1940 год. Старуха продала любовь сына за дойную корову, а дочь от злости вышла за нелюбимого вдовца, даже не подозревая, что этот брак станет самой грязной и честной авантюрой всей деревни. Когда вернулся настоящий жених, а у молодой жены уже округлился живот

Анфиса любила июль до сладкой боли в груди. В это время года, когда скошена трава и стога пахнут так, что кружится голова, когда вечерняя прохлада приносит облегчение после дневного зноя, а река манит к себе уставшее тело, она чувствовала себя частью чего-то большого и вечного.
В то лето ей исполнилось девятнадцать. Взрослая уже невеста, как говорили соседки. Но Анфиса не торопила время — оно и без того летело стремительно. Особенно сейчас, когда её сердце билось в унисон с сердцем Григория.
Григорий… Она произносила это имя шепотом по ночам, и от одного только звука по телу разливалось тепло. Высокий, статный, с руками, которые могли и коня остановить, и цветок с бережностью сорвать. Он работал наравне с опытными мужиками, но в глазах его всегда оставался тот мальчишеский задор, от которого у Анфисы подкашивались ноги.
— Ты чего притихла? — Григорий сидел рядом на завалинке и теребил в руках ромашку. — Гадать будешь?
— Не надо гадать, — Анфиса улыбнулась и посмотрела на него с такой нежностью, что у парня перехватило дыхание. — Я и так знаю.
— Что знаешь?
— Что осенью ты пришлешь сватов. А следующим летом… — она замялась, покраснела и отвернулась.
— А следующим летом что? — он наклонился ближе, чувствуя запах её волос, пахнущих сеном и мятой.
— А следующим летом я, может быть, буду уже не одна, — прошептала она.
Григорий замер. Счастье было таким огромным, что, казалось, не помещалось в груди. Он хотел что-то сказать, но только притянул её к себе и поцеловал в висок. Слова были не нужны.
Однако жизнь редко течет гладко, как по маслу. Уже в мае Григорий объявил, что уезжает на лесосплав. Слух прошел по деревне: там платили хорошие деньги, кормили три раза в день, а для работящих мужиков всегда была работа.
— Надо, Фиса, — говорил он, гладя её по руке. — Не хочу к твоему отцу пустым прийти. Скажет: «Что ты принес? Голь перекатную?» А я приду с деньгами, с подарками, с уважением. Пойми.
— Я понимаю, — Анфиса кивнула, хотя на глазах выступили слезы. — А писать будешь?
— Каждую неделю. Обещаю.
Её отец, Трофим Ильич, человек суровый и хмурый после смерти жены, Григория не жаловал. Не то чтобы он был плохим парнем, нет. Но Трофим смотрел дальше. Он видел, как засматривается на его дочь Степан Корзухин.
— Ты погляди, — говорил он Анфисе за ужином. — Степан-то как хозяйство поднял! После пожара отстроился заново, корову купил, лошадь. Вдовец, конечно, это минус, но у него дочка, Настенька. Девчонке восемь лет, материнская рука нужна. А ты у меня рукодельница, добрая. И дом — полная чаша.
— Тять, — Анфиса опускала глаза. — Я же Гришу люблю.
— Любовь любовью, а жить как? — Трофим хмурился. — Гришка ваш — перекати-поле. Батя его бобылем век доживал, и сын туда же. В лесу, на сплаве, да на заработках — разве это жизнь семейная? А Степан — мужик основательный. Не пьет, работящий. Подумай.
Анфиса молчала. Ей было жаль Настеньку, соседскую девочку, которая часто забегала к ним за молоком. Жаль было и Степана — видно было, как тяжело ему без жены. Но стать его женой? Нет. Сердце отказывалось даже думать об этом.
Только вот одна беда: от Григория не было писем.
Он уехал в середине мая. В начале июня пришла одна-единственная весточка: мол, добрался, устроился, работаю, люблю, скучаю. И всё. С тех пор — ни слуху ни духу.
Анфиса места себе не находила. Каждый день выбегала за ворота, едва завидев почтальона. Каждый день возвращалась ни с чем.
В тот день она как раз вышла из калитки и увидела, что почтальон, хромой дядя Ефим, остановился у дома Григория. Сердце ёкнуло. Она подождала, пока он выйдет, и бросилась к нему.
— Дядь Ефим, это Грише письмо? Можно мне? Я передам его матери!
