25.02.2026

1929 год. Мать просит перед смертью посадить сирень. А сбежавшая дочка-красавица возвращается и привозит с собой не только городские манеры, но и порчу от лесной ведьмы. Она хочет отнять дом и мужа. Но почему тогда чахнет она сама? Леденящая душу история о том, что бумеранг судьбы бьёт без промаха, а сирень цветёт только на могилах прощённых

Год 1929-й от Рождества Христова.

Осень в тот год выдалась на удивление затяжная и тёплая, словно сама природа не желала расставаться с уходящим летом. Над широкими заокскими лугами ещё висела лёгкая дымка паутины, а по утрам на пожухлой траве сверкала не колючая изморозь, а крупная, студёная роса. В небольшом селе, раскинувшемся по берегам мелководной речки с певучим названием Вертушинка, жизнь текла размеренно и чинно, подчиняясь вековым крестьянским устоям, которые начинали уже пошатываться от ветров новой эпохи, но пока держались крепко.

В доме Агафьи Тихоновны Королёвой, что стоял на самом краю села, у спуска к реке, царила та особенная, щемящая тишина, которая всегда приходит вместе с большим горем. В опочивальне, куда едва просачивался бледный свет затянутого марлей оконца, на высокой кровати с горкой подушек в кружевных наволочках лежала сама хозяйка. Жизнь едва теплилась в её иссохшем теле, и каждый вздох давался с неимоверным трудом.

Возле постели, не смыкая глаз вторые сутки, сидела старшая дочь, Пелагея. Это была молодая женщина двадцати шести лет, с лицом, тронутым лёгкой оспой, но оттого не потерявшим своей приятной округлости, и с руками, натруженными бесконечной работой. Её муж, Степан, дежурил в горнице, время от времени подходя к двери и прислушиваясь к дыханию в комнате.

Агафья Тихоновна пошевелилась, и Пелагея тут же склонилась к ней, поправляя сползшее с плеча шерстяное одеяло, пахнущее нафталином и сухими травами.

— Пелагеюшка, — голос умирающей был тих, но удивительно чист, без хрипоты, — не убивайся ты так. Всему свой черед и свой срок. Вот и мой час пробил.

— Маменька, не говорите так, — Пелагея сглотнула подступивший к горлу горький ком, стараясь удержать слёзы, которые уже обжигали глаза. — Вы ещё поправитесь, авось Бог милостив…

— Нет, доченька, отжила я своё. Слава Богу, пожила, детишек на ноги поставила, тебя замуж выдала, внучку понянчила. Спознала я и горе, и радость. Коли бы сейчас хоть одним глазком на Аннушку взглянуть, — в голосе матери послышалась такая тоска, что у Пелагеи сердце сжалось ещё сильнее, — так и вовсе бы с лёгким сердцем отошла. Ты уж, Пелагея, если она объявится когда… скажи ей. Скажи, что я не держу на неё обиды за то, что слова своего не сдержала, не приехала. Скажи, что любила я её до самого последнего вздоха и всё ждала.

— Мама… — только и могла вымолвить Пелагея, чувствуя, как по щекам всё же покатились горячие слёзы.

— Обещай мне, дочка, — Агафья Тихоновна с усилием сжала похолодевшими пальцами руку дочери. — Обещай, что на могилку ко мне будешь приносить веточки сирени. Самые первые, майские. И кустик, если сможешь, посади там. Чтобы цвёл. Шибко я люблю сирень эту… помню, как мы с вашим батюшкой под ней сиживали.

— Посажу, маменька, — твёрдо, сквозь слёзы, ответила Пелагея. — Всё сделаю, как вы велите. И куст посажу, и веток принесу.

— Вот и ладно… Вот и хорошо… — прошептала Агафья Тихоновна, и веки её отяжелели, словно она уже начала погружаться в ту долгую и спокойную дрёму, из которой нет возврата.

Поздно вечером Степан сменил измученную жену. Он грузно опустился на табурет возле кровати тёщи и замер, вглядываясь в её осунувшееся, восковое лицо, в натруженные руки, которые столько лет содержали в идеальном порядке этот большой, крепкий дом. Свою собственную мать Степан не помнил совершенно — она умерла, произведя его на свет, от родильной горячки. Об отце он знал лишь то, что был тот заезжим мастеровым с железной дороги, человеком городским, и что мать, оставшись одна, так и не вышла больше замуж. Воспитывала Степана тётка, сестра отца, женщина суровая и расчётливая. Как только парень сносно встал на ноги, она отправила его на станцию — грузить и разгружать составы, а всё, что он зарабатывал, до копейки забирала себе, приговаривая: «Я тебя кормила-поила, теперь твой черёд». Ласки он не знал, тёплого слова не слышал.

