1972 год. Три дня назад её муж вышел попить чаю и исчез навсегда. Теперь Агафья сидит в темноте с тяжелым ухватом в руках, готовая свернуть ему шею за измену. Но когда он наконец врывается в дом — абсолютно трезвый, посиневший от холода и с безумными глазами — она понимает: её муж вернулся не из загула

Агафья уже третьи сутки не находила себе места. Муж ее, Степан, плотник из местного леспромхоза, исчез в пятницу вечером, оставив на столе недопитую кружку чая и пачку «Беломора». Суббота прошла в томительном ожидании, воскресенье — в глухой злобе. К понедельнику злость выкристаллизовалась в нечто тяжелое и острое, напоминающее чугунную сковороду, которую Агафья мысленно уже примерила к Степановой голове.
Она сидела в прихожей на низкой табуретке, поджав под себя ноги в шерстяных носках. В руках ее была не скалка — скалка показалась бы Агафье слишком интеллигентным орудием для такого случая, — а тяжелый, кованый ухват, которым она мешала угли в печи. Ухват стоял, прислоненный к косяку, и в его хищном изгибе читался приговор.
За окнами февральская вьюга накручивала спирали из снега. Дом на окраине поселка Лисокосово вздрагивал от порывов ветра, и старенькие рамы жалобно постанывали. Агафья листала подшивку «Работницы» пятилетней давности. Модели платьев казались ей насмешкой: широкие плечи, дурацкие воротники. «Кому это надо? — думала она. — Тут бы портки на мужике заштопать, а они про кокетки пишут».
Три часа назад Степан позвонил из автомата на въезде в поселок. Голос его был непривычно тих и трезв, что само по себе являлось аномалией, пострашнее северного сияния.
— Агафья, — сказал он, и в трубке что-то щелкнуло, будто он пытался проглотить комок, застрявший в горле. — Я скоро буду. Ты это… дверь не запирай.
— Я тебе не запираю, я тебе ухват готовлю, — ледяным тоном ответила она. — Три дня, Степан. Три дня! Я уж думала, ты в проруби утонул, ирод.
— Лучше б утонул, — выдохнул он так тихо, что Агафья решила, будто ей послышалось.
— Что? Чего ты там мычишь? — крикнула она, но в трубке уже звучали короткие гудки.
Вот уже два часа она сидела и ждала. Время тянулось, как холодный мед. В ванной шумела вода — это дочь, Лиза, возвратившись с вечерней смены на почте, отмокала после мороза. Наконец, дверь ванной скрипнула, и в коридор выплыла Лиза в длинном байковом халате, с чалмой из полотенца на голове.
— Мам, ты чего в потемках сидишь? — спросила она, щелкая выключателем. Лампочка в сорок свечей осветила прихожую, придав Агафье сходство с церковной статуей. — Все отца ждешь? Да брось, придет. Куда он денется.
— Замолчи, — отрезала Агафья, не поднимая глаз от журнала. — Не лезь.
— А чего лезть? Я и так вижу, — Лиза зевнула, прикрывая рот ладошкой. — Ты на него с ухватом, а он, поди, на карачках приползет. Красивое будет кино.
— Я сказала — цыц!
Но Лиза не уходила. Она стояла в проеме, кутаясь в халат, и смотрела на мать с тем особенным, всезнающим выражением, которое бывает только у взрослых детей, давно уже переросших родительскую опеку.
— А знаешь, — вдруг сказала она, — мне сегодня Клавдия с третьего этажа сказала, что видела его в субботу. Не с мужиками, а с бабой какой-то. На краю поселка, у старой водокачки.
Агафья дернулась, но ухват не отпустила. Костяшки ее пальцев побелели.
— Ври больше. У Клавдии бельмо на глазу, ей черт с кузнецом померещится.
— Ну, смотри, — пожала плечами Лиза. — Я спать. Только ты это… не убивай его сразу. Дай хоть с работы уволиться по-хорошему, а то пенсию потом не получим.
Она скрылась в своей комнате, и через минуту оттуда донесся скрип пружин кровати.
Агафья осталась одна. Она поднялась, подошла к окну, раздвинула занавески. За мутным стеклом кружилась белая муть. Фонарь на столбе раскачивался, отбрасывая пляшущие тени на сугробы. Где-то в этой круговерти сейчас брел ее Степан. Трезвый. Почему трезвый? Если он пропил все деньги, то должен быть в стельку. Если не пропил — где был? С Клавдиевой бабой? У Агафьы защипало в носу от обиды.
