Перейти к содержимому

В Медовый Спас голодные женщины украли у лесного урода рамку с идеальным, сияющим медом. Но стоило им разжать губы

Август сорок седьмого выдался таким, что даже старики перестали шептаться о небесной каре — сил не осталось. Деревня Горькие Пруды стояла, вгрызаясь покосившимися избами в спекшуюся, как печной под, землю. Здесь больше не пели петухи. Птицы либо передохли от жажды, либо улетели туда, где горизонт еще отдавал влажной синевой.

Клавдия сидела на крыльце школы, где когда-то учила детей распевать «Во поле березонька стояла». Теперь в школе хранили трупы — не людей, пока бог миловал, а павших коров, чтобы не раздувались на солнце раньше времени. От здания тянуло сладковатым смрадом, но Клавдия привыкла. Гораздо сильнее ее мучил пустой желудок и эта непроходящая, звенящая тишина в ушах.

В руках она вертела старую фотокарточку. Муж, Семен, смотрел на нее веселыми, чуть прищуренными глазами. Карточка была сделана за два месяца до того, как за ним пришли черные воронки. В тридцать седьмом. Тогда еще были и песни, и мед, и густые, как сметана, туманы над рекой.

— Чего киснешь, Клавка? Без слез, что ль, смотреть тошно?

Из-за угла, шаркая стоптанными чунями, вышла Нюрка Беспалая. Пальцев на правой руке у нее не хватало — по пьяной лавочке еще в молодости попала в молотилку. Но Нюрка не унывала. Из троицы отчаявшихся баб, которых Клавдия собрала утром, Нюрка была самой боевой. Следом за ней, кутаясь в черный платок, семенила Глафира — тихая, забитая солдатка, получившая полгода назад казенную бумагу, что муж ее не погиб, а «пропал без вести в болотах под Кенигсбергом».

— Мед у меня из головы не идет, — хрипло сказала Нюрка, присаживаясь рядом и сплевывая в пыль коричневую от табака слюну. — Говорят, у Ермолая на острове колода стоит. Последняя. Он ее для себя бережет, антихрист.

— Антихрист не антихрист, а если не достанем, ноги протянем к Покрову, — тихо отозвалась Клавдия, пряча фотокарточку в рукав ватника, несмотря на жару. — Глашка, ты чего молчишь?

Глафира подняла глаза. В них стояла такая муть, словно она смотрела не на пыльную улицу, а прямо в хляби небесные.

— Боюсь я Ермолая. Он же зэк беглый. У него лица нет. Одна кожа горелая. Он, бабы говорят, с пчелами разговаривает. Они ему заместо глаз служат.

— Глупости! — резко оборвала ее Клавдия. Голос у нее был поставленный, учительский, с металлической ноткой, которая заставляла замолчать любого крикуна в классе. — Он просто отшельник. Контуженый на войне или в лагере обгорел. А мед нам нужен. Завтра Медовый Спас, слыхали? Вот и справим. Без молитвы, зато со сладостью.

Клавдия врала. Она чувствовала нутром — Ермолай не просто отшельник. Она помнила тот день в ноябре, когда его, заметанного снегом и полуживого, приволок к фельдшеру объездчик. Фельдшер потом рассказывал, что вместо спины у мужика — сплошное месиво из рубцов, и пахнет от него воском и гнилью, а не человеческим потом.

— Идти надо нынче ночью, — Клавдия поднялась, стряхнув с подола невидимые пылинки. — Безлунье как раз. Туман обещают. Днем к нему на остров соваться — гиблое дело. Увидит. А ночью, да в тумане, мы как тени проскользнем.

— Или он нас, как тех конвоиров, свистом порешит, — буркнула Нюрка, но в глазах ее уже горел азартный, голодный огонек.

Глава 2. Черная вода

Ближе к полуночи они вышли к Кривой заводи. От некогда полноводного озера осталось лишь зловонное болото, подернутое толстым слоем ряски. Ряска цвела, испуская такой густой, приторный запах, что у Глафиры тут же подступила тошнота.

— Господи, спаси и помилуй, — зашептала она, крестясь левой рукой. — Тут же кладбище было. Старое. Его еще до революции затопило.

— Вот и ладно. Покойники нам не помеха, — Клавдия ловко спрыгнула в овраг, туда, где под нависшими корнями ивы она днем припрятала старую плоскодонку. Лодка была дырявая, но Клавдия законопатила щели паклей и залила вязкой смолой, припрятанной еще с тех времен, когда Семен мечтал построить собственную пасеку.