А здесь, в этом доме, куда он пришёл молодым мужем, Степан впервые в жизни понял, что такое настоящий семейный уклад. Агафья Тихоновна приняла его не как примака, а как родного сына. Она научила его не просто плотничать (этому он и сам был обучен), а видеть красоту в простых вещах, ценить уют, покой. От неё он впервые услышал ласковое слово, не связанное с выгодой. Она встречала его с работы горячими щами да пирогами, и сердце парня, огрубевшее от сиротской доли, оттаивало.

Агафья Тихоновна ушла тихо, как свеча догорела. Это случилось на исходе ночи, когда первые петухи только начали перекликаться за околицей. Степан, задремавший на табурете, вдруг вздрогнул от наступившей тишины. Он открыл глаза и понял: дыхания больше нет. Он перекрестился, бережно закрыл тёще глаза и, тяжело ступая, пошёл будить Пелагею.

Та уткнулась лицом ему в широкую грудь и зарыдала — громко, навзрыд, не сдерживаясь больше ни на минуту. Степан гладил её по голове, по вздрагивающей спине и чувствовал, как его собственное горло сжимает спазма.

На поминках, когда помянули кутьёй и постными щами, соседка, бойкая старуха по имени Фёкла Игнатьевна, громко, как это часто бывает на деревне, спросила у Пелагеи:

— А Аннушка-то где же? Дочка ваша меньшая? Что ж не приехала на похороны матери родной? Ай, не ведали?

Пелагея опустила глаза, пряча повлажневший взгляд.

— Не приехала, тётя Фёкла. И как ей сказать — ума не приложу.

— А ты как есть, напрямки и пиши, — наставительно сказала соседка. — Мать всё же одна была.

— Да нет у меня адреса её, — с болью в голосе ответила Пелагея. — Не давала она. Пряталась, видно, от нас.

Фёкла Игнатьевна сокрушённо покачала седой головой в тёмном платке и отошла, а Пелагея осталась стоять у окна, глядя на пустынную улицу и на тот самый куст сирени под окном, который мать так любила и который сейчас ронял на землю последние жёлтые листья.


Анна была младше Пелагеи ровно на три года. В детстве они спали на одной лежанке, тесно прижавшись друг к другу спинами, делили один гребень на двоих, пока мать не выпросила у заезжего коробейника второй, и вместе прятались в тёмных сенях от материнского гнева, когда та, раскрасневшаяся от праведного гнева, искала их, чтобы выпороть за какую-нибудь провинность — разбитый горшок или недосмотр за гусыней. Пелагея всегда была тихой и домовитой, а Анна — бойкой, вертлявой, с огоньком в глазах. Она рано поняла, что красива, и это знание кружило ей голову.

А потом Анна выросла и захотела иной жизни. Не той, что текла в деревне, где с утра до ночи — то в поле, то на ферме, а в короткие часы отдыха — танцы под гармонь, если погода не подведёт. Ей грезились городские огни, шумные улицы, нарядные платья и кипение страстей, о которых она смутно догадывалась по редким книжкам и разговорам бывалых людей.

Она сбежала в город, едва ей исполнилось восемнадцать. Уехала с приезжим щёголем — агентом по заготовкам, мужчиной много старше её, с усиками и в хромовых сапогах, посулившим ей золотые горы. И первое время ей, видимо, везло. Через два месяца пришло от неё письмо, написанное корявым, неуверенным почерком. Она писала, что устроилась на прядильную фабрику, что ходит на ликбез — учится грамоте по-настоящему. И ещё она клялась и божилась, что скоро приедет, обязательно проведает мать. Но не приехала. И каждое редкое, раз в полгода, письмо было полно таких обещаний, которые Анна так и не смогла исполнить.

Агафья Тихоновна ждала. Ждала год, ждала два, три, четыре. А на пятый перестала. Только вздыхала тяжело, когда почтальонка проходила мимо, и мелко крестилась, шепча: «Жива, и то ладно. Дай Бог ей здоровья».

Пелагея же сестру не ждала. У неё началась своя жизнь, полная хлопот и забот. А когда в селе открыли избу-читальню, а потом и начальную школу, она вместе с другими бабами и мужиками, желавшими выбиться из темноты, села за парту. Там-то она и встретила Степана. К тому времени все её сверстницы либо уже обзавелись семьями, либо были просватаны. Пелагея же, по скромности своей, всегда оставалась в тени более ярких подруг, на которых и заглядывались парни.

Степан в той самой школе плотничал — чинил рамы, ладил новое крыльцо. Пелагея приглянулась ему сразу — неброской, но глубокой красотой, спокойствием и добротой, которые светились в её глазах. Он, недолго думая, подошёл к ней после занятий и, чуть заикаясь от волнения, пригласил на танцы, что устраивали по воскресеньям в той же школе. Так и завертелась их любовь.

Через полгода Степан сделал предложение. Свадьбу сыграли небогатую, но весёлую, по-деревенски: столы накрыли во дворе, угощение собрали с миру по нитке — кто картошки принёс, кто солёных огурцов, кто самогону. Невеста была в мамином перешитом платье из крепдешина, которое Агафья Тихоновна берегла как зеницу ока. Анны, конечно, на свадьбе не было — как раз тот самый год миновал с её побега.

