Все считали её блажной дурешкой, пока не увидели, как девяностолетняя старуха бежит по снегу навстречу призраку своей единственной любви. Эта история разобьет вам сердце и заставит поверить, что иногда нужно замерзнуть насмерть, чтобы по-настоящему согреться

Холодное солнце Заречья
Стужа уже не жалила босые пятки — Агафья перестала различать, где кончается её тело и начинается ледяная пустота. Только ветер, словно пастуший кнут, хлестал по лицу, по ключицам, по животу, пробираясь под ветхую холщовую сорочку. Волосы, некогда черные, а теперь белые, как первый снег, набрякли влагой и превратились в сосульки, тяжело тянущие голову к земле. Метель не выла — она орала, била наотмашь, кружила в бешеном хороводе, и Агафья давно потеряла всякое представление о том, где находится. Ей казалось, что она бредет посреди безбрежного молочного океана, и единственным якорем, удерживающим её в этом мире, были доски ветхого забора, к которым она привалилась спиной. Сложив руки на груди, словно покойница в гробу, она забормотала сиплым, неживым голосом:
— Господи, прибери меня… Прибери, Господи… Зачем я тут? Зачем?
Она думала, что это конец. Что сейчас замёрзнет, уснёт, и наконец-то перестанет ждать. Но судьба, словно насмехаясь, распорядилась иначе.
— Агафья! Ты, что ль, вышла? — голос соседки Марфы пробился сквозь снежную какофонию. Марфа, толстая, шумная баба, вышла в полночь проведать корову, которая, чуяла она, никак не могла успокоиться. Увидела она распахнутую настежь дверь Агафьиной избы и тусклый свет, льющийся в щель. — Агафья, мать твою, аукнись!
Но Агафья только теснее прижалась к забору, зажмурилась и зашептала быстрее, словно заклинание: «Прибери, прибери, прибери…» Марфа, чертыхнувшись, кинулась к ней, скользя и падая в сугробы.
— Да что ж ты творишь-то, старая дура! — закричала Марфа, нащупав в темноте ледяное плечо. — В чем выскочила? Ах ты ж, Господи!
Агафья попыталась что-то ответить, но губы не слушались. Она медленно осела по доскам, съежилась в комок, обхватив колени. По её впалым, серым щекам текли слёзы, мгновенно замерзающие и превращающиеся в крошечные льдинки. Марфа, понимая, что одна не справится, бросилась к себе, растолкала мужа, и вдвоём они отволокли бесчувственное тело в избу. Всю дорогу Агафья что-то мычала, пыталась вырваться, но руки её уже не слушались.
С того вечера Агафья слёгла. Утром приехала молоденькая фельдшер из райцентра — Лидия Сергеевна, вся в розовых пятнах от мороза и с большими, удивленными глазами. Осмотрев старуху, она покачала головой:
— Чудо, что ничего, кроме ног, не отморозили. В девяносто лет — и без пневмонии. Вам бы в стационар, Агафья Тихоновна. «Скорая» через два часа будет, я вызову.
Старуха медленно, словно сквозь толщу воды, перевела взгляд на молодое, живое лицо девушки, на её каштановые кудри, пахнущие морозной свежестью, и упрямо, по-стариковски зло, помотала головой:
— Не надо никуда. Тут помирать буду. А ты, душа моя, не трать на меня время. Ступай с Богом.
Она лежала так две недели, глядя в потолок, прислушиваясь к звукам за окном: лаю собак, скрипу полозьев, голосам школьников, возвращающихся из соседнего села Ольховки. Все вокруг считали, что вышла она в ночь по старости да по глупости. Но сама Агафья знала — было в том нечто иное. Предчувствие. Зов.
Накануне той страшной ночи сидела она на кровати, распуская старый вязаный платок. Пальцы её, скрюченные артритом, всё ещё помнили работу, двигались ловко и быстро. Мысли же были далеко. Она улыбалась, глядя в одну точку на бревенчатой стене, и улыбка её была страшной — в ней было что-то от младенца, увидевшего свет, и от покойницы, узревшей рай.