Они столкнули лодку в черную, маслянистую жижу. Весла входили в воду без всплеска, только оставляли за собой затягивающиеся воронки. Клавдия села на корму. Нюрка с Глафирой примостились на носу, вцепившись в борта.

Сначала плыли молча, прислушиваясь к чавкающим звукам трясины. Но чем дальше лодка забиралась в камыши, тем страшнее становилось вокруг. Из глубины то и дело всплывали пузыри. Один раз что-то тяжелое, глухо стукнувшись о днище, прошло прямо под ними. Глафира взвизгнула.

— Тихо ты! — зашипела Нюрка, но голос у самой сорвался на фальцет. — Это корова дохлая.

— Не похожа на корову, — прошептала Клавдия, вглядываясь влево.

В тусклом, неверном свете звезд, пробивающемся сквозь дымку, у самой поверхности покачивалось раздутое тело. Шерсть на нем слезла клочьями, обнажив белую, как рыбий пузырь, плоть. Клавдия с силой оттолкнула труп веслом. Он мягко, почти неслышно, перевернулся на другой бок, и на мгновение показалось, что мертвая скотина подмигнула им лопнувшим глазом.

Глафира зажала рот рукой, чтобы не закричать. Ее трясло. Нюрка, пытаясь скрыть дрожь, зло сплюнула за борт.

— Клав, может, ну его? Вернемся, пока не поздно?

— Поздно, — отрезала Клавдия, налегая на весла. — Уже поздно.

Ориентиром им служил запах. Не гнилой запах болота, а другой — густой, пьянящий, смешанный с ароматом прелой листвы и чего-то пряного. Цветущая ряска источала его так сильно, что кружилась голова. Клавдия знала: этот запах ведет к острову, к твердой земле, где спрятался от всего мира Ермолай.

Когда нос лодки уткнулся в вязкий берег, поросший слизкими корнями, тишина стояла такая, что стук собственного сердца казался шагами великана. Остров встретил их гробовой тишиной. Не квакали лягушки, не стрекотали кузнечики. Даже ветер не колыхал седые пряди мха, свисающие с мертвых осин.

Женщины выбрались на берег, привязали лодку к торчащему из воды ребру полусгнившего креста и, крадучись, двинулись вглубь острова.

Глава 3. Хозяин пасеки

Пасека открылась им внезапно. За кривым частоколом, увитым пожухлым хмелем, стояли рядами колоды — старые, трухлявые, источенные червями. Сразу было видно, что мед здесь не качали уже много лет. Ульи стояли заброшенными надгробиями. В самом центре высилась одна-единственная колода, еще живая. Вокруг нее даже воздух дрожал, такой густой и плотный от пчелиного запаха.

— Смотрите! — Нюрка схватила Клавдию за рукав, указывая обрубком пальца на землю.

Вся земля вокруг центрального улья была устлана мертвыми пчелами. Они лежали сплошным, шуршащим под ногами ковром, золотисто-черным, переливающимся в свете карманного фонарика. Тысячи, десятки тысяч мертвых пчел.

— Это что же… мор у них? — прошептала Глафира. — А мед-то не отравлен?

Клавдия, ведомая нечеловеческим чутьем на жизнь, подошла к улью. Ей нужна была сила. Ей нужен был этот проклятый мед, чтобы дожить до осени, чтобы не сойти с ума от голодных криков деревенских детей. Она ожидала увидеть запечатанные воском соты. Но то, что она увидела, заставило ее попятиться.

Улей был раскрыт. Крышка валялась рядом, забрызганная бурыми, засохшими пятнами. Внутри, вместо аккуратных рамок с золотистым медом, лежал ноздреватый, серый воск, похожий на человеческую кожу. А в центре этого воскового месива торчала кость. Большая, тяжелая, с нацарапанными на ней цифрами. Клавдия наклонилась, хотя все внутри кричало: «Не смотри!».

На кости корявым почерком были выведены четыре цифры: «1937».

Перед глазами Клавдии мелькнула фотокарточка Семена. В ушах зазвенел тот самый пчелиный рой, что звенит у контуженых на смену погоды.

— Что там, Клав? — дрожащим голосом спросила Глафира. — Хозяин спит?

— Тут нет никого, — выдохнула Клавдия, хотя чувствовала кожей чей-то тяжелый, немигающий взгляд. Он буравил ей затылок. Ей казалось, что из каждого трухлявого улья, из каждой ячейки в старых сотах за ней следят тысячи внимательных, фасетчатых глаз.

— Берем рамку! — скомандовала она, перебарывая оцепенение. Схватив подвернувшийся под руку сапожный нож (она предусмотрительно взяла его у Нюрки), Клавдия просунула лезвие в щель и надавила.