— Не суетись, девка, — Ефим поправил сумку. — Это не Грише. Это от Петра, брата его старшего. Жене его несу.
Анфиса поникла. Она уже хотела уйти, но тут калитка снова отворилась, и вышла мать Григория, Агафья Семеновна. Увидела Анфису, вздохнула тяжело и поманила пальцем.
— Зайди-ка, дочка. Разговор есть.
В избе пахло пирогами и сушеными травами. Агафья Семеновна присела на лавку, указала Анфисе место рядом. Помолчала, собираясь с мыслями.
— Ты не ищи писем, Анфисушка. Не будет их больше.
— Как не будет? — у Анфисы похолодело внутри. — Случилось что?
— Случилось, — старуха покачала головой. — Гришка-то… Ох, язык не поворачивается. Но ты должна знать. Нечего тебе его ждать. Женится он там. На другой.
Анфиса вскочила, будто её ударили.
— Врёте!
— Не вру, — Агафья Семеновна достала из кармана фартука смятый платок, промокнула глаза. — Петька приезжал на неделе. Рассказал. Там баба есть, Маланьей звать. Молодая, вертлявая, окрутила парня, словно опенок вокруг пня. Он и голову потерял. Скоро приедут, говорят, она уже… тяжелая.
— Не верю! — Анфиса закричала так, что на улице залаяли собаки. — Не может быть! Он обещал! Он клялся!
— Девонька, — Агафья Семеновна встала и попыталась обнять её, но Анфиса отшатнулась. — Ты прости меня, старую. Может, не так растила, может, проглядела. Но правду говорю. Зачем мне врать?
Анфиса вылетела из избы, не помня себя. Слезы застилали глаза, ноги подкашивались. Она не видела, куда бежит. Просто неслась прочь, пока не оказалась у старого амбара на краю огорода. Там упала в сено и зашлась в рыдании, таком горьком, что, казалось, сама земля содрогалась.
Сколько она так пролежала — не помнила. Очнулась от того, что кто-то тряс её за плечо.
— Фиса! Фиса, ты чего? — над ней стоял отец. Лицо его, обычно суровое, сейчас выражало тревогу и… странное облегчение? — Вставай, дочка. Пойдем в дом. Рассказывай.
В избе Анфиса, всхлипывая и икая, пересказала всё, что услышала. Трофим молчал, гладил её по голове, а потом вздохнул:
— А я что тебе говорил? Голытьба — она голытьба и есть. Обещать — мастера, а отвечать за слова — нет. Ты не плачь. Ты у меня красавица, умница. Не последний мужик на селе.
— Не надо мне никого! — выкрикнула Анфиса.
— Надо, — твердо сказал Трофим. — Жизнь длинная, одной не прожить. Ты на Степана погляди. Вон как за тобой ходит, как увивается. Уж год почти. Другие бы давно рукой махнули, а он все ждет, надеется.
Анфиса подняла заплаканные глаза.
— А что, — сказала она вдруг, сама пугаясь своих слов. — Вот возьму и пойду за него! Пусть Гришка знает, что не пропала я, что не сохну по нему!
Трофим крякнул довольно, но виду не подал.
— Это ты сгоряча. Подумать надо.
— А чего думать? — в Анфисе говорила обида, злая, жгучая обида. — Иди и скажи Степану. Пусть сватает.
Степан, когда узнал, что Анфиса согласна, чуть с ума не сошел от радости. Прибежал в тот же вечер, стоял у калитки, шапку мял.
— Трофим Ильич… Анфиса… Я понимаю всё. Понимаю, что не по любви. Но я обещаю: сделаю всё, чтобы она счастлива была. Чтобы не жалела ни дня. И Настя… она хорошая девочка, они поладят.
— Поладят, — кивнул Трофим. — Фиса девка добрая.
Свадьбу сыграли быстро, в последних числах августа. Чтобы, значит, до Покрова уже муж и жена были. Степан не жалел денег: стол ломился от угощений, гуляло полдеревни. Анфиса была бледна, но держалась. Улыбалась даже, когда полагалось. А ночью, когда Степан, утомленный счастьем и хмельным, уснул, она лежала, глядя в потолок, и слезы катились по щекам, падая на подушку.
— Что я наделала, — шептала она в темноту. — Что же я наделала…
Октябрь 1940 года.