Агафья Тихоновна, глядя на счастливое лицо дочери и на серьёзного, работящего зятя, плакала от радости и шептала про себя: «Вот и ладно, вот и хорошо. Зятя Бог послал в дом. Теперь бы только Аннушка воротилась…»

Степан переехал жить к Королёвым. Его комната в рабочем бараке на станции, дощатая клетушка с буржуйкой и железной кроватью, не шла ни в какое сравнение с просторным, тёплым домом тёщи. Та и сама была рада:

— У нас, слава Богу, места хватает. Ещё мой свёкор, царствие ему небесное, для нас с Игнатом старался, дом на три комнаты рубил. В одной я буду век доживать, в другой вы с Пелагеей обживайтесь. А в третьей — детишек ваших растить станете.

А через год после свадьбы у них родилась дочка, которую назвали Ириной, в честь бабки Степана, которую он едва помнил. И в тот же год стряслась беда с избой. Весна пришла ранняя и дружная, снег сошёл в две недели, а потом зарядили такие ливни, каких старожилы не припомнили. Неделю лило, вторую. Речка Вертушинка вздулась, вышла из берегов и подтопила все низины, огороды и погреба. Дом Королёвых, к счастью, стоял на взгорке, но вода всё же просочилась в подпол, и полы в горнице повело горбом.

Степан работал, не покладая рук. Он брал любые подработки в колхозе и у зажиточных соседей, лишь бы скопить денег на новый лес и материалы. Он валился с ног от усталости, но дом поправил. И не просто поправил — он его преобразил. Золотые руки у Степана оказались и вправду золотые. За четыре года, что они прожили в доме тёщи, он сменил прогнившие венцы, выстелил новые полы, починил крышу, а потом и баньку новую срубил на задах, и сарай для скотины, и изгородь новую вокруг усадьбы поставил. Теперь никто бы и не посмел назвать его примаком — слишком многое в этом подворье было создано его трудом и талантом.


Анна объявилась ровно через месяц после похорон матери. В конце октября, когда земля уже схватилась первым ледком.

Пелагея в тот день копала в полисаднике, готовя землю под будущую посадку того самого сиреневого куста, как завещала мать. Степан был на работе в колхозной мастерской, а трёхлетняя Иришка спала в зыбке, подвешенной к ветке старой яблони. Вдруг калитка жалобно скрипнула.

Пелагея подняла голову и замерла, не веря своим глазам.

Анна стояла у калитки. На ней было городское пальто с меховым воротником, явно не по сезону лёгкое, и туфли на высоком каблуке, которые тут же увязли в размокшей осенней земле. На шее — мамины бусы из янтаря, которые та, уезжая, незаметно прихватила. Губы ярко накрашены, лицо бледное, осунувшееся, под глазами — тёмные тени. Но осанка гордая, будто она королева, явившаяся в изгнание.

— Здравствуй, Пелагея, — произнесла Анна, осторожно ступая по грязи.

— Здравствуй, Анна, — Пелагея выпрямилась, отряхнула ладони о фартук. Голос её был глух. — Приехала, значит.

— Приехала… — Анна перевела взгляд на спящего под яблоней ребёнка. Лицо её дрогнуло. — Ты замуж вышла?

— А чему ж ты удивляешься? — горькая усмешка тронула губы Пелагеи. — Думала, век в девках просижу? Ты ж у нас первая красавица на селе была, а я так, серая мышь, замуж и не гожусь?

— Пелагея, ты что? Я просто спросила… Помню, когда я уезжала, около тебя никого не было.

— Ты зачем приехала, Анна? — перебила её Пелагея, и в голосе её зазвенела давняя, застарелая обида. — То писем по полгода нет, то придут с разных концов, и все с одними обещаниями. Мать только сердце рвала, тебя дожидаючи.

— Где мама? — Анна шагнула вперёд, вглядываясь в окна дома. — Она дома?

— Мама на погосте, — глухо ответила Пелагея. — Месяц уж как схоронили. Скоро сороковины.

Анна пошатнулась, будто её ударили. Лицо её и без того бледное, стало белее полотна. Она закрыла лицо руками и зарыдала — громко, взахлёб, не стесняясь.

— Как же так? Как же так?..

— А вот так, — Пелагея покачала головой, чувствуя, как в душе вместе с жалостью поднимается и горечь. — Не знали мы, как тебе сообщить, Аннушка. Адреса-то твоего не было. Пряталась ты от нас, словно мы чужие.