Вдруг в подъезде грохнула дверь. Так грохнуть мог только человек, либо падающий с лестницы, либо спасающийся от погони. Шаги были не шатающиеся, а быстрые, тяжелые, сдвоенные — словно кто-то перепрыгивал через ступени. Затем в коридоре этажом ниже раздался глухой удар, и все стихло.
Агафья прильнула к дверному глазку. В искаженном линзой пространстве было пусто и желтовато от тусклой лампочки. Лестница уходила вниз, в темноту.
Через мгновение в дверь ударили кулаком. Не постучали, а именно ударили, так что дернулась дверная коробка.
— Агафья! — голос Степана был хриплым, рваным, как брезент на гвозде. — Открывай! Бога ради, открывай!
Она откинула крючок, провернула ключ. Дверь распахнулась, едва не сбив ее с ног, и в прихожую влетел Степан. Он навалился на дверь плечом, задвинул щеколду, накинул цепочку, потом еще раз дернул ручку, проверяя, заперто ли.
Агафья отступила на шаг. Ухват выпал из ее руки и с грохотом покатился по половицам.
Степан был трезв. Абсолютно, кристально трезв. Но при этом он выглядел так, словно только что выбрался из ледяной купели, куда его окунали с головой. Лицо его было не просто бледным — оно было синюшным, с серым отливом, как у покойника. Глаза, широко распахнутые, дикие, бегали по сторонам, не фокусируясь. Губы дрожали. От него разило морозом, сырой землей и еще чем-то сладковато-болотным, тоскливым. Вся его одежда — ватник, шапка-ушанка, валенки — была облеплена снегом, но снег этот был не пушистым, а каким-то серым, липким, с вмерзшими в него травинками и еловыми иголками. На спине, чуть ниже лопаток, куртка была разодрана в клочья.
— Степка… — выдохнула Агафья. — Ты чего? Ты где был? Ты что, дрался?
Степан молчал. Он сполз спиной по стене, сел прямо на пол, прямо в лужицу талого снега, и уронил голову на грудь. Плечи его мелко тряслись. Агафья никогда не видела мужа плачущим. Даже когда он падал с крыши сарая и ломал ключицу, он только матерился. Сейчас он беззвучно трясся, силясь вдохнуть воздух, и из его горла вырывались сипы и хрипы.
— Ты замерз? Обморозился? — Агафья кинулась к нему, начала стаскивать с него шапку. — Говори, ирод, что случилось!
— Погоди, — прохрипел Степан, перехватывая ее руки. Пальцы его были ледяными, но хватка — стальной. — Погоди, Агафья. Не тронь меня пока. Дай отойти.
Лиза, услышавшая грохот, выскочила из комнаты. Увидев отца, сидящего на полу в луже, она ахнула и прижала ладони ко рту.
— Папка! Ты что? Тебя избили?
Степан поднял на дочь глаза. В них плескался такой ужас, что Лиза попятилась.
— Идите в комнату, — сказал он тихо, но твердо. — Обе идите. Я сейчас. Я разуюсь только.
Он с трудом стянул валенки. Носки его были мокрыми насквозь, и кожа под ними была синюшной, как утопленничьей. Степан поднялся, держась за стену, и, не глядя на жену и дочь, прошел в зал. Он рухнул на диван, не снимая верхней одежды, и уставился в одну точку на стене, где висел старенький ковер с оленями.
— Степан, — Агафья присела рядом на корточки. Гнев ее улетучился, сменившись ледяной тревогой. — Степушка, родной, что стряслось-то? Ты скажи мне. Мы ж свои люди. Вместе двадцать лет.
Степан перевел на нее взгляд. Этот взгляд был страшен — в нем не осталось ничего человеческого, одна только пустота и воспоминание о запредельном ужасе.
— Воды, — попросил он.
Лиза метнулась на кухню, принесла ковш с водой. Степан пил жадно, захлебываясь, вода текла по подбородку, смешиваясь с потом.