Григорий вернулся в конце месяца.
Он шел по деревне, и сердце его колотилось так, что, казалось, вся улица слышит. Четыре месяца разлуки. Четыре долгих месяца, за которые он написал Анфисе десяток писем. Через почту, через оказию, даже через брата Петра, который наведывался домой. И ни одного ответа. Ни слова.
«Может, обиделась? Может, письма не доходят? — думал он. — Сейчас увижу, всё объясню».
В руках у него был узелок с гостинцами: платок пуховый для Анфисы, пряники для её отца, бусы стеклянные. Он заработал, он старался. Теперь он придет к Трофиму не с пустыми руками.
Но не успел он свернуть к их улице, как его окликнула баба Клава, жившая напротив дома Анфисы.
— Батюшки, Григорий! Вернулся!
— Вернулся, теть Клав, — он улыбнулся. — Домой иду. А потом к Анфисе.
Баба Клава всплеснула руками и посмотрела на него так, что у Григория мороз пошел по коже.
— К Анфисе? Гришенька, так замуж она. Ещё в конце лета. За Степана Корзухина.
У Григория ноги подкосились. Он прислонился к забору, побледнел.
— Как замуж? — переспросил он хрипло. — Не может быть.
— Может, милок, может. Свадьба была, я гуляла. А ты чего хотел? Девка молодая, видная. Долго ждать? Ты вон, говорят, там себе другую нашел?..
— Кто говорит? — Григорий вскинулся. — Кто такую глупость сказал?
— Так мать твоя… Агафья Семеновна… Анфисе говорила, что ты там с какой-то Маланьей… и что брюхатая она от тебя.
Григорий рванул с места. Он бежал к дому матери, не разбирая дороги. Влетел в избу, даже не поздоровавшись.
— Мать! — закричал он с порога. — Что ты наделала?
Агафья Семеновна вздрогнула, отступила к печи. В глазах её заметался страх.
— Сыночек… Ты вернулся… Я сейчас соберу…
— Не надо собирать! — Григорий схватил её за плечи. — Зачем ты сказала Анфисе, что у меня другая? Зачем?!
Старуха всхлипнула, закрыла лицо руками.
— Прости, Гришенька… Прости Христа ради… Я ж как лучше хотела… Не пара она тебе, эта Анфиса. Отец её всё одно не дал бы согласия. Всё Степана сватал, всё корил тебя. А тут Трофим пришел… Предложил… Предложил корову…
— Корову? — Григорий отшатнулся. — Ты продала моё счастье за корову?
— А ты не знаешь, что такое голод? — Агафья Семеновна подняла на него заплаканное лицо. — Ты не помнишь тридцать третий? Петькина дочка хворает, молоко нужно. А тут корова… И Трофим сказал: всё одно не отдам дочь, костьми лягу. А так хоть корова в семье…
Григорий слушал и не верил. Мать, брат, почтальон Ефим, который все письма, видать, Трофиму носил… Все они участвовали в этом заговоре. Все продали его любовь.
— А письма? — спросил он глухо. — Мои письма?
— Трофим перехватывал. И те, что Анфиса тебе писала, тоже у него.
Григорий вышел, не сказав больше ни слова. Он шёл к дому Степана, не зная зачем. Что он скажет? Что сделает? Просто должен был увидеть её. Убедиться, что это правда.
Она выходила из калитки с ведрами. Увидела его — и ведра упали с грохотом, вода разлилась по пыльной дороге.
— Ты… — выдохнула она.
— Анфиса… — он шагнул к ней, но она отшатнулась.
— Уходи, Григорий. Нечего тебе здесь делать.
— Фиса, я писал тебе. Каждую неделю писал. Ты не получала?
— Получала, — она усмехнулась горько. — Мать твоя рассказывала. Про Маланью. Про то, что ребеночек у вас будет.
— Нет никакой Маланьи! — закричал он. — Врёт она! Мать моя всё врёт! Ей отец твой корову посулил, чтобы ты за Степана вышла!
Анфиса побледнела ещё сильнее. В этот момент дверь дома распахнулась, и на крыльце появился Степан. Увидел Григория, нахмурился, спустился вниз.
— Ты чего тут?
— Я с ней говорю, — Григорий не отводил взгляда.
— Нечего тебе с ней говорить. Она моя жена.
— Она моя невеста была, пока вы тут сделку не провернули.