Тяжелая, истекающая густым золотом секция подалась. Мед был не прозрачный, как обычно, а мутный, почти красный в свете фонарика, густой, как патока.

Клавдия протянула руку, чтобы взять добычу, как вдруг мир взорвался хриплым матом и топотом десятков ног. Из тумана, оттуда, где камыши стояли сплошной стеной, бесшумно вынырнула плоская, как камбала, баржа. На ее бортах, цепляясь за леера, висели люди. Оборванные, грязные, с лихорадочно горящими глазами.

— А ну стоять, бабье! — рявкнул передний, скаля гнилые зубы. В руке у него болтался обрез. — Мед наш!

Дезертиры. Человек семь, а может, десять. Они тоже знали про пасеку. Знали, что Ермолай уходит в самую глухую ночь на неделе проверять дальние ловушки в трясине. Остров был беззащитен.

Глава 4. Резня в камышах

То, что случилось дальше, человеческим сознанием почти не фиксировалось, превратившись в рваные клочья животного ужаса.

Первого из бандитов, бросившегося к Клавдии, остановила Нюрка. Она метнулась под ноги верзиле, вцепившись ему в пах своей искалеченной рукой с такой мертвой хваткой, что мужик взвыл дурным голосом. Второй выстрелил в воздух. Грохот разорвал вязкую тишину, и следом, словно живая лавина, зашевелился мертвый пчелиный ковер под ногами — во все стороны полетели сухие хитиновые тельца, поднятые ударной волной.

Клавдия не видела, откуда прилетел удар, но в следующий миг она уже катилась по земле, прижимая к груди липкую, истекающую соком рамку. Мед обжигал кожу сквозь рукав, странно горячий, почти как кровь.

— Глашка! К лодке! — закричала она, но крик потонул в хрипе.

Глафира стояла на коленях, странно выпрямившись, и смотрела на свой живот. Оттуда, расползаясь по грязной юбке, росло черное пятно. Осколок выстрела пробил ей брюшину, но убило ее не это. Убил ее страх. Она так и застыла, глядя, как между пальцев вытекает жизнь, не издав ни звука.

Нюрка еще дралась. Она вцепилась зубами в чью-то руку, но ее отшвырнули, как тряпичную куклу.

Клавдия бежала. Она скользила на гнилых корнях, раздирая лицо о ветки, но рамку из рук не выпускала. Сзади слышались крики, ругань, чавканье грязи. Дезертиры не гнались за ней — им нужен был улей. Они крушили колоды, топчась сапогами по мертвым пчелам, сдирая воск и запихивая липкие куски в грязные вещмешки.

Выскочив на берег, Клавдия рухнула в лодку. Руки тряслись так, что она едва сумела обрезать веревку.

— Нюрка! — позвала она в последний раз.

Никто не отозвался.

Клавдия столкнула плоскодонку в черную воду и, не помня себя, налегла на весла.

Глава 5. Песнь пробуждения

Лишь когда остров скрылся в плотной пелене тумана, Клавдия позволила себе выдохнуть. Лодка медленно дрейфовала посреди открытой воды. Стояла та же мертвая, ватная тишина. Только капли меда, стекающие с весла, звонко падали на доски.

Она посмотрела на свою добычу. Рамка была полна. Мед отливал старым золотом, мутным и манящим. Голод скрутил желудок. Клавдия запустила пальцы в липкую, тягучую массу. Она была плотной, почти горячей, и пахла травами, которых здесь никогда не росло.

Ей хотелось жить. Хотелось ощутить на языке эту запретную сладость, почувствовать, как сила вливается в каждую жилку. Она поднесла полную горсть ко рту.

И тут раздался звук.

Сначала тихий, будто ветер запутался в проводах. Потом громче. Гудение. Оно шло отовсюду — со дна лодки, из-под банок, из складок ее одежды. Соты на раме начали вибрировать. С них, словно шелуха, начали осыпаться мертвые пчелы. Но, падая в лужу меда на дне лодки, они не замирали. Они двигались. Переворачивались, очищали лапками крылья, расправляли их.

Это было невозможно. Они же были сухими мумиями!

— Нет… — прошептала Клавдия, отшвыривая рамку.

Но было поздно. Гудение переросло в оглушительный рев. Пчелы, бывшие мертвым ковром, внезапно ожили, поднялись в воздух темным облаком. Они не жалили. Они делали нечто гораздо более страшное. Они лезли в рот, пытаясь пробраться сквозь стиснутые зубы. Заползали в ноздри, щекоча и перекрывая дыхание. Тысячи крошечных мохнатых телец набились в уши, и мир превратился в сплошной, сводящий с ума высокочастотный писк.