— Шел я лесом, — начал он тихо, и голос его скрипел, как несмазанная телега. — От Семена-сапожника шел. Посидели мы у него, помянули… девятнадцать дней, как Марфа его преставилась. Я, грешным делом, выпил. Ну, выпил стакан, другой. Чтобы червяка задавить. А потом пошел. Ночь, луна…
Он замолчал, облизывая пересохшие губы.
— И что? — поторопила Агафья.
— А то, — вдруг голос Степана окреп, стал жестким. — А то, что, может, и лучше бы ты меня сейчас ухватом огрела. Сразу бы и конец. Потому что теперь я не знаю, как жить.
— Да что случилось-то?! — не выдержала Лиза.
— Замолчи! — рявкнул на нее Степан так, что девушка вжала голову в плечи. — Не твоего ума дело. Иди спать. Мать, выгони ее.
Агафья, повинуясь какому-то древнему инстинкту, подтолкнула дочь к двери, закрыла за ней задвижку.
— Все, Степа. Нет никого. Говори.
Степан долго молчал, глядя в потолок. А потом начал рассказывать. И чем дольше он говорил, тем холоднее становилось в комнате, словно мороз пробирался сквозь двойные рамы не с улицы, а из его слов.
Часть вторая: Лес
Он вышел от Семена около одиннадцати. Луна висела над лесом огромная, неестественно яркая, как прожектор на стройке коммунизма. Снег искрился, переливался, идти было светло, хоть газету читай. Степан шел напрямик, тропинкой, которая срезала полпути до поселка. Лес стоял тихий-тихий, ни ветерка, ни скрипа веток. Только снег поскрипывал под валенками.
Протрезвел он уже через пять минут ходьбы. Трезвость пришла внезапно, как удар под дых, и была она какой-то нехорошей, тоскливой. Ему вдруг показалось, что за ним кто-то смотрит. Он обернулся — никого. Только ели стоят, как бабы в платках, и луна меж ними просвечивает.
Он пошел быстрее. И тут он услышал плач.
Тоненький такой, надрывный, будто ребенок заблудился. Плач доносился из глубины леса, справа от тропы.
Степан остановился. Сердце его забилось где-то в горле. Он знал этот лес как свои пять пальцев, знал, что в десяти километрах нет ни одного жилья. Откуда тут ребенок?
— Ау! — крикнул он, сам не зная зачем. Голос его прозвучал глухо, лес не ответил эхом. — Есть кто?
Плач смолк. Наступила тишина, звенящая, ватная. А потом из-за елей, метрах в пятидесяти, вышел человек.
Это была женщина в длинном темном пальто, какие носили лет тридцать назад, и в пуховом платке, низко надвинутом на лоб. Она стояла и смотрела на Степана. Лица ее не было видно, только темный провал.
Степан перекрестился. Он не был особо верующим, но тут рука сама дернулась.
Женщина сделала шаг вперед. Потом еще один. И Степан понял, что она идет не по снегу, а над ним. Ее ноги не оставляли следов.
— Степанушка, — позвала она голосом, от которого у него кровь застыла в жилах. — Милый, желанный. Иди ко мне. Замерзла я. Согрей.
Голос был знакомым. До боли, до спазма в желудке знакомым. Это был голос Алены — той самой Алены, что двадцать пять лет назад утопилась в проруби из-за него. Из-за его подлости и малодушия.
Степан попятился. Ноги его налились свинцом, он споткнулся о корягу и упал в снег. Женщина приближалась. Теперь он видел ее лицо. Оно было белым, как первый снег, с синими губами и глазами, в которых не было зрачков — одни только белки.
— Алена… — прошептал он. — Прости… Прости меня, Христа ради…
— Простить? — Она остановилась в двух шагах, наклонила голову набок, как любопытная птица. — А я и простила, Степан. Я тебя так простила, что всю жизнь ждала. Соскучилась.
Из-за ее спины, из-за деревьев, начали появляться другие фигуры. Они выходили из-за стволов, из-под снега, спускались с веток. Мужики и бабы, молодые и старые, все в той же старой, довоенной еще одежде. Лица у всех были одинаково белые, глаза — пустые. Они окружили Степана полукругом, молча, не сводя с него взглядов.
— Глядите, люди добрые, — сказала Алена, обводя толпу рукой. — Гость к нам пожаловал. Сам Степан Филиппов, жених мой ненаглядный.
В толпе зашептались, захихикали. Смех был сухой, шелестящий, как осенние листья.
