Она выходила замуж под гармонь, а через день началась война. Ей пришла похоронка, но серебряное крыльцо на шее продолжало жечь кожу, не давая поверить. Пройдя через ад потерь и найдя осиротевшего мальчика на его могиле, она обрела не просто надежду — она нашла дорогу домой для той самой птицы, что так долго искала свою пару

Гулянье гремело на все Заречье. Казалось, даже старая колокольня на взгорье, молчавшая с той поры, как у попа увезли последний колокол, прислушивалась к переливам гармони. Столы, сдвинутые длинной вереницей вдоль улицы, ломились от нехитрой, но щедрой снеди: румяные пироги с капустой, соленые грузди в глиняных мисках, вареная картошка, щедро политая топленым маслом, и, конечно же, самогон, настоянный на смородиновом листе, от которого голова становилась легкой, а душа — певучей.
Матвей и Анна, молодые, смотрели друг на друга так, словно видели впервые. Для них в этот миг не существовало ни шумных гостей, ни навязчивых советов, ни прибауток. Мир сузился до зрачков любимого человека, в которых плясали золотые искорки июньского солнца.
— Горько! — снова гаркнул кто-то из дальнего конца стола, и Матвей, усмехнувшись, потянулся к губам жены.
Их отцы, Гаврила Петрович и Захар Ильич, сидели рядом, плечом к плечу. Два старых друга, прошедших еще ту, германскую войну, а нынче ставших сватами. Они чокались поминутно, но пили на удивление мало — больше для порядка, чтобы глядели на них и радовались: «Вот как у людей бывает, в согласии да в дружбе».
— Гляди, Гаврила, — Захар Ильич кивнул на молодых. — Красота-то какая. Дождались-таки.
— Дождались, сваток, — басил Гаврила Петрович, поглаживая окладистую бороду. — Теперь дом до ума доводить надо. Я Матвею обещал: год — и справлю им избу не хуже городской. Всё, что задумал, по полочкам да по шкафчикам разложу.
Матери же, Дарья Филипповна и Ульяна Матвеевна, не присаживались ни на минуту. То поднесут гостям, то унесут пустую посуду, то переглянутся и смахнут украдкой слезу: единственная дочка, единственный сын — свили свое гнездо.
Молодежь отплясывала под задорные переборы гармониста Леньки Кривого (прозванного так не за физический изъян, а за хитрый, «кривой» взгляд на жизнь). К ним то и дело присоединялись и те, кто постарше, забывая о ломоте в костях и прожитых годах.
К вечеру, когда небо налилось густой синевой, а на небе зажглись первые звезды-ледяшки, гости начали расходиться. Песни, дробясь на разные голоса, поплыли по Заречью. Там, за огородами, затянули «Ой, цветет калину», а у сельпо, наоборот, грянули частушки под улюлюканье. Вскоре и они стихли. Молодым пора было уединиться в собственном доме.
Дом этот, новенький, пахнущий смолой и свежеструганым деревом, стоял на отшибе, у самого спуска к речке Смолянке. Сруб ставили всем миром, но основная тяжесть легла на плечи отцов. Гаврила Петрович, отец Матвея, был плотником от Бога. Руки у него были золотые: что топор, что рубанок слушались его, как скрипка смычка. Внутри он смастерил немудреную, но крепкую мебель: широкую кровать на резных ножках, чтоб не скрипела, две лавки, два стола — один для кухни, большой, другой в горнице, поменьше, да этажерку для книг, если вдруг у молодых появятся. Особо он гордился дубовым шифоньером, который, по его словам, должен был пережить и внуков, и правнуков.
Семья Анны снарядила дочь приданым, которое копили годами. Ульяна Матвеевна, мать Анны, доставала из сундуков льняные простыни, расшитые петухами подушки, тяжелые перины и самотканые покрывала с геометрическим узором, что соткала еще ее бабка. Особой гордостью был палас, купленный несколько лет назад в городе у одной мастерицы — на темно-вишневом поле красовались диковинные цветы, невиданные в здешних лесах. Занавески на окна, скатерка на стол, расписная деревянная и глиняная посуда — все было сложено в большие короба и перевезено в новый дом загодя.
Перед тем как уйти, оставив молодых одних, Ульяна Матвеевна обняла дочь, заглянула в глаза:
— Ничего, Аннушка, что пока пустовато. Мы с отцом, помню, первый год у свекрови жили, в тесноте, да не в обиде. А как свой дом отгрохали — один стол, одна лавка да солома в головах. Главное-то не в стенах, дочка. Главное — любовь да лад.