Анна всё рыдала, опустившись на корточки прямо в грязь, не замечая ни холода, ни своих дорогих туфель. И глядя на её сотрясающиеся плечи, Пелагея вдруг почувствовала острую, щемящую жалость к этой несчастной, потерянной женщине, которая была её сестрой. Она тяжело вздохнула, подошла к яблоне, бережно сняла зыбку с проснувшейся и захныкавшей Иришкой и, обернувшись к сестре, тихо сказала:

— Вставай с земли. Простынешь. Заходи в дом.


Почему Анна сбежала из города и вернулась в село, она так и не призналась ни тогда, ни потом. Пелагея со Степаном не лезли в душу, решив: захочет — сама расскажет. Первое время в доме воцарился хрупкий мир. Анна поначалу отсиживалась в своей маленькой комнатке, той самой, что мать завещала ей. Потом, когда в селе начали активную фазу коллективизации и создавать колхоз, её, как грамотную и имевшую городской опыт, привлекли к организационной работе в правлении. Она стала ходить на собрания, что-то записывала в амбарные книги.

Но по дому Анна не делала ровным счётом ничего. Могла просидеть весь день в своей комнате, вышивая гладью какую-то замысловатую картину, или читать книги, которые брала в новой избе-читальне. А ещё она выходила во двор и курила — папиросы, привезённые с собой, тонкие, с мундштуком. Эта городская привычка особенно коробила Пелагею. Иришка, дитя, не ведающее зла, тянулась к красивой, нарядной тётке, но Анна сторонилась девочки, будто та могла испачкать её или нарушить её хрупкое душевное равновесие.

А потом началось. Сначала по мелочам, а потом всё серьёзнее.

— Пелагея, — начала как-то Анна за вечерним чаем, отодвигая недопитый стакан, — я вот что хочу сказать. Вы со Степаном занимаете две комнаты. Одну — большую, горницу, другую — вон ту, что рядом. А у меня — крохотная каморка, даже сундук некуда поставить. Несправедливо это. По справедливости, нам с тобой, как сёстрам, должны быть равные доли.

Пелагея оторвалась от штопки Иришкиных чулок и внимательно посмотрела на сестру.

— По справедливости, Анна, всё так, как матушка перед смертью рассудила. Она нам со Степаном большую горницу благословила, как молодым хозяевам. А тебе, на случай, если приедешь, — малую светёлку.

— Не могла мать так несправедливо поступить! — вспыхнула Анна. — Ты на неё наговариваешь!

— Сходи в сельсовет, там всё в учётных книгах записано, — спокойно ответила Пелагея. — Воля покойной — закон.

— Это не закон, а произвол! — Анна вскочила из-за стола, глаза её сверкали. — Тебе и Степану, чужому в этом доме человеку, — две комнаты! А мне, родной дочери, — конуру?

— Какой же он чужой, Анна? — Пелагея тоже встала, чувствуя, как закипает в ней гнев. — Он деньги в дом вкладывал, без него изба бы развалилась. А ты где была, пока мы тут с матерью маялись? Где ты была, когда она год хворала и мы с ним за ней ухаживали? Ты знаешь, что он, Степан, её на руках в баню носил? Мыл её, вытирал, как родную? А ты где была? Ты даже адреса не оставила!

Анна замолчала, отвернулась к окну. Плечи её напряглись.

— Я не знала, что она так скоро… — глухо сказала она.

— Не знала, — горько повторила Пелагея. — Вот именно что не знала.

Ссоры после этого случая стали происходить всё чаще и чаще. Анне не нравилось, как Пелагея готовит щи, как стирает бельё, как воспитывает Иришку. Степана она просто не замечала. Смотрела сквозь него, будто на пустое место, а если и обращалась, то цедила слова сквозь зубы, с высокомерной гримасой.

Степан терпел. С детства, проведённого у суровой тётки, у него выработалась привычка к терпению, умение переждать бурю, перемолчать. Но однажды и его чаша переполнилась.

Анна пришла из правления колхоза, где проходило какое-то бурное собрание, и уселась за стол, на который Пелагея уже подала ужин — постную гречневую кашу с луком. Анна брезгливо оглядела тарелки, поморщилась.

— Кабанчика можно было бы заколоть, — заявила она. — Или курочку зарубить. Неужто всё пустую кашу жевать? Раз вы с этим не справляетесь, я завтра сама хозяйством займусь.

Пелагея побледнела.

— Ты столько живёшь здесь, Анна, могла бы и заметить, что мясо мы едим раз в неделю, по праздникам. Если каждый день его трескать, то через месяц ни одной курицы во дворе не останется. И не смей распоряжаться в курятнике. Там твоих кур нет.

— А чьи же? Твои? — Анна усмехнулась. — Или материнского хозяйства уже и следа не осталось?

— Каждая курица мной с цыплёнка выращена! — Пелагея стукнула ладонью по столу, так что ложки подпрыгнули. — Свиней мы с мужем заводили, корову он покупал. Материного скота давно нет!