— А мы его заждались, — раздался голос из толпы. — Давно пора. Заждались.
Степан попытался встать, но тело не слушалось. Его бил озноб, хотя мороз не был сильным. Он чувствовал, как холод проникает в самую душу, вымораживая из нее остатки жизни.
— Пойдем с нами, Степан, — Алена протянула к нему руку. Пальцы ее были длинными, неестественно бледными, с синеватыми ногтями. — У нас весело. Пироги с горохом, песни до утра. Места много.
— Пустите, — прохрипел Степан, нашаривая в снегу хоть какую-то опору. Рука его наткнулась на сук. Он схватил его, сжал покрепче. — Изыдите, нечисть! Христом Богом заклинаю!
Толпа отшатнулась. Кто-то взвизгнул. Алена отступила на шаг, и в ее пустых глазах мелькнуло что-то похожее на страх.
— Не любят они этого, — раздался вдруг насмешливый голос сбоку.
Степан повернул голову. На поваленной березе, поджав под себя ноги, сидела баба. Обычная живая баба, в телогрейке и резиновых сапогах, с папироской в зубах. Он узнал ее — это была Василиса, которую в поселке звали ведьмой. Жила она на отшибе, лечила травками, заговаривала грыжу и снимала порчу. Мужики ее боялись, бабы ходили тайком.
— Василиса! — выдохнул Степан. — Помоги, матушка!
Василиса спрыгнула с березы, подошла ближе. Она пнула носком сапога сугроб, из которого торчала чья-то голова в платке. Голова ойкнула и ушла под снег.
— А ну, брысь, — сказала Василиса негромко. — Не видите, человек живой. Идите, откуда пришли. Своих ждите.
Толпа зашевелилась, заворчала. Алена шагнула вперед, сверля Василису взглядом пустых глаз.
— Не твое дело, ведунья. Он наш. Кровь на нем. Душенька моя по его вине мается. По праву взяли.
— По какому такому праву? — Василиса сплюнула сквозь зубы. — Ты, Алена, срок свой отходила. И не по его вине ты в омут полезла, а по своей дурости. Давно это было. Нечего старое ворошить. А ты, — она обернулась к Степану, — лежишь, как куль с мукой. Вставай давай. Ноги-то есть?
Степан с трудом поднялся, опираясь на сук. Толпа мертвых расступилась, но не уходила. Они стояли, переминаясь с ноги на ногу, и смотрели. Ждали.
— Беги, — коротко сказала Василиса. — Беги, не оглядывайся. И крест нательный держи. До поселка добежишь — спасешься. Не добежишь — моя вина.
— А вы? — выдохнул Степан.
— А я с ними потолкую. По-свойски.
Степан рванул с места. Он бежал так, как не бегал никогда в жизни. Сердце колотилось, грозя разорвать грудную клетку. Ветки хлестали по лицу, снег забивался в рот. Позади слышались крики, визг, вой. Кто-то мчался за ним по верхушкам деревьев, перепрыгивая с ветки на ветку. Кто-то дышал в затылок ледяным дыханием.
Он вылетел на опушку, когда сил уже не осталось. Впереди засветились огни поселка — редкие, желтые, родные. И тут его настигли. Что-то тяжелое прыгнуло на спину, вцепилось в плечи. Степан упал лицом в снег, захрипел. Острые зубы впились ему в ногу выше колена, прокусили ватные штаны, рванули кожу.
Он закричал и рванулся из последних сил. Рука его нащупала крест под рубахой. Он сжал его и повернулся к тому, кто сидел на нем. Это была уже не Алена. Это была тварь — не то свинья, не то человек, с оскаленной мордой и горящими зеленым огнем глазами. Из пасти ее пахло болотом и мертвечиной.
— Христос воскресе! — заорал Степан, теряя рассудок от ужаса.
Тварь взвизгнула и отшатнулась. На одно мгновение. Этого мгновения хватило, чтобы Степан вскочил и побежал дальше, уже не чуя под собой ног. Он влетел в поселок, промчался мимо спящих домов, ворвался в подъезд и захлопнул за собой дверь.
Часть третья: Явь
Закончив рассказ, Степан замолчал. Агафья сидела ни жива ни мертва. Она не знала, верить или нет. Все это походило на бред, на белую горячку. Но муж был трезв. Трезв абсолютно.