В жизни её, полной нужды и беспросветной работы, был только один короткий, ослепительный луч. Луч, который осветил всё и погас, оставив после себя лишь тень.
Звали его Ефим.
— Ефимушка… Ефим… — шептала старуха, шепелявя беззубым ртом, и улыбалась ещё шире, нелепее.
Ей казалось, что она снова в поле, за тем оврагом, где кончалась земля помещицы Хованской. Она щурится от солнца, вглядываясь в марево над спелой рожью. Ждёт. Сердце колотится где-то в горле, смешивая страх и надежду. И вот он — возникает из золотистой пыльцы, высокий, плечистый. Она бежит к нему, спотыкаясь о кочки, срывая голос: «Ефим! Ефим!»
Под эти грезы и заснула. А проснулась от того, что в окно била метель. И вдруг, словно кто-то дернул её за ниточку, она вскочила. В голове была одна мысль, ясная и безумная: «Он пришёл. Мёрзнет. Ждёт у калитки».
Она не помнила, как вышла. Только холод, обжегший грудь, и снег под босыми ногами.
В том далёком году, когда Агафью звали просто Агашей, а земля вокруг села Заречье ещё помнила помещичьи кнуты, жизнь её была подобна крутому, глинистому склону, по которому можно было только катиться вниз, больно ударяясь о корни и камни. Она не ждала помощи. Она привыкла терпеть.
Весна в тот год выдалась злая. До мая лежал снег, а когда сошёл, обнажил чёрную, мёрзлую землю, похожую на израненную спину. Агаша, поправляя тяжёлый узел мокрого платка, брела от колодца, расплёскивая воду из вёдер на коромысле. На другой стороне улицы у покосившегося забора курили мужики, сгорбившись под холодным дождём. Они переговаривались вполголоса, но Агаша прошла мимо, не поднимая глаз. Она была невидимкой, частью этого серого, унылого пейзажа.
— Агафья! — крик старой ключницы, Акулины, прорезал сырой воздух. Крик был резкий, не терпящий возражений. — Живо беги к лавке! Скажи Кузьме, чтоб отпустил ситцу для барышни. Самого лучшего! И цветов нарви в оранжерее! Не мешкай, сегодня гости будут!
Агаша молча поставила вёдра, оправила грязный передник и двинулась к околице. Ей было двадцать три, но жизнь казалась уже прожитой. Десять лет назад, после того как отец с матерью померли от чахотки, скупая и крикливая помещица, вдова Елена Павловна Хованская, взяла её в дом «за кусок хлеба». Агаша была тогда тощей, битой девчонкой с испуганными глазами. Теперь она выросла в высокую, крепкую, молчаливую девку с тяжёлыми, натруженными руками и всегда опущенными глазами.
Она работала от темна до темна. До звона в ушах и гула в ногах. Колола дрова под ледяным дождём, доила коров в промёрзшем хлеву, стирала в проруби, пока пальцы не немели. Полола огород под палящим солнцем, где крупные, наливные ягоды смородины висели так близко, что кружилась голова от их терпкого запаха. Но нельзя было сорвать ни одной — хозяйка считала каждую ягоду и за пропажу секла крапивой, приговаривая: «Не для тебя растет, дармоедка!» Агаша научилась не смотреть по сторонам. Она со злостью вырывала сорняки, кусала губы, чтобы не разреветься, и старалась быть хорошей, угодить, чтобы её оставили в покое.
А по субботам она топила баню. Таскала на себе тяжёлые бадьи с водой из реки, накаляла каменку до угарного жара, от которого плыли красные круги перед глазами. А потом, в этой удушающей пелене пара, она терла жесткой, колючей мочалкой широкую, дряблую спину помещицы, пока у самой не темнело в глазах и тошнота не подкатывала к горлу. Елена Павловна медленно поворачивалась, подставляя то одно плечо, то другое, и заставляла снова и снова тереть обмякшее тело. Агаша маялась, вставая на колени, чтобы достать до хозяйских лопаток. Она вытирала её насухо, одевала в чистое и, напрягая все силёнки, вела обратно в дом. Гудела голова, тошнота подкатывала. Хозяйка ворчала, покрикивала, щипала её за бок, а иногда, в хорошем настроении, трепала по щеке своей влажной, горячей рукой и называла «тягловой лошадкой».