— Ты, Анна, — вмешался Степан, поднимаясь из-за стола. Он был высок, широк в плечах, и сейчас от его фигуры веяло угрозой. — Ты бы лучше спасибо сказала, что тебя за этим столом кормят. Сама бы хоть раз горсть муки в дом принесла, хоть луковицу. Чай, платят тебе в правлении, могла бы на общий стол скинуться.

— А ты молчи! — взвизгнула Анна, вскакивая. — Ты вообще здесь чужой человек! Живёшь как у Христа за пазухой в чужом доме. Что же ты за мужик такой, если своего угла не нажил, в примаки пошёл?

— Замолчи, Анна! — Пелагея заслонила собой мужа. — Если бы не Степан, этого дома давно бы не было! И у тебя бы этой каморки тоже не было!

Степан лишь мрачно сдвинул брови, глядя на свояченицу. Потом проговорил ледяным тоном:

— С сего дня, Анна, ты за этот стол не сядешь, пока сама что-то к нему не принесёшь. Или пока не начнёшь по дому Пелагее помогать. Ты живёшь здесь на всём готовом, ешь наш хлеб, ходишь по нашему чисто выметенному двору. И смеешь ещё указывать, как нам жить?

Анна швырнула ложку прямо в тарелку с кашей, так что брызги полетели на скатерть, и, не проронив больше ни слова, выскочила из-за стола и выбежала на улицу. Не было её до самого утра. Где она пропадала, Пелагея не спрашивала, но сердце её сжималось от нехорошего предчувствия. Тот вечерний разговор стал той последней каплей, которая убила в ней остатки сестринской любви. Сестра явилась, как снег на голову, живёт на всём готовом, палец о палец не ударяет, да ещё и командует!


Пелагея и сама не заметила, когда начала сдавать здоровьем. Сперва думала — усталость. Осенью всегда тяжело: огород убрать, засолить, заквасить, хозяйство, скотина, а тут ещё и бесконечные дрязги с Анной. Пелагея думала: отдохнёт немного, перебедуется зиму — и всё пройдёт. И спина перестанет ныть, и головные боли отпустят.

Но хворь не проходила. Руки и ноги ломило по ночам так, что она не могла уснуть. Вставала, пила горячий кипяток с малиной, тёрла больные суставы. Степан просыпался, ворчал, хотел везти её к фельдшеру, но Пелагея только отмахивалась:

— Да что фельдшер? Чем он поможет? Зимой всё само заживёт, отдых нужен. Ох, Господи, — морщилась она, — чувствую себя столетней старухой. А что же дальше-то будет?

А дальше становилось только хуже. Пелагея осунулась, похудела, пожелтела лицом. На работу в колхоз ходила через силу, еле передвигая ноги. Фельдшер, молодой парень, только после училища, только руками разводил. Возил он её и в районную больницу, где пожилой усатый доктор долго слушал её, выстукивал, кровь из пальца брал, но ничего определённого не сказал, только посоветовал:

— Покой вам нужен, голубушка, и отдых. Вы, деревенские, сами себя не жалеете, работаете до упаду. Отдохнёте — и пройдёт.

Какой покой, когда в доме — хозяйство, муж на работе, сестра — как колючка в боку, а дочка махонькая? От Анны помощи не дождёшься.


Как-то в воскресенье зашла проведать Пелагею её давняя подруга, Марья. Посидели они на кухне, попили чаю с мятой. Марья, глядя на осунувшееся лицо подруги, покачала головой.

— Пелагея, ты бы сходила к отцу Никанору, что в соседнем селе служит, — тихо сказала она. — Церковка там у них маленькая, старенькая, но он, батюшка, душевный. Сказывают, скоро закроют её. А пока люди к нему ездят, кто может. Исцеления просят.

Пелагея удивлённо посмотрела на подругу. Церковь? Сейчас время такое — храмы закрывают, верующих не жалуют, вон по городам какие гонения.

— Не знаю, Марья… Какой от этого прок? Время нынче такое…

— А ты не думай про время, ты про душу подумай, — наставительно сказала Марья, которая была женщиной глубоко верующей, хоть и скрывала это. — Может, хворь твоя от душевной тяжести? Поговоришь с отцом Никанором, легче станет. Свечку за здравие поставишь, помолишься. Глядишь, и полегчает. У меня свекровь тяжко болела, так я семь ночей на коленях перед иконой простояла — и встала она, бегает теперь.

Пелагея хмыкнула про себя. Она знала, что свекровь Марьи поднялась не столько от молитв, сколько от настойки, что принесла ей знахарка из дальней деревни, да от лекарств, которые выписал тот самый усатый доктор. Но спорить не стала. С другой стороны — хуже не будет. Степан, узнав о её намерении съездить к священнику, удивился, но противиться не стал. Наоборот, сам запряг лошадь и повёз жену в соседнее село, до которого было вёрст десять.