— Какую сделку? — Степан нахмурился.
Григорий коротко пересказал всё, что узнал от матери. Степан слушал молча. Лицо его становилось всё мрачнее. Когда Григорий закончил, он повернулся к Анфисе.
— Это правда? Ты поэтому согласилась?
Анфиса молчала, теребя край платка. Потом подняла глаза, полные слез.
— Я думала… Думала, он предал. Я злая была… На весь мир злая. А вышло… — она не договорила, закрыла лицо руками и побежала в дом.
Степан смотрел на Григория. Взгляд его был тяжелым.
— Уходи. Пока цел.
— Я ещё вернусь, — сказал Григорий. — За правдой вернусь.
— Правда уже ничего не изменит, — Степан повернулся и ушел в дом.
Григорий не вернулся к матери. Он переночевал у знакомых, а наутро ушел из села. Сказали потом, что завербовался куда-то далеко, на стройку. А может, и соврали. Кто знает.
Анфиса осталась со Степаном. Первое время было невыносимо: каждый взгляд мужа напоминал ей о том, что она сделала. Но Степан не корил. Он молча работал, молча заботился о ней, молча терпел её слезы по ночам.
Настенька, его дочь, тянулась к Анфисе. Девочка скучала по матери, и в Анфисе нашла ту, кто могла её приласкать, сказку рассказать, косу заплести. Ради неё Анфиса и держалась.
А через полгода пришла беда. Трофим Ильич полез чинить проводку в сарае и не заметил, как взялся за оголенный провод. Нашли его только утром.
Анфиса хоронила отца и не плакала. Стояла над гробом сухая, с каменным лицом. Только когда гроб опустили в землю, она шепнула:
— Прощай, тятя. Прощай. Я тебя простила. А ты меня прости.
1942 год.
Прошло почти два года. Анфиса привыкла к своей жизни. Привыкла к Степану, к его тихой заботе, к его рукам, которые всё умели. Но главное — она полюбила Настеньку. Девочка стала для неё родной.
Одно мучило — детей своих не было. Анфиса молилась, ходила к знахаркам, пила травы — ничего не помогало. Степан утешал: «Ничего, Фисенька, погоди. Даст Бог».
Анфиса подозревала, что дело не в ней. Слишком уж спокойно Степан относился к тому, что нет детей. Слишком уж ровно. Словно знал что-то.
И однажды она узнала.
Сидела как-то на речке, полоскала белье. За ивами, что росли у воды, разговаривали две бабы, Матрена и Дарья. Анфиса сначала не вслушивалась, а потом до неё долетело:
— …а Степан-то, говорят, с самой молодости больной. Хворь какая-то детская, после которой мужики бесплодными остаются.
— Да ладно! — ахнула Дарья. — А Настька?
— А Настька не его. Покойная Соня, царство ей небесное, гуляла. Степан тогда на лесозаготовках был, месяца два. А Соня… Ну, ты понимаешь.
— Ох ты, горе-то. А он знает?
— Знает, поди. Но девочку растит, как родную. Хороший мужик.
Анфиса сидела, не в силах пошевелиться. Вода в реке текла мимо, а она смотрела на неё и ничего не видела. Выходит, никогда у неё не будет детей. Никогда.
Вечером она подошла к Степану.
— Степан, скажи мне правду. Ты знаешь, что не сможешь иметь детей?
Он вздрогнул, поднял на неё глаза. Помолчал.
— Знал.
— И молчал? — в голосе Анфисы зазвенела обида. — Видел, как я мучаюсь, как места себе не нахожу, и молчал?
— А что бы изменилось? — тихо спросил он. — Сказал бы я тебе — ты ушла бы?
— Может, и ушла.
— Вот поэтому и молчал. Думал… Думал, привыкнешь. Смиришься. Настя же есть. Её любить можно.
— Настя не моя! — выкрикнула Анфиса.
— А чья? — вдруг повысил голос Степан. — Ты её растишь, кормишь, любишь. Ты для неё мать. Какая разница, чья кровь?
Анфиса заплакала. Степан подошел, обнял её.
— Прости меня, Фиса. Дурак я. Надо было сказать. Но боялся. Боялся, что уйдешь, и всё. Один останусь.
Она не ответила. Только прижалась к нему и плакала, плакала, пока слезы не кончились.
22 июня 1941 года.