— Покажи ногу, — сказала она тихо.
Степан послушно задрал штанину. Агафья ахнула и отшатнулась. Ниже колена, на икре, зияла рана. Не глубокая, но страшная. Кожа вокруг нее почернела, спеклась, а в центре, в самом укусе, было что-то белое, шевелящееся. Агафья наклонилась ближе и с ужасом поняла, что это черви. Мелкие, белесые, они копошились в живой плоти, выползали наружу и снова уходили внутрь.
— Господи Иисусе, — перекрестилась она. — Степка, что же это?
— То, что с того света приносят, — ответил он обреченно. — Гниль.
Она бросилась в кухню, принесла таз с горячей водой, чистые тряпки, йод. Но когда она попыталась промыть рану, Степан закричал не своим голосом. Боль была адской, будто ему в ногу вгоняли раскаленные иглы. Агафья отступила, выронив тряпку.
— Не трожь, — прошептал Степан. — Не поможет. Я знаю. Это не отойдет.
Утром она побежала к Василисе. Шептунья жила на самом краю, в покосившейся избушке с заколоченными ставнями. Агафья долго стучала в калитку, пока заспанная, неприветливая Василиса не открыла.
— Чего надо?
— Степана моего спасать, — выдохнула Агафья. — Ты ж ему вчерась помогла. Он рассказал все. Помоги еще.
Василиса прищурилась, посмотрела на нее долгим, тяжелым взглядом.
— Я ему помогла? — переспросила она. — Дура ты, баба. Не помогала я ему. Я с ними договаривалась, чтобы тебя с ребенком не тронули. А он сам по себе. И теперь — поздно. Рана открылась — душа наружу просится.
— Что ты говоришь такое? — ахнула Агафья. — Век тебя благодарить буду, Василисушка. Что хочешь проси!
— Ничего мне не надо, — отрезала Василиса. — А совет дам: вези его к батюшке. В монастырь, за тридевять земель. Где мощи святые лежат. Там, может, отмолят. А здесь… здесь ему не жить. Здесь его мертвые невесты дождутся.
Она захлопнула калитку, оставив Агафью в растерянности стоять на морозе.
Часть четвертая: Искупление
Степан слег. Рана не гноилась, но и не заживала. Она просто была — черная, проваленная, с копошащейся внутри пакостью. Температура у него не поднималась, но он таял на глазах. Кожа обтянула скулы, глаза запали, руки стали прозрачными. Он почти не спал — стоило закрыть глаза, как ему являлись они. Алена, Нюрка-беспутница, и другие, незнакомые, но с такими же пустыми глазами. Они стояли у кровати, шептали, звали.
Лиза плакала по ночам, зажимая рот подушкой. Агафья поседела за неделю. Она продала корову, заняла денег у соседей и повезла мужа в дальний монастырь, о котором говорила Василиса. Ехали трое суток на перекладных — поездом, автобусом, попутками. Степан почти не ел, только пил святую воду, которую Агафья набрала в первой попавшейся церкви.
Монастырь встретил их звоном колоколов и запахом ладана. Древние стены из белого камня, золотые купола на синем февральском небе. Настоятель, отец Иннокентий, принял их сразу, будто ждал. Выслушал, посмотрел на рану, перекрестился.
— Тяжек грех твой, сын мой, — сказал он. — Душу погубил, хоть и не своей рукой. Ответ держать придется. И не только перед Богом, но и перед теми, кого на тот свет проводил.
— Батюшка, — упала на колени Агафья, — спасите его! Он же не со зла, он по глупости молодой!
— По глупости, говоришь? — отец Иннокентий покачал головой. — Глупость та же гордыня. Но милость Божия безгранична. Оставляйте его здесь. На послушание. На месяц. На два. На сколько потребуется.
Агафья уехала одна. Степан остался. Его поселили в келье, похожей на тюремную камеру — каменные стены, узкое окно под потолком, жесткая койка. Каждый день он ходил на службы, клал земные поклоны, работал в хлеву, чистил снег во дворе. Монахи не разговаривали с ним, только кормили и давали задания.
Первые две недели были адом. По ночам они приходили снова. Алена стояла в углу и плакала кровавыми слезами. Нюрка смеялась беззубым ртом и показывала на свои обгорелые руки. Тени скользили по стенам, шептали, манили. Степан молился до хрипоты, до ломоты в коленях, до кровавого пота. Он бил поклоны, читал Псалтирь, причащался каждую неделю.