Церквушка и впрямь стояла на отшибе, за огородами, у старого, заброшенного кладбища. Маленькая, деревянная, с облупившейся краской. Крест на колокольне покосился, крыша кое-где была латана старым тёсом. Но внутри, когда они вошли, горели свечи, пахло воском и ладаном, и стояла такая тишина, какой не бывает в мирской, суетливой жизни. Старый священник, отец Никанор, встретил их у входа. Это был худой, сгорбленный старик с длинной седой бородой и удивительно ясными, молодыми глазами. Он внимательно посмотрел на Пелагею, будто заглянул в самую её душу.

— Мир дому сему, дочь моя. Ты ко мне?

— К вам, батюшка, коли вы отец Никанор, — робко ответила Пелагея.

Батюшка кивнул и провёл её в притвор, усадил на деревянную лавку, а сам присел рядом на табурет.

— Рассказывай, милая. Я тут всех прихожан своих знаю, а тебя вижу впервые. Знать, неспроста ты, не на праздник пришла. Беда у тебя, или нужда какая?

И Пелагея рассказала. Всё, что накипело на душе за эти долгие месяцы. Про мать, про её смерть и завет. Про сестру Анну, которая сбежала, жила неизвестно где и как, а теперь вернулась и вносит в дом раздор и злобу. Про обиду, что копилась годами и душила её. Про свою странную болезнь, что забрала все силы.

Отец Никанор слушал молча, не перебивая, только поглаживал бороду и изредка покачивал головой. Когда Пелагея умолкла, утирая слёзы кончиком платка, он спросил тихо:

— А простила ли ты сестру, дочь моя?

Пелагея опустила голову.

— Не знаю, батюшка. Кажется, простила. Но на сердце камень лежит. Вроде и пытаюсь забыть обиды, а она тут как тут — опять дом делить начинает, мужа моего поедом ест. И злость во мне опять поднимается.

— Злость, дочка, это самый страшный яд. Она душу человеческую разъедает, как ржа железо. А через душу и тело начинает болеть. Не простишь ты сестру по-настоящему, от сердца, так и не будет тебе облегчения.

— Как же мне простить её, батюшка? — с болью воскликнула Пелагея. — Она мать бросила! Она приехала только потому, что в городе ей стало плохо, не от хорошей жизни! Она каждый день смотрит на меня волком!

— А ты не думай о том, зачем она приехала, — мягко сказал священник. — Это её крест и её ответ перед Господом. Ты думай о том, что она — сестра твоя. Кровь одна. Господь наш Иисус Христос заповедовал нам прощать ближним нашим согрешения их. Освободи своё сердце от обиды, и тебе полегчает. Возьми на себя подвиг любви к ней. Хоть через силу, хоть через не могу. И Господь увидит твоё старание и пошлёт тебе исцеление.

Пелагея заплакала навзрыд, как давно уже не плакала. Отец Никанор протянул ей чистый платок и терпеливо ждал.

— Хочешь, исповедуйся, дочка? — спросил он, когда рыдания стихли. — Всё Господу расскажи. Он примет.

Пелагея исповедовалась впервые за много лет. Слова шли тяжело, с запинками, со слезами, с глубокими вздохами. А когда она закончила, отец Никанор накрыл её голову епитрахилью и прочитал разрешительную молитву.

— Иди с миром, дочь моя, — сказал он, осеняя её крестным знамением. — Я буду молиться за тебя и за сестру твою Анну. Помни: любовь всё покрывает.


Всю обратную дорогу Пелагея молчала, глядя на серое, осеннее небо и чёрные поля. Степан тоже не тревожил её расспросами, только изредка поглядывал на жену с тревогой и надеждой. Ночью Пелагея долго не могла уснуть. Лежала на спине, смотрела в тёмный потолок, слушала ровное дыхание мужа и думала о словах батюшки. Простить… А ведь она и не пробовала по-настоящему. Она всё перебирала в памяти обиды, как старуха перебирает ветошь в сундуке, не в силах выбросить.

— Господи, — прошептала она в темноту, впервые за долгое время обращаясь к Нему не по привычке, а от всего сердца. — Помоги мне простить сестру мою Анну. И ей помоги, Господи. Наставь её на путь истинный.

Легче не стало сразу. Но Пелагея начала стараться. Она перестала огрызаться на Анну, терпеливо сносила её колкости, звала её к столу, несмотря на Степанов запрет, но Анна отворачивалась и уходила к себе. А Пелагея только вздыхала и продолжала делать своё дело. Когда Анна в очередной раз начинала говорить гадости про Степана, Пелагея не злилась, а лишь тихо улыбалась и говорила:

— Ты, Аннушка, поосторожнее с языком-то. Ежели ты моего мужа из дома выживешь, кто ж тебе тогда крышу чинить будет? Сама-то с топором небось не управишься?

Прошла неделя, другая. Пелагея, к своему удивлению, стала замечать, что ей действительно становится легче. Прошли ночные боли, появился аппетит, вернулись силы. Она оживала на глазах.