Клавдия кричала, но крик был глухим, утробным. Она молотила по лицу ладонями, давя насекомых, размазывая по щекам липкую, смешанную с хитином и медом кашицу. От боли и ужаса она рванулась в сторону, перевернув лодку.

Ледяная черная вода сомкнулась над головой, и пчелы исчезли. Наступила блаженная, плотная, как вата, тишина.

Глава 6. Зеленый огонь

Клавдия погружалась в бездну. Вода была не просто холодной, она была густой и, казалось, светящейся. Легкие жгло огнем. Но страх ушел, сменившись странным, безразличным покоем.

Она опускалась все глубже, пока ее босые ноги не коснулись чего-то твердого. Но это не был склизкий ил. На ощупь это было похоже на гладкий, отполированный камень. Или на кость.

Открыв глаза, она увидела свет. Внизу, на дне болота, в кромешной тьме горел зеленый, неземной огонь. Пламя не колебалось, не давало дыма. Оно просто существовало, выхватывая из мрака чудовищную картину.

Там, на дне, словно на троне из спутанных водорослей, сидел Ермолай. Пасечник. Он был без движения. Его лицо, обтянутое грубыми шрамами от ожогов, было спокойным. Глаза были широко открыты и смотрели прямо на Клавдию. В них не было злобы. Только глухая, вечная тоска.

В руках он держал керосиновую лампу, в которой и плясал зеленый огонь. Этот огонь освещал то, что лежало у его ног — останки лошадей, остовы телег, проржавевшее оружие и десятки человеческих черепов, затянутых ряской.

Ермолай медленно, как в густом сиропе, поднял руку. Клавдия думала, он потянется к ее горлу. Но он протягивал ей не смерть.

В его ладони лежала маленькая, мокрая, но невредимая фотокарточка. Та самая. Семен. Муж смотрел с нее и улыбался своей доброй, чуть виноватой улыбкой. Только сейчас, под зеленым огнем, Клавдия заметила то, чего не видела десять лет: в петлице пиджака Семена была зажата веточка цветущей липы.

— Медовый Спас… — слова родились сами собой, пузырьками воздуха срываясь с губ и улетая вверх, к невидимой поверхности. — Прости меня…

Ей показалось, что Ермолай улыбнулся. Шрамы на его лице дрогнули. Он разжал пальцы, и фотокарточка, кружась, поплыла в толще воды. Клавдия рванулась за ней, хотела поймать, но сильное течение, подхватив ее, потащило прочь от зеленого света.

Глава 7. Сладкая кровь

Рассвет сочился сквозь туман, словно молоко из треснувшего кувшина.

На илистом берегу Кривой заводи сидела женщина. Потерявшая рассудок, мокрая, перемазанная тиной и чем-то бурым. Это была одна из девок, увязавшихся за дезертирами, — молоденькая Палашка, которую бандиты выбросили за борт, когда баржа села на мель и началась паника из-за оживших пчел. Она чудом выбралась по отмели.

Палашка сидела прямо на земле, равномерно раскачиваясь взад-вперед. Взгляд ее был пуст, устремлен в никуда. На коленях у нее лежало грязное, изодранное пальто, подол которого был выпачкан в золотисто-красной гуще.

Палашка медленно, с блаженной улыбкой запускала в эту гущу пальцы, а затем подносила их ко рту, облизывая с наслаждением, с каким изголодавшийся ребенок ест варенье.

— Медок… — бормотала она, чавкая и облизываясь. — Сладкий, тягучий… Спасов медок…

С пальцев стекала вязкая, медленно густеющая на утреннем холодке жижа. Но это была не патока.

На насквозь гнилых, брошенных еще вчера на берегу сотах, с которых Палашка слизывала «угощение», пузырилась и сочилась сквозь труху алая, густая кровь. Пчелы, пережившие мор, дикие и злые, кружили над падалью, но к женщине не приближались.

Солнце поднялось выше, разгоняя остатки тумана. Где-то далеко, на сухом пригорке, в деревне Горькие Пруды, ударили в рельсу — созывали на работы. Жизнь, страшная и голодная, продолжалась.

А на болоте, там, где вчера блестела черная вода, теперь колыхалась лишь гладкая, невинная ряска, скрывшая и перевернутую лодку, и сгинувших баб, и тайну острова, на котором больше никогда не будут цвести липы. И только ветер, пролетая над топью, доносил иногда до людских ушей запах — приторный, дурманящий, сладкий до тошноты запах меда, которого здесь никогда не было.


Оставь комментарий