Агаша не знала другой жизни и не мечтала о другой. Какая-то глухая, невидимая стена стояла между ней и миром — стена из усталости, безразличия и давно похороненной надежды. Ей были скучны девичьи посиделки, безразличны намеки парней. Она ни минуты не сидела без дела, да и хозяйка, привыкнув к ней, уже не могла обойтись без неё.
Однажды, глядя, как Агаша, встав на табурет и красиво изогнув своё сильное тело, протирает высокое зеркало, старая барыня задумчиво спросила:
— Агашка, а может, замуж тебя отдать? Хочешь?
Агаша слезла с табурета, выжала тряпку и ответила безразлично:
— Как вам угодно, Елена Павловна.
— Или старой девой останешься?
— Мне всё равно.
— Во-во! — хлопнула её по плечу барыня. — Старой-то девой и лучше. А то детей нарожаешь, пискотня одна. С такой-то задницей натаскаешь с десяток! Вот повезло с седалищем, не то что у моей Полины.
Она хотела было перекреститься, вспомнив о болезненной дочери, но задумалась. Ей и хотелось бы отдать Агашку замуж от скуки, и жаль было терять такую хорошую работницу. Она нахмурила своё широкое лицо, но тут её позвали из комнат, и она отложила раздумья.
Разговор этот не поколебал в душе Агаши ни единой струны. Душа её спала крепко, безмятежно и тупо. Но случилось то, что должно было случиться.
В начале июня, когда воздух наконец прогрелся, а луга залились густой, сочной зеленью, в усадьбе ждали важных гостей. Молодая барышня Полина должна была принимать молодого барина из города, который, по слухам, приехал свататься. Агашу отправили на луг рвать ромашки. Она спускалась по косогору к реке, когда на узкой тропинке ей преградил дорогу чужой парень. Он был в щегольской жилетке поверх вышитой косоворотки, в хромовых сапогах, которые блестели даже в пасмурную погоду. У него были насмешливые, нагловатые глаза и расчесанный на пробор русый волос, блестевший от помады. Это был Ефим, конюх из соседнего имения, приехавший с тем самым молодым барином. Он стоял, расставив ноги, и рассматривал Агашу бесцеремонно, словно оценивал лошадь на ярмарке.
— Доброго здоровья, красавица, — усмехнулся он, лениво оглядывая её с головы до ног.
Агаша даже не взглянула на него. Она молча шагнула в сторону, чтобы обойти, но он тоже шагнул.
— Чего стал? — глухо спросила она, всё ещё глядя себе под ноги.
— Как звать-то?
— Кто назвал, тот знает, а тебе знать нечего! — ответила она и, больше не глядя на парня, обошла его, как придорожный столб.
Ефим не отставал. Он стал приезжать с барином каждую неделю. Агаша слышала его громкий, самоуверенный голос на дворе, чувствовала на себе его липкий, тяжелый взгляд, когда белила стены или перетирала посуду. Он то и дело оказывался на её пути — то у колодца, то у сарая. Он говорил ей какие-то шутливые, скабрезные слова, пытался ущипнуть, но она каждый раз молча отстранялась. Однажды, когда она зашла в пустой сарай за мукой, он неожиданно выскочил из-за двери и схватил её поперёк тела. Агаша даже не вскрикнула. Какое-то древнее, животное движение проснулось в ней. Она оттолкнула его так сильно, что он отлетел к стене, больно ударившись затылком о деревянную стойку. Она посмотрела на него сверху вниз с тихим, ледяным недоумением и сказала:
— Эк тебя угораздило…
Потом поправила сбившийся платок и вышла, оставив его лежать на заплесневелой соломе. Ефим долго сидел, потирая ушибленную голову, и смотрел ей вслед. В его глазах вместе с болью зажглось что-то новое — острое, жгучее любопытство.