А в конце ноября, когда выпал первый снег и ударили настоящие морозы, слегла Анна.

Сначала думали — простуда. Жара в избе не было, а она всё куталась в шаль и сидела у холодного окна. Но температура не спадала, появился удушливый кашель, и Анна таяла день ото дня. Пелагея, забыв все обиды, ухаживала за ней, как когда-то за матерью. Варила бульоны из последней курицы, поила отварами трав, меняла бельё, обтирала тело уксусом, чтобы сбить жар. Анна не сопротивлялась, но и не благодарила. Только смотрела на сестру долгим, тяжёлым взглядом, в котором появилось что-то новое, прежде невиданное — вина? Раскаяние?

Однажды вечером, когда за окном завывала метель и бросала в стёкла пригоршни колючего снега, Анна вдруг заговорила. Голос её был тих, но отчётлив.

— Я знаю, Пелагея, отчего ты болела, — прошептала она, с трудом выталкивая слова из пересохшего горла. — Я виновата в этом.

Пелагея, перебиравшая чистые тряпицы в сундуке, замерла, не веря своим ушам.

— Я к бабке ходила, — продолжала Анна, глядя в потолок. — К той, что в лесу живёт, за болотом. К Меланье.

У Пелагеи похолодело внутри. Бабка Меланья жила в землянке в глухом лесу, за непроходимыми топями. Её изгнали из села лет двадцать назад, заподозрив в порче скота и сглазе детей. Поговаривали, что она знается с нечистой силой и может наслать болезнь, сделать приворот или, наоборот, рассорить людей до смерти. Нормальные мужики и бабы обходили её стороной, боялись даже имени её вслух произносить. Неужто Анна настолько её ненавидит, что решилась на такое?

— Ты… к Меланье ходила? — прошептала Пелагея, чувствуя, как к горлу подступает тошнота. — Зачем?

— Я хотела, чтобы ты… чтобы с тобой что-то случилось, — выдохнула Анна. — Я завидовала тебе, Пелагея. Страшно завидовала. У тебя есть всё, чего нет у меня. Муж любящий, надёжный. Дочка. Дом родительский — тебе почти весь отошёл. А у меня… что у меня было? — По её щеке скатилась слеза. — В городе я мыкалась. Переходила из рук в руки. Ребёнка родила от одного… женатого. А он и от ребёнка отказался, и от меня. Пришлось мне дитя в родильном доме оставить. Думала, без него легче будет жизнь устроить. Не устроилась.

— А сюда зачем приехала? — Пелагея чувствовала, как в душе её, поверх ужаса, поднимается волна гнева, но она сдерживала её, вспоминая наказ батюшки.

— Отец того ребёнка, — глухо продолжала Анна, — узнал, что я сына в приюте оставила. Приехал, забрал мальчика к себе в семью. Жена у него, видно, добрая попалась, приняла. А меня он пригрозил со свету сжить, если я в городе останусь. Сказал, найдёт управу. Вот я и приехала. От страха, от безысходности. А в душе — злоба и зависть к тебе. И пошла я к Меланье, просила тебе навредить. А теперь видишь — хворь ко мне вернулась. Сама сохну. Знать, поделом мне. Прости меня, Пелагея. За всё прости. Я, видно, скоро помру. Так мне и надо.

— Глупости не говори! — Пелагея вскочила, подошла к кровати и сжала горячую, сухую руку сестры. Обида вновь накрыла её с головой, но она изо всех сил старалась не поддаваться ей, держать злость в узде. Родная сестра… как же она могла додуматься до такого? Но и жалко её было до слёз. — Мы завтра же поедем к батюшке, к отцу Никанору. Он поможет. Он отмолит.

Наутро, несмотря на метель, Степан запряг лошадь в розвальни, укутал тяжелобольную Анну тулупами и повёз в соседнее село. Но когда они подъехали к церквушке, то увидели страшную картину: двери храма были заколочены свежими досками крест-накрест, а на паперти стоял человек в тулупе и с винтовкой за плечом.

Пелагея, спрыгнув с саней, подбежала к нему.

— Где батюшка? Где отец Никанор? — крикнула она, задыхаясь от ветра и страха.

Мужик с винтовкой лениво посмотрел на неё, сплюнул сквозь зубы.

— Гражданин Вознесенский арестован. Враждебная деятельность, антисоветская агитация. Отправили куда следует, судить будут. А вы чего тут забыли, гражданка? Тоже молиться пришли? Советская власть, чай, у нас.

— Советская, советская… — пробормотала Пелагея, пятясь назад и крестясь под тулупом. Арестован… Как же так? Что же теперь делать? Батюшка, который единственный мог помочь им словом Божьим, был теперь далеко, в застенках, и судьба его была неизвестна.

Всю обратную дорогу она проплакала, жалея доброго старика и не зная, как теперь помочь сестре.