Анфиса проснулась от странного гула. Сначала думала — гроза. Но небо было чистым, только солнце вставало над лесом. А гул всё нарастал.
Она вышла на крыльцо. По улице бежали люди, кричали, плакали. Кто-то выл в голос. Анфиса схватила за рукав соседку:
— Что случилось?
— Война! — закричала та. — Война, Анфиса! Немец напал!
Анфиса прижала руки к груди, словно защищаясь от удара. Война… Это слово было страшным, чужим, не укладывалось в голове. Война — это там, в кино, в книжках. А здесь, в их тихой деревне, где пахнет сеном и коровами, где кукует кукушка и плещется река? Не может быть.
Вечером пришел Степан. Он был мрачнее тучи, но в глазах горела решимость.
— Завтра иду в военкомат, — сказал он.
— Зачем? — Анфиса побледнела. — Тебе же… У тебя бронь? Ты в колхозе нужен.
— Нет брони. И не надо мне. Мужики пойдут, а я отсиживаться буду?
— Степан…
— Фиса, слушай меня, — он взял её за руки. — Если уйду, ты за Настей смотри. Дом береги. И себя береги. Я вернусь. Обещаю.
— Не уходи, — прошептала она. — Ты мне нужен.
Он впервые за долгое время поцеловал её по-настоящему, как когда-то, в первые дни их странного брака.
— Я должен, Фиса. По-другому не могу.
Степан ушел через неделю. Провожали его всей деревней. Настенька висела на шее, ревела в голос. Анфиса стояла рядом, кусала губы, чтобы не разреветься самой. На прощание Степан шепнул ей:
— Ты прости меня за всё. За Настьку, за правду, за то, что не сложилось. Но ты мне дорога, Фиса. Помни это.
— Возвращайся, — только и смогла сказать она.
Осень 1941 года.
Жили тяжело, как и все. Работали от темна до темна. Анфиса таскала мешки, копала картошку, вязала снопы. Руки стерла в кровь, но не жаловалась. Дома ждала Настя. Девочка взрослела, помогала по хозяйству, училась готовить.
А потом Анфиса поняла, что беременна.
Она долго не верила. Ходила к бабке, та посмотрела, покачала головой:
— Девка, ты как же так? Степан-то с лета на фронте.
Анфиса молчала. Не могла же она сказать, что это случилось в последние дни перед его уходом. Да и не только в те дни…
Месяц назад она встретила Григория.
Он пришел вечером, когда стемнело. Стоял за огородом, ждал. Анфиса вышла во двор и замерла.
— Гриша… Ты?
— Я, Фиса. Домой на три дня отпустили. Через два — на фронт.
Он похудел, осунулся, глаза запали. Но для неё он был всё тем же Григорием.
— Зачем пришел? — спросила она тихо.
— Не знаю. Проститься. Посмотреть на тебя. Прости, что тогда, год назад, ушел, не попрощавшись.
— Ты ни в чем не виноват, — она подошла ближе. — Я всё знаю. Про мать твою, про отца, про корову. Прости меня, Гриша. Дура я была.
— Ты не дура, — он взял её за руку. — Ты живая. Мы оба живые. И люблю я тебя, Фиса. Всё равно люблю.
Она не выдержала. Бросилась к нему, прижалась, как тогда, в их последнее мирное лето.
— Гриша… Гришенька…
Три ночи подряд они встречались в старой бане на краю огорода. Три ночи счастья посреди войны, горя и страха. А потом он ушел.
— Я вернусь, — сказал он на прощание. — Ты жди. Я напишу. Каждый день буду писать.
— Буду ждать, — ответила она. — Век буду ждать.
И вот теперь она стояла перед бабкой, которая смотрела на неё с укоризной.
— Чей? Гришкин? Или Степанов?
Анфиса молчала.
— Ладно, — бабка махнула рукой. — Твоё дело. А только помни: тайное всегда явным становится.
1943 год.
Письма приходили. Два раза в неделю, иногда чаще. Почерк Григория, родные слова. Он писал о фронте, о товарищах, о том, как скучает. О том, как бережно хранит её фотокарточку, ту самую, довоенную, где она в белом платье стоит у калитки.
Степан тоже писал. Реже, короче. Спрашивал о Насте, о хозяйстве, о том, как пережить зиму. Ни разу не спросил, любит ли она его. Будто боялся ответа.