А что Агаша? Нельзя сказать, чтобы она оставалась равнодушной. То, что с ней происходило, было для неё новым и незнакомым. Она даже не думала о Ефиме, не вспоминала его. Он стал для неё лишь толчком к какому-то пробуждению. Она стала чаще улыбаться. Ей захотелось вновь испытать то странное, ноющее чувство в груди, которое он в ней нечаянно разбудил. Она вставала раньше обычного, чтобы увидеть рассвет и туман над лугом, подолгу замирала, глядя, как солнце поднимается из-за леса. Ей хотелось упасть в эту сочную зелень и смеяться от полноты молодости и силы. Она сама не понимала, чего хочет, — просто жить, и всё. Но, спохватившись, что бездельничает, она тут же бежала за работу. Так прошёл месяц.
Однажды Ефим заступился за мальчишку, которого поймали в барском поле за кражей колосьев. Хозяйка велела конюху Захару выпороть его. Агаша, увидев эту сцену, остановилась, всё лицо её задрожало. Она подбежала, хотела подставить свои руки под плеть, но конюх её оттолкнул. Тогда она схватила полено и хотела со спины огреть им Захара. Толпа замерла. Агаша подкрадывалась сзади. И тут подбежал Ефим, выхватил у конюха кнут и ударил его в бороду.
— Пошёл вон отсюдова! Я барыне сам расскажу всё! Пошёл!
Бабы кинулись к заплаканному мальчику. А мальчонка, всхлипывая, проговорил:
— У меня мамка померла вчерась… Померла!
Агаша от этих слов зажала рот. Как обухом, как кирпичом тяжёлым в лицо, въехали в неё воспоминания собственного детства. Она увидела себя в этом мальчике. Рванув ворот кофточки так, что на шее порвалась нитка с крестиком, она шмыгнула в свою каморку и улеглась на кровать. Её било рыданиями. Она плакала от жалости к себе, от бессильной злобы, от тоски по чему-то такому, чего никогда не имела.
Ефим нашёл её. Он прокрался в дом, отворил скрипучую дверь в её каморку и сел рядом. Он не стал говорить лишних слов, просто обнял её за вздрагивающие плечи. И она, впервые в жизни, не оттолкнула его. Она прижалась к нему, чувствуя тепло его молодого, сильного тела, и замерла. Слёзы ещё текли по её щекам, но вой прекратился. Она сидела тихо, прислушиваясь к его дыханию, и вдруг прошептала:
— А что там, за лесом? Дальше-то что?
— Город, — ответил он, немного удивлённый её вопросом. — Большой город. Купеческие дома, лавки, соборы. А дальше — другой город. Железная дорога. А потом — море. Далеко где-то.
— Море… — повторила она, словно пробуя слово на вкус. — Воды много?
— Огромное. Края не видно.
Агаша замолчала. Она никогда не видела моря. Даже реку-то переплыть боялась. Но сейчас ей вдруг захотелось увидеть это море. Захотелось уйти отсюда, где её били, где она работала до гудящих рук, где её называли «тягловой лошадкой». Захотелось стать человеком. Она медленно повернулась к Ефиму, взяла его лицо в свои шершавые, потрескавшиеся ладони и, глядя ему прямо в глаза впервые за всё время, спросила:
— Увезёшь меня? Женишься на мне?
Ефим растерялся. Он был легкомыслен, любил прихвастнуть, но на серьёзный шаг не решался. Он мялся, отводил взгляд, говорил, что надо подождать, что надо деньгами разжиться. Но Агаша уже не слушала. Словно плотину прорвало. Она вдруг стала другой — смелой, нетерпеливой, почти безумной в своей внезапной решимости. Она сама тянула его к себе, сама целовала его в губы, шептала о том, что ей всё равно, что скажут люди, что она готова на всё, лишь бы уйти отсюда. В эту ночь она потеряла свой медный крестик, который носила с детства, — нитка порвалась, и он упал в темноту. Она не стала его искать.