— Мам, да мне и не надо ничего, — Анна прижалась щекой к материнскому плечу. — Лишь бы Матвей всегда рядом был.
— Будет, будет, — улыбнулась мать, хотя что-то дрогнуло в ее голосе, словно предчувствие. — Ступайте. Счастья вам.
Утром следующего дня молодые, выспавшиеся и счастливые, отправились к родителям Анны. День обещал быть знойным. Солнце палило нещадно, и Захар Ильич, почесывая заросшую седой щетиной щеку, предложил:
— А не махнуть ли нам на речку, всей семьей? Жара-то какая. Искупаемся, перекусим там, на бережку.
— Дело говоришь, Захар, — поддержал Гаврила Петрович, который как раз зашел к свату обсудить что-то насчет новой телеги.
Собрались быстро. Дарья Филипповна, мать Матвея, увязала узелок с пирогами, Ульяна Матвеевна — с вареной картошкой и яйцами. Уже выходили со двора, когда калитка с грохотом распахнулась и во двор влетел Пашка Косой.
Пашка был мужик нестарый, но скандальный. Прозвище свое получил после того, как на лесоповале ему отшибло бревном полчелюсти, и с тех пор он говорил с присвистом, а взгляд его и без того белесых глаз казался совсем диким. Был он бос, в одной грязной рубахе, разорванной на груди, и от него за версту разило перегаром.
— Захар! — заорал он, хрипя и припадая на правую ногу. — Захар, вставай! Война!
Захар Ильич, мужик серьезный и не любивший пьяных выходок, поморщился:
— Пашка, охолони. Свадьба вчера была, а ты уж нажрался, как свинья. Иди проспись, потом зайдешь, похмелю.
— Да какой там… — Пашка перекрестился на церковь, которая была видна с их двора, хоть и не работала. — Вот те крест, Захар! Истинный крест! Война началась! Немцы напали!
— Тьфу ты, — сплюнул Захар. — С пьяных глаз тебе не война, а черти мерещатся. Иди, кому говорю.
— Да ты сбегай к председателю! Там уполномоченный из района! Говорят, моби… моби… — Пашка запнулся, махнул рукой и, развернувшись, прихрамывая, побежал дальше по улице, видимо, сеять панику дальше.
Анна, прильнувшая к Матвею, почувствовала, как напряглась его рука.
— Пап, — тихо сказала она. — А может, сходим правда? Вдруг не врет?
— Кого ты слушаешь? — отмахнулся было отец, но взгляд его стал тяжелым.
— Сходим, Захар, — неожиданно твердо сказал Гаврила Петрович. — Сердце не на месте. Пойдем, разом ноги разомнем. А на речку и после успеем, она не убежит.
— Ну, пойдем, раз такое дело, — нехотя согласился Захар.
К председателю Калистрату Фомичу идти было недалеко — сельсовет находился в центре, в бывшем купеческом доме. Когда они подошли, на крыльце уже толпился народ. Люди перешептывались, лица у всех были растерянные.
Захар протолкался вперед и увидел председателя, который курил, нервно затягиваясь, а рядом с ним стоял незнакомый человек в военной форме, но без знаков различия.
— Калистрат, что за шум? — спросил Захар. — Пашка Косой тут мечется, орет «война». Это правда?
— Правда, Захар Ильич, — глухо ответил председатель. — Немцы напали сегодня на рассвете. Товарищ из района, — он кивнул на военного, — только что объявил. Война, мужики.
— А радио что молчит? — выкрикнул кто-то из толпы.
— Дык, сломалось оно, ваше радио, — с досадой ответил председатель. — Вторую неделю чинить обещают, а воз и ныне там.
Военный поднял руку, призывая к тишине:
— Товарищи! Через час начнем мобилизацию. Всем военнообязанным явиться с документами. Готовьтесь.
Анна, стоявшая позади отца, почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. Матвей стиснул ее ладонь до боли. Дарья Филипповна всхлипнула и зажала рот платком, а Ульяна Матвеевна побледнела так, что на щеках выступили красные пятна.
— Когда? — спросил Гаврила Петрович, и голос его, обычно зычный, прозвучал глухо, как из бочки.
— Повестки придут, — коротко ответил военный. — Ждите.
Ждать пришлось недолго. Бумаги пришли через четыре дня.
