Он спилил ту самую черёмуху, под которой клялся ей в любви. Забудьте о сказках со счастливым концом — это дикая история о том, как гордость превращается в пепел, а настоящая любовь возвращается, чтобы ударить под дых и спасти именно тогда, когда надежды уже нет

— Глянь-ка, мам! — звонко воскликнула рыжеволосая девчушка, прилипая к оконному стеклу. Веснушки на её курносом лице горели золотом в лучах закатного солнца. — Варька приехала! Та самая, из города! Ой, я б ей всё сказала!..
— Цыц, мелкота! — осадила дочь Пелагея, вытирая руки о холщовый фартук. Она подошла к окну и, чуть отдёрнув кружевную занавеску, вгляделалась в соседский двор. — Одна аль с кем?
— Одна-одна! — затараторила девчушка, подпрыгивая на месте. — А дядь Егор-то наш за сараем, дрова пилит! Как увидит её — всё, беда!
— Господи, упаси, — прошептала Пелагея, и рука её сама собой потянулась к нательному крестику. — Беги, Ксюша, забери у него пилу! Скажи — мать ужинать зовёт. Живо!
Ксюша, недолго думая, пулей вылетела в сени.
— Постой! — крикнула вдогонку мать. — Ты это… сперва заболтай его, поняла? Чтоб он во двор не вышел, пока Варька в дом не зайдёт.
— Ага! — донеслось уже с улицы.
Пелагея снова припала к окну. Сердце колотилось где-то у горла. Варвара Калитина, соседская дочь, та, что четыре года назад разбила сердце её Егору, стояла посреди своего двора и кружилась, как в детстве, раскинув руки. Обнимала отца, мать, гладила по лохматой голове старого пса. А сама то и дело поглядывала на их дом — украдкой, с какой-то затаённой надеждой.
— Бессовестная, — выдохнула Пелагея. — Мало ей горя было?
Она разглядывала Варвару, и что-то непривычное отмечал материнский глаз. Девушка цвела. Волосы её, спелого пшеничного цвета, были уложены в затейливую причёску, платье ситцевое, городского покроя, сидело ладно. Но не это тревожило Пелагею. Глаза Варвары горели. Горели той самой отчаянной смелостью, что и в юности: всё или ничего! Если смеялась — то запрокинув голову, если шла — то твёрдым шагом, не обходя лужи, а напрямик. И любить она умела только так — чтоб сразу всё, сейчас, не откладывая на потом.
А Егора как раз в ту весну и забрали. Служить ушёл, отдавать долг Родине. Варвара провожала его — ревела, обещалась ждать. Год писала — письма приходили толстые, в конвертах, разрисованных сердечками. Потом реже. А за три месяца до дембеля пришло одно-единственное, сухое, как осенний лист: «Прости, Лё… Егор то есть. Выхожу замуж. Не ищи. Не поминай лихом».
— Мам, а чё это дядь Егор такой злой? — Ксюша влетела в избу, запыхавшись. — Я ему говорю: ужинать иди, а он пилу кинул и в дом пошёл. Сам. А меня послал… подальше, чтоб не путалась под ногами.
— Язык бы тебе укоротить, — беззлобно отозвалась Пелагея. — Садись давай, картошка стынет.
Егор вошёл в горницу, не раздеваясь. Бросил кепку на лавку, сел к столу, уставился в пустую тарелку.
— Сынок… — начала было Пелагея.
— Всё, мам. Я знаю. Видел.
— И как оно?
— А никак. — Егор пожал широкими плечами, на которые любая деревенская работа была впору. — Чай, не слепой. Приехала и приехала. Её жизнь.
Пелагея с облегчением перевела дух. Может, и правда, утихло всё? Сколько лет прошло! Четыре года — не шутка. Егор сначала почернел весь, потом ничего, отошёл. Даже встречаться начал с Настёной Соболевой, тихой такой, скромной девушкой. Но Пелагея сердцем чуяла: не женится сын, не спешит. Будто ждёт чего-то. Или боится повторить ошибку.