На третьей неделе отец Иннокентий пришел к нему сам.
— Ну что, Степан, — спросил он. — Чуешь, как тонка грань между миром живых и миром мертвых?
— Чую, батюшка, — ответил Степан, не поднимая глаз. — Иной раз кажется, что они тут, рядом. Дышат в затылок.
— Они и есть рядом, — кивнул старец. — Всегда рядом. Ждут. Ты думал, смерть — это конец? Нет, сын мой, смерть — это переход. А для некоторых — застывшая вечность. Души тех, кто сам ушел из жизни, не находят покоя. Они мечутся между мирами, ищут успокоения. А часто — ищут тех, кто толкнул их на грех. Ты для Алены стал причиной. Искупить это можно только полным, истинным покаянием. Не на словах, а на деле.
— Как? — поднял глаза Степан. — Как мне искупить? Я бы жизнь отдал, чтобы ее вернуть, да не вернешь.
— Жизнь отдавать не надо. А вот жить по-новому — надо. И помнить о ней. Не в кошмарах, а в молитве. Молись за упокой ее души. Каждый день. Каждую ночь. До конца своих дней. И тогда, может быть, Господь даст ей облегчение, а тебе — прощение.
Часть пятая: Возвращение
Степан вернулся домой через полгода. На ноге его остался шрам — белый, уродливый, похожий на клеймо. Но рана затянулась, чернота ушла, черви исчезли. Он похудел, осунулся, в волосах появилась седина. Но глаза его были уже не те, что прежде. Спокойные, глубокие, чуть печальные.
В поселке его встретили настороженно. Слухи о его истории разошлись быстро, обрастая подробностями. Кто-то верил, кто-то посмеивался. Василиса, встретив его на улице, только кивнула и прошла мимо.
Агафья приняла его, как родного. Первое время она боялась, что ночью он начнет кричать, метаться, звать Алену. Но Степан спал спокойно. Он вставал затемно, шел в церковь (а в их поселке была только маленькая часовенка), ставил свечи за упокой. Он перестал пить совсем, даже квас обходил стороной. Работу свою плотницкую не бросил, но стал тише, молчаливее.
А через год случилось чудо. Приснилась ему Алена. Не страшная, не мертвая, а живая, молодая, какой он ее запомнил в семнадцать лет. Стояла она в белом платье, в венке из полевых цветов, и улыбалась светло.
— Простила? — спросил он во сне.
— Простила, — ответила она. — Молись за меня, Степа. Мне теперь легче. Отпустили меня.
И растаяла, как утренний туман.
Степан проснулся в слезах. На душе у него было легко и чисто, будто сняли с плеч многопудовый камень. Он разбудил Агафью, рассказал ей. Та перекрестилась и заплакала вместе с ним.
— Ну вот, — сказала она. — Отмучились. И ты, и она. Спи теперь спокойно, муженек.
Эпилог
Прошло десять лет. Степан и Агафья состарились, вырастили внуков. Лиза вышла замуж и уехала в город, но на лето всегда привозила детей к деду с бабкой.
Степан так и не притронулся к спиртному. Каждое воскресенье он ходил в часовню и ставил свечку за упокой души Алены и всех, кто сам ушел из жизни без покаяния. Многие в поселке считали его блаженным, но уважали.
Василиса умерла через пять лет после тех событий. Перед смертью позвала Степана, просила прощения за то, что не смогла помочь тогда, в лесу. Степан простил.
Нога по ночам иногда ныла — к перемене погоды. Но Степан не жаловался. Говорил: «Это память. Чтоб не забывал, какой ценой искупление дается».
А в лесу, говорят, до сих пор иногда видят по ночам огоньки. И слышат плач. Местные обходят то место стороной, крестятся и шепчут молитву. Но Степан, когда слышит такие разговоры, только головой качает:
— Молиться за них надо, а не бояться. Они такие же люди, только несчастные. Покою хотят. А покой им только наша молитва дать может.
И жил он с этим знанием дальше — тихо, смиренно, благодаря Бога за каждый прожитый день и за шанс, который ему выпал. Шанс искупить то, что, казалось, искупить невозможно.
Конец