…Проводы были страшными. Возле сельсовета выстроились мужики — кто с вещмешком, кто с тощим чемоданом. Кто-то был трезв, кто-то, наоборот, набрался для храбрости. Бабы выли в голос, дети, ничего не понимая, ревели, глядя на матерей. Мужчины держались сурово, целовали жен и матерей наскоро, обещая скоро вернуться с победой. Анна стояла как каменная. Она смотрела на Матвея и не могла насмотреться. Она вцепилась в его гимнастерку так, что побелели костяшки.
— Аня, — шептал он, гладя ее по голове. — Аня, родная, не плачь. Я вернусь. Я обязательно вернусь. Ты только жди.
— Матвей… Матвейка… — только и могла повторять она.
Он разжал ее пальцы, сунул руку за пазуху и достал маленький сверток, перевязанный бечевкой. Развернул тряпицу — на ладони блеснули два серебряных кулона в виде крыльев. Необычной работы, тонкой, ажурной. Таких в деревне никто никогда не видел.
— Это еще когда в город ездил, за месяц до свадьбы, заказал у одного старика-ювелира, — сказал он тихо. — Он сказал, это особый заказ. Два крыла одной птицы. Птица без одного крыла не летает.
Он надел один кулон Анне на тонкую серебряную цепочку. Второй, помедлив, повесил себе на простую пеньковую веревочку.
— Мало ли, — усмехнулся он краешком губ. — Цепочка порваться может, а веревка крепче будет, солдатская. Храни его. Это тебе память обо мне. А когда я вернусь, мы их соединим, и наша птица снова взлетит.
Она тогда улыбнулась сквозь слезы его шутке про веревку. Потом ударил колокол (набат устроили, повесив язык в старую рельсу), и мужики, подхватив мешки, побрели к подводам. Анна смотрела вслед, и кулон на ее груди был холодным, как льдинка.
Часть вторая. Четыре долгих года
Прошло полгода. Осень сменила лето, зима — осень. Анна жила, как во сне. Каждое утро она вставала затемно, топила печь, управлялась по хозяйству, помогала свекрови, Дарье Филипповне, и своей матери. Но мысли ее были далеко, там, где гремели бои. Письма от Матвея приходили нечасто, но каждое было событием. Она перечитывала их десятки раз, целовала пожелтевшую бумагу, где карандаш вывел неровные строчки. Он писал, что жив, здоров, что бьет фашистов, что скучает и очень ждет того дня, когда возьмет на руки своего ребенка.
Да, Анна ждала ребенка. Живот уже округлился, и будущий сын (она почему-то была уверена, что сын) толкался по ночам, не давая спать. Эта новая жизнь внутри нее была единственным, что держало ее на плаву в море отчаяния.
В этот вечер она сидела у окна, глядя на заметенную снегом улицу, и теребила кулон. За эти месяцы она заметила странную вещь: иногда металл становился теплым, даже горячим, без всякой причины. Она списывала это на тепло своего тела.
— Анюта, ты чего не спишь? — Дарья Филипповна вошла в горницу, неся зажженную лучину. — Полночь уже. Тебе беречься надо.
— Не спится, мама, — вздохнула Анна. — Матвей давно не пишет. Уж две недели как.
— На войне почта не как в мирное время, — мягко сказала свекровь, присаживаясь рядом. — Может, в боях, не до писем. Ты себя не накручивай. Вон, баба Нюра, что через три дома живет, полгода от мужа весточки не было, а потом сразу три письма пришли.
— Баба Нюра… — задумчиво повторила Анна. — Мама, а вы верите в то, что она говорит? Ну, про гадания, про судьбу?
Дарья Филипповна насторожилась.
— А что? Ты к ней ходила? Анюта, ты смотри, народ нынче злой. Ее знахаркой считают, ведуньей. Председатель наш, Калистрат Фомич, коммунист, он этих разговоров не любит. Скажут еще, что ты с ведьмой знаешься.
— Я не ходила, — соврала Анна, опуская глаза. — Просто… интересно. Она же многим помогает. Травы там, заговоры.
— Травы — это одно, — вздохнула Дарья Филипповна. — А в остальном… Грешное это дело. Хотя, — она понизила голос, — когда моя мамка помирала, баба Нюра к ней приходила. Облегчила страдания. И соседке Варваре нагадала, что та в город уедет и счастье найдет. Так и вышло, в прошлом годе письмо прислала. Но ты не вздумай. И без нее все образуется.