Анна прожила ещё месяц. Пелагея, отчаявшись найти помощь у священника, бросила все силы на то, чтобы выходить сестру. Доставала из города лекарства через знакомых, варила наваристые бульоны, поила настоями трав, топила баню, чтобы облегчить дыхание. Анна пошла на поправку. Она начала вставать, выходила во двор, садилась на лавочку, укутанная в шаль, и смотрела, как Иришка лепит снежную бабу. Она даже пару раз улыбнулась девочке. Но ненадолго. Потом вновь погружалась в мрачное, тоскливое состояние, молчала и смотрела в одну точку. Идти к Меланье Пелагея боялась, да и Анна была категорически против.

А в канун Рождества, в самые лютые морозы, Анне стало хуже. Начался жар, она потеряла сознание. Пелагея сидела рядом с ней неотлучно трое суток, поила с ложечки, меняла мокрые от пота простыни. На рассвете четвёртого дня Анна вдруг открыла глаза. Взгляд её был ясным и спокойным.

— Пелагея, — позвала она. Голос её был тих, но твёрд. — Похорони меня рядом с мамой. Хоть после смерти с ней буду.

— Хорошо, Аннушка. Обещаю, — сквозь слёзы ответила Пелагея.

— И прости меня… — губы Анны дрогнули. — За всё прости. За обиды, за злобу, за Меланью… за всё.

— Я уже простила, сестричка, — Пелагея взяла её за руку. — Давно простила.

Анна чуть заметно улыбнулась, вздохнула — легко, спокойно — и закрыла глаза. Навсегда.


Похоронили Анну на новом сельском кладбище, рядом со свежей могилой матери. Пришли немногие — те соседи, кто помнил Анну ещё задорной, хохочущей девчонкой. Постояли молча у двух холмиков под снегом, вздыхали, помянули дома нехитрой снедью и разошлись.


Эпилог. Через три года.

Весна в тот год выдалась ранняя и дружная. Солнце припекало совсем по-летнему, снег сошёл в две недели, и земля быстро обсохла. В доме Королёвых к тому времени прибавилось ещё одно маленькое счастье: у Пелагеи и Степана родилась вторая дочка. Назвали её Елизаветой, в честь бабушки Степана, о которой он хранил смутные, но тёплые воспоминания.

Иришка, которой уже шёл седьмой год, была главной маминой помощницей. Она нянчила маленькую Лизу, подавала пелёнки, качала зыбку. Степан работал плотником в колхозе, дом содержал в образцовом порядке. Жили они по-прежнему небогато, но дружно и мирно.

В первое же погожее воскресенье после Пасхи Пелагея взяла лопату и вышла в полисадник. Рядом с калиткой, на самом солнечном месте, она выкопала глубокую ямку, принесла из сарая саженец — молодой кустик сирени, который ещё прошлой осенью отсадила от материнского куста под окном. Она бережно опустила корни в землю, расправила их, присыпала чернозёмом и полила тёплой водой из бочки.

А потом, взяв с собой Иришку и маленькую Лизу на руках, она пошла на кладбище. Две могилки, мамы и сестры, стояли рядом, под одной берёзкой. Пелагея положила на каждый холмик по букетику первых, ещё робких, мать-и-мачехи, которую отыскала на пригорке, и поставила рядом с могилами принесённый из дома саженец — точно такой же, как тот, что только что посадила у дома.

— Это тебе, маменька, — прошептала она, глядя на холмик Агафьи Тихоновны. — Как ты и просила. Сирень. И тебе, Аннушка, — добавила она, повернувшись к соседней могилке. — Пусть цветёт на вашу память.

Церковь за околицей так и стояла заколоченная. Доходили слухи, что отца Никанора, после суда, отправили по этапу куда-то на Север, на долгие двадцать пять лет. Пелагея часто вспоминала его добрые глаза и тихий голос. Теперь, познав силу настоящей, сердечной молитвы, она молилась не только за упокой душ матери и сестры и за здравие мужа и дочек, но и за страдальца отца Никанора, где бы он ни был. Молилась она и о прощении для той, что жила в лесной чаще за болотом, потому что поняла: зло порождает только зло, и лишь прощение и любовь могут разорвать этот порочный круг.

Она не знала наверняка, помогли ли ей молитвы батюшки или её собственное решение простить сестру исцелило её тело и душу, но точно знала одно: именно благодаря той встрече в маленькой церквушке и тому трудному прощению, она не только сама встала на ноги, но и сохранила семью, не дала злу и обиде разрушить её дом. И теперь, глядя на цветущие весенние сады и на спящую в зыбке маленькую Лизу, Пелагея чувствовала в сердце такую глубокую, спокойную радость, какой не знала прежде. Любовь, которой её учила мать и о которой говорил батюшка, наконец-то восторжествовала, покрыв собою всё: и боль утрат, и горечь обид, и тяжесть прощения. А значит, жизнь продолжается.


Оставь комментарий

Рекомендуем