— Значит, так тому и быть, — сказала она спокойно, и в голосе её прозвучала странная, почти торжественная обречённость.
Ефим приезжал ещё дважды. Они встречались тайком — в сеннике, в заброшенном погребе, за околицей в кустах ивняка. Агаша расцвела на глазах. Она стала ходить иначе — легко, по-девичьи вскинув голову. В глазах у неё появился блеск, на щеках заиграл румянец. Она даже начала улыбаться — робко, неумело, словно училась этому заново.
А потом всё кончилось. Свадьба барышни прошла шумно, с пьяными гостями и гармошкой, и молодой барин увёз жену в город. Ефим, разумеется, уехал с ними. Агашу даже не предупредили. Она узнала об этом от кухарки, которая, жалеючи, сказала:
— Уехал твой-то, Агаша. С барином. Ищи ветра в поле.
Агаша ждала. Она выходила на дорогу каждый вечер, всматриваясь в пыльную ленту, ведущую к лесу. Она стояла часами, сложив руки на груди, и смотрела вдаль, пока не опускались сумерки. Она перестала есть, перестала спать. Её красивое, исхудавшее лицо стало прозрачным, глаза ввалились, но горели каким-то лихорадочным, безумным светом. Хозяйка ругалась, толкала её, называла дурой, но Агаша только улыбалась блаженной улыбкой. Она была уверена: он вернётся. Не может не вернуться.
Прошло лето, жаркое и душное, с грозами. Наступила осень, серая, дождливая. Агаша полюбила смотреть на дальнюю полосу горизонта. Ей казалось, что если терпеливо и долго ждать, то Ефим вернётся. Она никого не спрашивала о нём, а если ей и говорили, то она не понимала и только улыбалась. Она знала, что Ефим по чужой воле не может быть рядом, какие-то злые силы не пускают его. И ещё она понимала: если среди скучной, прожитой жизни были такие светлые и теплые дни, когда она целовала Ефима, и если ей больше всего на свете хочется вернуть эти дни, то, конечно, и он не может этого не хотеть. И она верила, что для этого нужно только терпеливо ждать. Она говорила кратко и мало. Почти всё время о чём-то сосредоточенно думала и с ненавистью набрасывалась на несделанную работу. В свободное время она сидела и смотрела поверх всего и сквозь всё, ничего не видя. Сбивались дни, месяцы и годы в одну перепрелую кучу. Агаша ждала.
Однажды, в конце октября, когда деревья стояли голые, а поля почернели от влаги, Агаша, возившаяся в огороде, вдруг вскинула голову. На краю поля, у самой опушки леса, она увидела одинокую мужскую фигуру. Сердце её пропустило удар. Ей показалось, что это Ефим. Она бросила лопату и побежала, не чувствуя под собой ног, выкрикивая его имя хриплым, сорванным голосом:
— Подожди! Подожди-и!
Мужчина не оглянулся. Агаша добежала до речки, вздувшейся от дождей, заметалась по бережку. Плавать она не умела. Она вскочила на бревно и из-под руки стала жадно смотреть на удаляющуюся спину. Она боялась плакать, чтобы он не исчез. Вот уже стала неразличима его голова, слившаяся с рубашкой в одно пятно. Пятно стало уменьшаться и беспокойно мелькать. Агаша встала на цыпочки, вытянулась, чтобы хоть этой малостью быть на мгновение ближе. Напрягла зрение, но пятно исчезло, растаяло.
Её нашла соседка, баба Матрёна, окапывавшая кусты.
— Чего расселась? Давай вставай, побежала зачем-то…
— То Ефим был, — сказала Агаша, не оборачиваясь.
— Какой Ефим?
— Конюх… с барином молодым раньше езживал к нашей барышне.
— Это из соседнего-то имения? — переспросила Матрёна. — Ишь хватилась! Зачем он тебе?
— Жду его.
— А чего ждать-то? — вздохнула баба. — Ему некогда. Слышала я, женился он давным-давно, ещё до революции. Живёт в Окуньцах, как и жил.