Слова свекрови не успокоили, а только разожгли любопытство. Анна вспомнила, как мать вполголоса рассказывала, что баба Нюра предсказала ей, что детей будет всего один ребенок, так и вышло. Рассказывала и о том, что Дарье Филипповне она напророчила троих сыновей, но двое умрут во младенчестве. Так и случилось — выжил только Матвей. В деревне говорили, что старуха знается с нечистой силой, но в трудную минуту шли именно к ней.
Неделю Анна боролась с собой, но когда тоска стала совсем невыносимой, а от Матвея по-прежнему не было писем, она решилась.
Поздним вечером, когда деревня утонула в морозной темноте, она накинула тулуп, сунула в узелок пару яиц, кусок сала и горсть сушеных грибов и, стараясь не скрипеть снегом, пошла на край села, где в низенькой, покосившейся избушке жила баба Нюра.
Окно ее тускло светилось. Анна постучала. Долго не открывали. Наконец, дверь приоткрылась, и в щель выглянуло сморщенное, как печеное яблоко, лицо. Глаза у бабы Нюры были удивительно молодыми, ясными и цепкими.
— Чего надо? — голос скрипел, как несмазанная телега.
— Баба Нюра, это я, Анна, Захара Ильича дочь, Матвея Гаврилова жена. Пустите ради бога.
Старуха помолчала, вглядываясь, потом отворила дверь шире.
— Проходи уж, коли пришла.
Внутри было жарко натоплено, пахло сухими травами, воском и еще чем-то пряным, тяжелым. Анна присела на лавку, положила узелок на стол.
— Я вам гостинца принесла.
— Вижу, не слепая, — старуха уселась напротив, уперев в Анну пронзительный взгляд. — Зачем пришла, знаю. Про мужа пытать будешь. Только ничего я тебе, девка, не скажу.
Анна вздрогнула.
— Почему?
— Не пришло время. Рано. Сама все узнаешь. Или уже знаешь, да верить не хочешь.
— Ничего я не знаю! — с отчаянием воскликнула Анна. — Третья неделя писем нет! Жив ли?
— Жив, не жив… — задумчиво протянула баба Нюра. — Слово есть такое… меж жизнью и смертью. А ты слушай знак. Слушай, что тебе ворона крыло скажет.
— Какое крыло? — Анна машинально схватилась за кулон. — Это?
Баба Нюра глянула на кулон, и в ее глазах мелькнуло что-то похожее на удивление.
— Про то тебе не мне сказывать. Иди, дочка. Иди. И помни: не верь бумаге, верь только тому, что в груди жжет.
Анна вышла от старухи в совершенном смятении. Вместо ответов она получила новые загадки. Что за крыло? Что за жжение? Шла по заснеженной дороге, сердясь на себя и на эту полоумную старуху, и вдруг остановилась. Жжение. Кулон. Он ведь и правда иногда становится теплым. И сегодня, когда баба Нюра сказала про жжение, он словно отозвался слабым теплом.
«Глупости, — одернула она себя. — Самовнушение».
Но где-то в глубине души закралось сомнение.
Весной пришла беда. Сначала получили похоронку на Захара Ильича, отца Анны. А через три дня — на Гаврилу Петровича. Писали, что погибли они в одном бою, прикрывая друг друга. Две матери, Дарья Филипповна и Ульяна Матвеевна, обнявшись, выли на всю деревню. Горе сломило их.
Анна, потрясенная известием, слегла. Горе и стресс сделали свое черное дело — через две недели, раньше срока, у нее начались роды. Рожала тяжело, но две бабки-повитухи и матери, забыв о своем горе, сумели принять ребенка. Мальчика назвали Николаем — в честь деда, отца Матвея, которого тот потерял еще в младенчестве, и в память о погибших отцах. Маленький Колька, розовый и крикливый, стал тем лучиком света, что соединил двух осиротевших женщин и помог им выстоять.
Анна поднялась на ноги, но сердце ее разрывалось от нового страха. Если отцы погибли, что с Матвеем? Письма от него стали приходить реже, но они были. Он писал, что воюет под Ленинградом, что страшно, холодно, голодно, но он жив. Его письма были единственным, что давало ей силы.
Кулон она теперь носила не снимая. И заметила четкую связь: в дни, когда приходили плохие вести или когда она особенно сильно волновалась за мужа, металл начинал жечь кожу. Как будто предупреждал.
Письма от Матвея перестали приходить в январе сорок четвертого. Два месяца, три — молчание. Анна сходила с ума. Она писала в воинскую часть, запрашивала, но ответа не было. А в марте пришла похоронка.
