиваться вплотную с чужим конём девушка не решилась. Парень, взвалив мешок на плечи, выпрямился и тут увидел её. Увидел и улыбнулся:
— О-о, с полными вёдрами! К счастью, значит!
А Харитинья стояла, раскинув, как крылья, руки по коромыслу и молча смотрела на парня, распахнув глаза в золотых, как лучики солнца, ресницах. И так трогательна была её хрупкая фигурка под огромными вёдрами, что мать парня сказала:
— Помоги девушке, Максим, ей с вёдрами-то кружить вокруг телеги тяжело.
Ах, почему её дом был не на другом конце деревни, не за тридевять земель! Максим легко нёс коромысло на одном плече, из вёдер не выплёскивалось (в деревне это считалось плохой приметой: плещет – пьяницей будет). Не беда, что несколько раз в году почти все мужики в деревне напивались вдрызг, это бывало по престольным праздникам, когда всей деревней играли свадьбу, христосовались из дома в дом, встречали и провожали масленицу. Остальное время жизнь шла трудовая и трезвая. И к тем, кто нарушал эти неписаные законы, отношение было как к убогим, пропащим людям. Такого стыдили обществом или индивидуально, при встрече, пытаясь разбудить остатки совести, человеческого достоинства, напоминали, какими мастеровитыми, а потому уважаемыми были его родители…
Харька чуть не промахнула мимо своей калитки — то-то толпа сзади порадовалась бы.
— Спасибо, — пролепетала девушка, подставляя свои плечи, но он не торопился перекладывать на неё ношу.
— Ты здесь живёшь? Соседи. Тебя как зовут? Харитинья? Тина, значит, Я тебя так звать буду. Красиво тут у вас, горы какие… Мы раньше в Алтайском крае жили. Там тоже красиво, но по-другому… Покажешь деревню? А клуб у вас есть? – Сыпал он вопросы не дожидаясь ответа. — Танцы-то в честь Нового года будут? Тогда вместе пойдём, как освободишься — крикни! Или нет, давай я за тобой сам зайду, — и осторожно отдал вёдра.
Тина дождалась, когда Максим снова оказался у её калитки. Она уже принарядилась, волосы украсила нитями серебряного дождя — так делали другие девчонки. Она шла от дома до калитки, и было в ней что-то такое, что у Максима словно язык отнялся. Теперь он смотрел и молчал, и миг этот запомнил навсегда.
Когда они вместе с облаком морозного пара вошли в клуб, то даже гармонист на мгновение замер от удивления. Приди Максим с другой девчонкой, может, без мордобоя и не обошлось бы по деревенскому обычаю. Но Тина была «ничья». Сегодня и она танцевала, и не только с Максимом: у парней словно глаза открылись. И в третьего лишнего играли, и Максима всё время выбирали другие девушки, а он, едва освободившись, снова находил её. И самые красивые девушки завистливо глядели на них.
И вот тут чуть не случилась драка. Кто-то из парней, стегнув Тину ремнём, крикнул:
— Догоняй, Харя! – и не успел убежать, Максим схватил его за руку, крутанул и сказал:
— На себя глянь. Это у тебя харя, и если ещё раз так скажешь, то ещё красивше станешь.
…Из клуба они шли вместе — ведь им было по пути. Падал снег, крупный, новогодний. Они шли рядом, и только их следы оставались на заметённой тропинке. Тина не знала ещё, что «по пути» им будет долго-долго – всю жизнь.