— Не ври, — тихо сказала Агаша, и в голосе её прозвучала такая глухая, страшная сила, что баба отшатнулась.
— Да откуда вру-то? Бестолковая! Тьфу! — сплюнула она. — Сват мой бывал там не так давно, сам видел. Детей куча у него, мал мала меньше. А сам он инвалид уж несколько лет, придавило телегой. Лежит, не встаёт. В нищете живут, не дай Бог. Это ж сколько ртов и его самого жене кормить… Да наверное помер ужо, дюже плох был, когда сват его видел. Чего смеёшься-то?
— Ха-ха-ха! — заливалась Агаша, сидя на земле. Волосы её растрепались, юбка загнулась. Смех был громкий, надрывный, не похожий на человеческий.
— Дура, ещё смеётся! — Матрёна перекрестилась мелко, торопливо. — Человек наверняка под землёй уже, а она скалится. Тьфу!
— Да молодой он, красивый, здоровый, — Агаша показала себе на грудь, глаза её блестели безумным блеском. — А я, знаешь, кто?
— Кто?
— Жена его. А детей у нас ещё нет, потому как брюхатой не была.
— Дура. Да с тех пор сколько лет-то прошло, когда он молодой-то был! Ему уже под пятьдесят! — баба дернула Агашу за руку. — Пошли-кось отсюда.
Та смеялась, поглядывая на бабу мутными глазами:
— Пошто наврала-то? А? Пошто?!
«Бедная, — подумала Матрёна, отступая. — Как есть юродивая, не обидь Христос!» — и она торопливо перекрестилась ещё раз, пятясь от сидящей на земле Агаши.
С того дня вся деревня стала считать её блаженной. Агаша больше не плакала и не ждала в прежнем, отчаянном смысле. Она работала молча на своём клочке земли, ещё яростнее, чем прежде, словно пыталась заглушить работой ту боль, что гнездилась в груди. А в свободные минуты она садилась на крыльцо и смотрела на лес, за которым, как ей казалось, было море. И в глазах её застыла такая глубокая, спокойная пустота, что все крестились и обходили её стороной.
Вот эти воспоминания и нахлынули на Агафью, когда она лежала пластом после той страшной ночи. Галина приходила каждый день, топила печь, приносила еду, которую старуха почти не трогала. Лидия Сергеевна делала перевязки, мазала ноги вонючей мазью, щупала пульс. Агафья терпела. А когда оставалась одна, снова погружалась в туманную дымку прошлого.
— Ну что, Агафья Тихоновна, — сказала как-то фельдшер, закончив перевязку, — ноги заживают. Корочки подсыхают. Крепкая вы, я смотрю.
— Какая уж крепость, — прошептала старуха. — Душа давно отлететь хочет, да тело не пускает.
— Не говорите так. Ещё поживёте.
— Зачем? — Агафья повернула голову и посмотрела на девушку. Взгляд её был ясным и спокойным, не таким, как в первые дни. — Всех пережила. Подруг нет, родных нет. Одна я. Как перст.
— А вы вспомните что-нибудь хорошее. Воспоминания греют, говорят.
— Хорошее… — Агафья медленно улыбнулась. — Был один раз. Давно. Очень давно.
Она замолчала. Лидия собрала инструменты, хотела уходить, но старуха вдруг заговорила, и голос её окреп, словно она сама удивлялась тому, что говорит:
— Шёл по полю парень. Рожь тогда высокая была, золотая. А он шёл, и колосья его по плечам били. Я тогда подумала: вот оно, счастье-то. Идёт ко мне. А оно прошло мимо. Не мне оно было. Другому.
Фельдшер не знала, что ответить. Она молча кивнула и вышла.
А на следующую ночь Агафья проснулась от тишины. Метель давно утихла. В окно светила луна, полная, яркая, заливавшая избу холодным, голубоватым светом. Было так тихо, что слышно было, как потрескивают от мороза брёвна в стенах. Агафья приподнялась на локтях. Боль в ногах утихла. В груди было легко и пусто. Она посмотрела на луну, потом перевела взгляд на дверь. И вдруг ей показалось, что за дверью кто-то стоит. Она не испугалась. Она ждала этого всю жизнь.