«Ваш муж, рядовой Гаврилов Матвей Гаврилович, в бою за освобождение Ленинграда… проявив геройство и мужество… погиб… захоронен…».
Анна не помнила, как упала на пол. Помнила только дикую, обжигающую боль в груди, там, где висел кулон. Такого жжения не было никогда. Казалось, раскаленное железо прижали к коже. Она сорвала его, швырнула в угол. Потом, обессиленная, отползла к кровати и провалилась в черноту.
Неделю она пролежала пластом. Дарья Филипповна и Ульяна Матвеевна по очереди сидели с ней, поили отварами, кормили с ложки. Маленький Коля, ничего не понимая, тянул к ней ручонки. Анна смотрела на сына, и сердце разрывалось. Она была женой всего одну неделю. Всего одну неделю счастья — и три года надежды, которая теперь обратилась в пепел.
Она перечитывала его старые письма, пока бумага не истерлась на сгибах, целовала неровные буквы и ждала смерти. Жить не хотелось. Но маленький Колька, его сын, его продолжение, не давал ей уйти в эту черноту окончательно.
— Аннушка, вставай, — уговаривала Ульяна Матвеевна. — Нам жить надо. Внука поднимать. И Дарья теперь одна, ты для нее тоже дочка. Нельзя нам раскисать.
Постепенно жизнь брала свое. Анна поднялась, начала выходить на улицу, заниматься хозяйством. Но внутри нее поселилась пустота, которую ничем не заполнить.
Однажды, теплым майским днем 1944 года, когда Анна сидела на завалинке и чистила картошку, глядя на пустую дорогу (она всегда на нее смотрела, надеясь на чудо), у калитки остановилась телега. С нее слез молодой парень в военной форме, но без рукава, пустого, заколотого булавкой. Он был бледен, худ, но глаза смотрели твердо.
Он подошел, козырнул.
— Здравствуйте. Вы Анна Гаврилова? Супруга Матвея Гаврилова?
Анна уронила картошку. Сердце бешено заколотилось.
— Да… — прошептала она.
— Меня зовут Леонид, Леня. Воронцов Леонид. Я с вашим мужем вместе воевал, под Ленинградом. Можно войти?
Она впустила его в дом. Позвала матерей. Леня рассказал все. Он привез медали Матвея — «За отвагу» и «За оборону Ленинграда». Рассказал о том последнем бое.
— Мы в засаде сидели, в полуразрушенном доме. Немцы накрыли нас минометным огнем. Прямое попадание. Матвей… он успел оттолкнуть меня, заслонить собой. Меня осколком руку перебило, я в госпиталь попал, а когда вернулся, мне командир сказал… Сказал, что Матвея опознали по фотографии. У него в нагрудном кармане, у самого сердца, ваша фотокарточка была, свадебная. Вся залитая кровью, но лицо ваше видно. Так и опознали. Командир отдал мне его вещи, велел передать семье.
Анна слушала, и слезы градом катились по щекам. Кулон на груди снова обжег огнем, но она не обратила внимания.
— Леонид, — спросила она, когда смогла говорить. — А кулон? Серебряное крыло? У него на шее был кулон на веревочке.
Леня покачал головой.
— Нет, Анна. В вещах не было. Видно, потерял в бою, или… или снял кто, — он помрачнел. — Всякое бывает на войне. Люди с убитых сапоги снимают, а тут серебро… Могли стащить, на папиросы выменять. Простите.
Анна кивнула. Она достала из-за пазухи свое крыло.
— Такое?
Леня взял кулон, повертел в пальцах.
— Такое. Он мне показывал. Говорил, вы — два крыла одной птицы. Вы не летайте поодиночке, шутил. Эх, Матвей, Матвей…
Он помолчал, потом поднял глаза.
— Анна, после войны я хочу съездить в Ленинград, на место его гибели. Может, братскую могилу найти. Поставим памятник. Поедете со мной?
— Поеду, — твердо сказала Анна. — И мать его возьму, Дарью Филипповну.
Леня уехал. Жизнь потекла дальше. Дни складывались в недели, недели в месяцы. Весна 1945 года была особенно теплой и ранней. Победу встретили со слезами на глазах. В Заречье гуляли широко, даже вдовы и матери погибших вышли на улицу. Пили за живых, и, не чокаясь, за мертвых.
Когда в очередной раз подняли тост за павших и произнесли имя Матвея, Анна снова почувствовала жжение. Оно было таким сильным, что она пошатнулась. Отошла в сторону, расстегнула ворот — кулон горел огнем.