Почтальон дядя Ефим, тот самый, что когда-то носил письма Трофиму, теперь исправно таскал их Анфисе. И молчал. То ли совесть замучила, то ли война всё расставила по местам.
А в апреле Анфиса родила сына. Назвала Иваном, Ванечкой. Глаза у него были Гришкины — синие-синие, как васильки во ржи.
Настя нянчилась с ним, как с родным. Десять лет — уже помощница. Она и пеленки постирает, и каши сварить сможет, и с Ваней посидит, пока мать на работе.
А потом пришла похоронка.
Октябрь 1943 года.
Почтальон дядя Ефим шёл по улице, и лицо у него было серое, как зола. Анфиса увидела это из окна, и сердце её оборвалось.
Он вошел в избу, не снимая шапки. Протянул бумагу.
— Держись, Анфиса. Григорий твой… Геройски погиб. Под Смоленском.
Анфиса взяла бумагу, прочитала. И… не заплакала. Только покачнулась, села на лавку. В голове было пусто. Совсем пусто. Только звон какой-то странный.
— Спасибо, дядь Ефим, — сказала она чужим голосом.
Он постоял, потоптался и ушел. А она сидела и смотрела в одну точку. Подошла Настя, прижалась.
— Мама, не плачь.
— Я не плачу, доченька. Нет слез.
Только ночью, когда все уснули, она уткнулась лицом в подушку и завыла. Выла тихо, чтобы не разбудить детей, а слезы текли и текли, и казалось, им не будет конца.
А утром она встала, умылась ледяной водой и пошла к Агафье Семеновне.
— Здравствуйте, — сказала она, войдя в избу. — Я не затем пришла, чтобы укорять. Гриша ваш… Наш… Погиб. Я вам внука принесу. На этой неделе. Хотите — смотрите, хотите — нянчите. Не буду запрещать.
Агафья Семеновна заплакала, упала перед ней на колени.
— Прости, Анфисушка! Прости меня, окаянную!
— Встаньте, — Анфиса подняла её. — Не за себя прощения просите. За Гришу молитесь. Он того стоит.
Май 1945 года.
Война кончилась.
Анфиса узнала об этом на поле — они сажали картошку. Кто-то закричал: «Победа!», и все побросали лопаты, попадали на землю и плакали. И смеялись. И обнимались.
Домой она бежала, не чуя ног. Настя ждала у калитки с Ваней на руках. Ему уже два года, белобрысый, с Гришкиными глазами.
— Мама, что случилось?
— Победа, доченька! Война кончилась!
Они обнялись втроем и тоже плакали.
А через месяц стали возвращаться мужики. Кто на костылях, кто без руки, кто с пустым рукавом, но живые. Живые! Жены встречали их, дети висели на шеях. И только Анфиса выходила каждый день к околице и всматривалась вдаль.
Степан не возвращался.
Писем от него не было с зимы. Последнее пришло в феврале: короткое, скупое, но в конце: «Живой пока, Фиса. Держусь. Береги Настю».
И тишина.
Анфиса ходила в военкомат, писала запросы. Ответ приходил один: пропал без вести.
— Значит, есть надежда, — говорила она Насте. — Без вести — это не убит.
— Мам, — Настя смотрела на неё с той мудрой печалью, которая бывает только у детей войны. — Ты его дождёшься?
— Дождусь, дочка. Я всех жду.
Август 1945 года.
Он пришел вечером, когда солнце уже садилось за лесом. Анфиса сидела на крыльце, перебирала картошку. Подняла голову — и замерла.
По дороге шёл человек. Худой, в выцветшей гимнастерке, с пустым рукавом, засунутым за пояс. Он хромал, опирался на палку. Но шёл — к ней.
— Господи, — выдохнула Анфиса и вскочила. — Степан?!
Она бежала к нему, не разбирая дороги. Споткнулась, упала, вскочила и снова побежала. Врезалась в него, обхватила руками, прижалась.
— Живой! Живой! — кричала она, и слезы текли по щекам, и она не стыдилась их.
— Живой, Фиса, — он гладил её по голове одной рукой, второй-то не было. — Живой, милая.
— Рука… — она отстранилась, посмотрела на пустой рукав.
— Рука там осталась, под Кенигсбергом. А я вот — здесь. С вами.
Из дома выбежала Настя. Увидела отца, ахнула и тоже бросилась обниматься. Выросла, похорошела, скоро невеста.