— Ефим? — тихо спросила она.
В ответ — тишина. Но она знала. Она чувствовала.
С усилием, превозмогая слабость, она спустила ноги с кровати. Обмороженные ступни, затянутые тёмной коркой, нестерпимо заболели, но она стиснула зубы. Нашарила на лавке старую шаль, накинула на плечи. Встала. Ноги гудели, но держали. Она сделала шаг, другой. Подошла к двери.
— Ты пришёл, — сказала она, положив руку на щеколду. — Я знала. Я всегда знала.
Она отворила дверь.
На пороге никого не было. Только лунный свет, рассыпанный по снегу, и тишина. Агафья вышла на крыльцо, держась за перила. Мороз обжёг лицо, но она не почувствовала холода. Она смотрела вдаль, туда, где за чёрными стволами деревьев серебрилась заснеженная равнина, и там, на самом краю, у леса, ей померещилась фигура. Мужская фигура. Высокая. Знакомая.
— Подожди! — крикнула она и шагнула с крыльца.
Ноги утонули в снегу. Боль пронзила всё тело, но она не остановилась. Она шла, увязая, падая, поднимаясь. Шаль сползла с плеч, осталась на снегу. Она шла в одной сорочке, белая, как сама зима, и улыбалась.
— Я иду! Я сейчас!
Она прошла через двор, толкнула калитку, вышла на дорогу. Фигура стояла у леса, ждала. Агафья, не чуя ног, побежала. Снег под ногами больше не был холодным. Он был мягким, как пух. Воздух был чистым и звонким. И ей казалось, что она молодая, что она бежит по золотому полю, а впереди — тот самый парень, который шёл к ней сквозь рожь.
— Ефим!
Она упала. Упала лицом в снег, но не почувствовала удара. Только тепло разлилось по всему телу, такое сильное, такое долгожданное, что она вздохнула глубоко, свободно, как не дышала много лет.
Над деревней занимался рассвет. Розовый свет коснулся верхушек деревьев, заиграл в сугробах. Марфа, выйдя на крыльцо, увидела следы, ведущие от Агафьиной калитки к лесу. Она проследила за ними взглядом и на краю дороги, у берёзы, увидела маленький тёмный комок.
— Господи! — охнула она и, крестясь, побежала к соседке.
Агафья лежала на снегу, раскинув руки. Лицо её было спокойно и красиво, словно ей не было девяноста лет, словно она снова стала той молодой Агашей, которая ждала своего счастья за околицей. Сорочка её была суха, и волосы, распустившиеся по снегу, казались не седыми, а белыми, как этот чистый, утренний снег.
— Померла, — прошептала Марфа, опускаясь на колени. — Ушла, голубушка.
Она перекрестилась и заплакала. А над деревней вставало солнце. Оно поднималось из-за леса, того самого леса, за которым, как когда-то казалось Агафье, шумело море. И снег искрился так ярко, что слепило глаза, и казалось, что вся земля, и небо, и лес — всё это одно большое, бескрайнее, тихое море света.
В избе на столе осталась лежать старая икона, и медный крестик, найденный Марфой под кроватью, — тот самый, который Агафья потеряла много лет назад. Никто не знал, как он там оказался. Но Марфа, когда убирала тело, взяла крестик, поцеловала его и положила в ладони покойнице.
— С Богом, — сказала она. — Теперь уж с Богом.
А в деревне долго говорили о том, как Агафья вышла в последний путь — босая, по снегу, и как нашли её с улыбкой. Говорили, что душа её наконец дождалась того, кого ждала. А кто-то говорил — привиделось старухе перед смертью. Но те, кто видел её лицо, спорить не решались. Слишком спокойным и счастливым оно было.
И только ветер шумел в вершинах деревьев, да река катила свои медленные воды, и где-то далеко-далеко, за лесом, за полями, за городами, всё так же шумело неведомое море, которого она так и не увидела, но которое, быть может, нашла в самый последний миг.