«Слушай, что жжет», — вспомнились слова бабы Нюры.
Анна больше не сомневалась. Она оставила Колю на бабушек и, когда стемнело, снова пошла к ведунье. Старуха встретила ее, как старого знакомого.
— Пришла? Я знала, что придешь. Задавай вопрос.
— Баба Нюра, кулон жжет каждый раз, когда о смерти Матвея говорят. И когда похоронка пришла — жег. И сейчас жжет. Что это значит? Он жив?
Старуха долго молчала, глядя на огонек лучины.
— Не жив и не мертв. Второе крыло ищи, дочка. Там ответ.
— Где искать? В Ленинграде?
— А где ж еще? Где птица крыло обронила.
Анна вернулась домой с твердым решением. Она нашла Леню (он жил в соседнем селе, куда его привезла телега после госпиталя) и передала ему записку. Ответ пришел быстро. Леня писал, что готов ехать, как только сойдет снег.
В конце мая они втроем — Анна, Дарья Филипповна и Леня — отправились в Ленинград.
Братское кладбище, где был захоронен Матвей, поразило Анну своим масштабом. Ряды, ряды, бесконечные ряды холмиков. Дарья Филипповна нашла могилу сына по номеру, указанному в похоронке, и без сил опустилась на траву. Анна стояла рядом, комкая в руках платок, и вдруг замерла.
Могила была ухожена. Совсем не так, как могилы отцов, за которыми они ухаживали сами. Здесь не было сорняков, на холмике зеленела молодая травка, а у скромного деревянного обелиска со звездочкой стояла жестяная банка с полевыми цветами — только что сорванными, еще не увядшими. Кто-то приходил сюда совсем недавно.
— Смотри, — шепнула Анна Лене.
Леня нахмурился и пошел искать сторожа. Нашли старика с метлой, который копался в куче опавшей листвы.
— Дед, — обратился к нему Леня. — А кто за могилкой номер 714 ухаживает? Гаврилова Матвея?
— А, — старик прищурился. — Так мальчонка один. Беспризорник. Шныряет тут постоянно. Траву выдергает, цветочков каких ни то принесет. Уж с месяц, поди, бегает.
— Мальчик? — переспросила Анна. — Какой мальчик?
— А кто ж его знает? Местный, видать. Родители, поди, в блокаду померли. Тут таких много. Живет где-то в развалинах, недалече. Я его гонял сперва, думал, воровать будет, а он ничего, тихий. Только к этой могилке и ходит.
— Проводите нас к нему, дедушка, — попросила Анна. — Пожалуйста.
Старик проводил их до полуразрушенного доходного дома на соседней улице. Стены были в выбоинах от снарядов, окна заколочены фанерой, внутри зияла чернота. Сторож показал на провал в подвал.
— Там он. Внизу.
Леня полез первым, за ним Анна, Дарья Филипповна осталась наверху, боясь спускаться в темноту. В подвале пахло сыростью, плесенью и гарью. Было темно, только вдалеке мерцал слабый огонек свечи.
— Эй, есть кто? — окликнул Леня.
Свет свечи метнулся, погас. Послышался шорох. Анна зажгла припасенную спичку. В углу, вжавшись в стену, сидел мальчишка, тощий, чумазый, в огромном, явно с чужого плеча, ватнике. Глаза его блестели в темноте, как у дикого зверька.
— Не бойся, не бойся, — мягко сказала Анна. — Мы не обидим. Это ты за могилой Матвея Гаврилова ухаживаешь?
Мальчик молчал, только смотрел исподлобья.
— Он был моим мужем, — Анна шагнула ближе. — А это, — она кивнула на Леню, — его друг, Леня. Они вместе воевали.
Мальчик перевел взгляд на Леню, и вдруг его лицо изменилось.
— Дядя Леня? — пискнул он. — Дядя Леня, это вы?
Леня всмотрелся в чумазое лицо и ахнул:
— Степка?! Степка, ты?! Живой?!
Мальчик вскочил и бросился к Лене, обхватил его за пояс. Леня, неловко действуя одной рукой, прижал его к себе.
— Господи, Степка… А я думал, ты… ты же с нами тогда был, когда… когда Матвей… Я думал, ты тоже…
— Я убежал, — захлебываясь слезами, заговорил мальчик. — Когда стрелять начали, я в подвал спрятался. А потом… потом немцы пришли, я через развалины ушел. Думал, вы все погибли. Дядя Матвей… он меня всегда с собой брал. Я сыном полка был. А вы… вы живой, дядя Леня!