— Батя! Батя! — кричала она.
— Настька… — Степан смотрел на неё и глаза его блестели. — Совсем большая. Красавица.
А потом на крыльце появился Ваня. Стоял, держась за косяк, и смотрел на незнакомого дядю большими синими глазами.
— А это? — спросил Степан, хотя и так всё понял.
Анфиса замерла. Подошла, взяла Ваню на руки.
— Это Ваня. Сын… Сын Григория.
Степан молчал долго. Так долго, что Анфиса испугалась. А потом он шагнул вперед, потянулся к мальчику, погладил по щеке.
— Здравствуй, Ваня. Я — Степан. Можно, я буду твоим другом?
Ваня посмотрел на мать, потом на него. И вдруг улыбнулся.
— Дядька, — сказал он. — А у тебя ручки нет?
— Нет, Ваня. Там, где я был, ручку оставил.
— А больно было?
— Было. А теперь прошло.
Ваня подумал, потом слез с рук Анфисы, подошел к Степану и погладил его по культе.
— Я подую — заживет.
Степан сглотнул комок в горле. Посмотрел на Анфису.
— Проходи в дом, — сказала она тихо. — Я щи согрела.
Вечером, когда дети уснули, они сидели на кухне и разговаривали. Степан рассказывал о войне, о боях, о госпитале. Анфиса слушала и не перебивала.
— Я знал, — сказал он вдруг. — Про Григория. Про Ваню. Ты в письмах не писала, но я знал.
— Откуда?
— Сердце чуяло. И потом, когда похоронка пришла, мне кто-то написал. Из деревни.
— И ты… — Анфиса замерла. — Ты не сердишься?
Степан покачал головой.
— На что сердиться? Война. Она всё перемешала. Мы все могли не вернуться. А Григорий — не вернулся. И Ваня — его кровь. Но растим мы его вместе, если ты захочешь.
— Степан…
— Я люблю тебя, Фиса. Всё равно люблю. Дурак я, что раньше не говорил. Боялся, что не поверишь. А теперь — чего бояться? Руки нет, война позади. Впереди только жизнь. Хочешь жить со мной? По-настоящему?
Анфиса смотрела на него. На его седые виски, на морщины, на пустой рукав. На глаза, в которых было столько тепла, что, казалось, можно согреться.
— Хочу, — сказала она.
И впервые за много лет поцеловала его сама.
1949 год.
Четыре года пролетели как один день. Степан работал в колхозе учетчиком — с одной рукой не развернешься, но умом взял. Настя вышла замуж за тракториста, молодого, красивого. Жили отдельно, но часто забегали.
Ване шел шестой год. Он называл Степана папой. И Степан был ему отцом — настоящим, любящим. Водил на рыбалку, учил строгать деревянные кораблики, рассказывал о войне — без ужасов, о том, как важно защищать Родину.
Анфиса смотрела на них и думала о том, как странно устроена жизнь. Григорий остался в её сердце навсегда — первая любовь, отец её сына. Но жизнь продолжалась. И в этой жизни был Степан. Тихий, надежный, верный. Тот, кто простил, понял и принял.
Они сидели на крыльце теплым августовским вечером. Ваня возился в траве с щенком. Степан курил, щурился на закат.
— Фиса, — сказал он вдруг. — А давай ещё одного заведем?
— Кого? — не поняла она. — Щенка?
— Ребенка. Усыновим. Или из детдома возьмем. Война многих сиротами оставила.
Анфиса замерла. Потом улыбнулась.
— Давай.
И прижалась к его плечу.
Закат догорал над лесом. Река шумела где-то за околицей. Пахло сеном и цветами. Мирный, тихий вечер.
— Знаешь, — сказала Анфиса. — Я долго думала, что такое счастье. Думала, это любовь, страсть, те ночи, когда сердце замирает. А теперь поняла.
— Что?
— Счастье — это когда ты есть. Когда дети рядом. Когда война кончилась и больше не будет. Когда можно сидеть на крыльце и смотреть, как солнце садится. И никуда не надо спешить. Никого не надо ждать. Потому что все, кого ты любишь, — здесь.
Степан молча поцеловал её в висок.
— Я тебя люблю, — сказал он просто.
— И я тебя, — ответила она.
И это была правда.
Самая настоящая.
Конец.