— Живой, Степка, живой, — Леня гладил его по вихрастой голове.
Анна стояла, не в силах вымолвить ни слова. Потом опустилась на корточки рядом с мальчиком.
— Как тебя зовут?
— Степан. Степан Егорьев, — шмыгнул носом мальчик.
— А меня Анной, Степа. Расскажи про Матвея. Про дядю Матвея.
Мальчик утер нос рукавом и начал рассказывать. Говорил сбивчиво, торопливо, боясь, что его перебьют. Рассказал, как прибился к солдатам, как Матвей пожалел его, подкармливал, учил читать и писать. Как они подружились. Как Матвей называл его «мой боевой товарищ». И как за несколько дней до того боя Матвей снял с шеи кулон.
— Он сказал, Степка, ты парень надежный, — мальчик снова всхлипнул. — Сказал, что, если со мной что случится, ты его сохрани. И если когда-нибудь встретишь женщину с таким же, отдашь ей и скажешь, что я слово сдержал, что забрал бы его к нам, да не вышло. Чтобы она знала. Вот.
Степан дрожащими руками расстегнул ворот драной рубахи и достал веревочку. На веревочке висел точно такой же кулон, крыло. Второе крыло той самой птицы.
Анна протянула руку. Мальчик недоверчиво посмотрел на нее, потом снял веревку и отдал кулон. Анна достала свой. Два крыла, серебряные, ажурные, лежали на ее ладони. И в этот момент Анна почувствовала, как они нагреваются. Не жгут, а именно нагреваются, словно от живого тепла.
— Степа, — голос Анны дрогнул. — Хочешь поехать с нами?
— Куда? — испуганно спросил мальчик.
— Домой. В деревню. У нас там хорошо. Лес, речка. У меня сын маленький, Коля. Будешь ему старшим братом. И бабушки у нас есть. Две. Они пироги пекут.
— А дядя Леня? — Степан посмотрел на него.
— Дядя Леня будет к нам в гости приезжать, — улыбнулась Анна сквозь слезы. — Он тоже недалеко живет.
Степан долго молчал, потом кивнул:
— Поеду. Только… а за могилкой дяди Матвея кто смотреть будет?
— Мы будем, — твердо сказала Анна. — Мы теперь всегда будем за ней смотреть. Вместе.
Они забрали Степана. Всю дорогу в поезде мальчик сидел притихший, вцепившись в локоть Анны, боясь, что это сон. Дарья Филипповна, узнав, что Степан был последним, кто видел ее сына живым и говорил с ним, всплакнула, но потом прижала мальчика к себе и назвала внуком.
Когда приехали в Заречье, Анна вела Степана за руку к своему дому. Калитка была открыта, во дворе Ульяна Матвеевна возилась с маленьким Колей, который сидел в песочнице.
— Мама, — крикнула Анна, — я не одна!
Ульяна Матвеевна обернулась, и вдруг лицо ее вытянулось, а глаза округлились. Она смотрела не на Степана, а куда-то за спину дочери.
— А… а это кто? — выдохнула она.
Анна обернулась и замерла.
У калитки, опираясь на палку, стоял человек. Худой, осунувшийся, с глубоким шрамом через всю щеку, в старой, выцветшей гимнастерке. Но глаза… эти глаза она узнала бы из тысячи.
— Матвей… — прошептала Анна.
Сзади ахнула Дарья Филипповна и стала оседать на землю. Леня подхватил ее.
— Матвей?! — заорал Леня. — Твою ж… Ты как?! Мы же на могиле твоей были!
Анна не слышала. Она сделала шаг, второй, а потом побежала. Матвей раскрыл объятия, и она влетела в них, чувствуя, как земля уходит из-под ног.
— Живой… живой… — твердила она, целуя его колючую щеку, его шрам, его глаза.
— Живой, Аня, живой, — хрипло шептал он в ответ. — Прости, что не писал. Долго добирался. Думал, уже и не найду вас.
Степан, сначала оторопевший, вдруг подскочил к Матвею и вцепился в него с другой стороны.
— Дядя Матвей! Дядя Матвей! А я ваш кулон сохранил! Вот он! Я Ане отдал! Она меня с собой взяла!
Матвей, баюкая одной рукой жену, другой прижал к себе пацана и расхохотался. Смех был счастливый, но в нем слышались и слезы.
— Молодец, Степка! Молодец! Знал я, что на тебя положиться можно!
Вечером собрались все. Ульяна Матвеевна накрыла стол, Дарья Филипповна, пришедшая в себя от радости, пекла пироги. Леня сидел тут же, не веря своим глазам. Матвей рассказывал.
— Меня тогда контузило сильно, лицо осколками посекло. Очнулся уже в госпитале, в другом городе, без документов. Гимнастерка моя сгорела, медальон со сгоревшей фотографией нашли у убитого — решили, что я. А я лежал без памяти, имени своего не помнил, говорил, что Иван. Так и записали. Только через полгода память потихоньку возвращаться стала. Вспомнил все: и тебя, Аня, и Кольку, которого еще не видел, и Степку. Стал разыскивать вас, писал, но ответа не было. А когда в госпитале встретил одного нашего, из полка, он мне и рассказал, что меня похоронили, и что в Ленинград к моей могиле жена ездила, мальчика оттуда привезла. Я как услышал про мальчика, сразу понял — Степка. И крыло наше понял. Птица два крыла искала. Нашла.
— А как ты нас нашел? — спросила Анна.
— Долго искал. Сначала в Ленинград поехал, на могилу свою. Сторож рассказал про вас, что вы с мальчиком были. Описал вас. Потом в военкомате, по бумагам, нашел ваш адрес, Анна. Три дня ехал. Боялся, что не застану, что уехали куда, или… или что ты замуж вышла, — он виновато улыбнулся.
— Дурак ты, Матвей, — всхлипнула Анна. — Как я замуж выйду, если я только твоя?
Ночью, когда все улеглись, когда Степану постелили на лавке рядом с маленьким Колей, а Леня ушел ночевать к соседям, Анна и Матвей сидели на крыльце. Луна заливала сад серебряным светом. Анна взяла его руку и приложила к своей груди, туда, где под рубашкой висело крыло. Матвей другой рукой достал свое, второе крыло. Они соединили их. Кулоны мягко засветились в лунном свете, теплые, живые.
— Наша птица снова может лететь, — прошептал Матвей.
— Она никогда и не падала, — ответила Анна. — У нее были мы. И Степка. И Коля. И наши мамы. У нее была надежда. Она просто ждала, когда мы найдем друг друга.
Вдалеке, на краю села, в покосившейся избушке, погас огонек свечи. Баба Нюра, проводив взглядом луну, перекрестила деревню и прошептала:
— Ну вот и слава тебе, Господи. Срослось крыло. Полетела птица дальше.
Эпилог. Через десять лет
В Заречье гремела свадьба. Играли свадьбу Степана Егорьева, которого вся деревня знала как приемного сына Матвея и Анны Гавриловых. Невеста, Настя, была красавица из соседнего села. Гармонист Ленька Кривой, хоть и был уже дедом, наяривал так, что пятки сами пускались в пляс.
За длинным столом сидели две семьи. Матвей, уже с проседью в висках, но все такой же крепкий, сидел рядом с Анной, которая смотрела на него все теми же влюбленными глазами. Рядом с ними — Коля, долговязый десятиклассник, и маленькая Катюша, которую Анна родила через два года после возвращения Матвея.
Напротив сидели Дарья Филипповна и Ульяна Матвеевна, совсем седые, но бойкие, переглядывающиеся и смахивающие слезы умиления. Леня Воронцов, с женой и тремя ребятишками, приехал на телеге, доверху груженной подарками.
— Горько! — закричал кто-то.
Степан и Настя поцеловались, а когда чокались, Анна заметила на запястье у пасынка тонкий серебряный браслет. Она вопросительно взглянула на Матвея. Тот улыбнулся.
— Крылья, — шепнул он. — Из тех двух кулонов. Я попросил одного умельца в городе переплавить. Сделать две пары серег для Насти и Катюши, и два браслета — для Степана и для нас с тобой. А одну маленькую подвеску, третье крыло, для Коли сделал. Сказал, пусть теперь у нашей птицы будет много крыльев. Чтобы уж точно никогда не упасть.
Анна посмотрела на свое запястье — широкий серебряный обод с гравировкой в виде двух переплетенных перьев. Потом на руку мужа — такой же. Потом на сыновей, на дочь. И сердце ее наполнилось такой огромной, всеобъемлющей благодарностью, что слова стали не нужны.
Она просто взяла Матвея за руку и сжала ее. Он ответил тем же.
Гармонь заливалась. Птица-семья, собрав все свои крылья, взлетала высоко и счастливо, в мирное небо, где больше не гремели взрывы и не плакали вдовы. В небо, которое они заслужили.