А за окном, за опустевшим соседским двором, темнела огромная черёмуха. Егор её когда-то для сестрёнки сажал, да так и вымахала красавица — до небес. Весной цветёт — дух захватывает. А под ней — лавочка, на лавочке той они с Варькой и сиживали вечерами. И качели Егор смастерил на толстом суку — для Ксюшки, а Варька тоже любила на них качаться. Говорила, что если отойти подальше да посмотреть на черёмуху с определённой стороны, то крона её точь-в-точь сердце.
Егор вышел на крыльцо уже затемно. Закурить захотелось — редко, но бывало. Прислонился спиной к шершавому стволу черёмухи, чиркнул спичкой. Огонёк осветил на миг его лицо — осунувшееся, с жёсткими складками у рта.
— Здравствуй, Егор.
Он не обернулся. Только дым выпустил в темноту, густой, как его молчание.
Варвара сама подошла, встала напротив. В сумерках лицо её казалось бледным пятном, только глаза блестели.
— Не рад, значит? — голос её дрогнул, но она справилась. — Понимаю. Я, наверное, зря приехала. Но мне нужно было… я хотела…
Он молчал. Курил, глядя куда-то в сторону, сквозь неё.
— Ты думаешь, я не жалею? — выпалила Варвара. — Думаешь, легко мне было? Я же дура была, Егор! Молодая, глупая! Мне казалось, что жизнь где-то там, в городе, а здесь — всё мелко, всё не то! А он… он просто красивый был, обещал горы золотые. А как расписалась — так и пошло-поехало: пьянки, гулянки, ночёвки неизвестно где…
Она всхлипнула, но тут же взяла себя в руки.
— Я не прощения пришла просить. Знаю, что не заслужила. Просто… просто хотела, чтобы ты знал: нет у меня ничего. И никого. Одна я. И дура последняя.
Егор докурил, растёр окурок пальцами, спрятал в карман — привычка с армии, не сорить. Повернулся, наконец, к ней лицом.
— Настьку Соболеву знаешь? — спросил глухо.
Варвара вздрогнула, будто пощёчину получила.
— Знаю. Тихая такая, беленькая… — голос её упал. — Ты что… женишься?
— А то. — Егор смотрел ей прямо в глаза, и взгляд его был тяжёл, как жернов. — Послезавтра свадьба. Приходи, если хочешь. На чужое счастье поглядеть.
Он развернулся и ушёл в дом, не оглядываясь. А Варвара так и осталась стоять под черёмухой, вцепившись руками в холодный ствол, и слезы текли по щекам, падали на ситцевое платье, и никто их не видел в темноте.
Наутро деревня ахнула: черёмухи у Кораблиных нету. Спилил Егор под корень. Ксюшка ревела в три ручья, Пелагея вздыхала, а отец, вернувшийся с ночного, только головой покачал:
— Ну, сын, даёшь. Хоть бы на дрова распилил, а то так и валяется.
— Новую посажу, — отрезал Егор. — Рябину. Ксюшка, не вой. Рябина красивше.
— А чё это ты рябину-то? — удивился отец.
— А ничего. Просто так.
Никто не понял, что в ту ночь под черёмухой Егор похоронил всё. И Варьку, и себя прежнего, и ту глупую надежду, что всё ещё теплилась где-то в самой глубине. Рябина — она к зиме краснеет, ярко так, будто кровью наливается. Может, затем и посадил, чтоб забыть не давала. А может, наоборот — чтоб напоминала: жизнь продолжается, и в ней есть место и боли, и красоте, только уже другой.
…Двадцать лет спустя Варвара Калитина — теперь уже просто Варвара Петровна, одинокая женщина предпенсионного возраста — стояла на перроне кемеровского вокзала и сжимала в руке билет до родной деревни. Позади остался третий по счёту неудачный брак, взрослая дочь, которая жила своей жизнью и вспоминала о матери раз в год по обещанию, и работа на заводе, где после сокращения взяли, но сразу предупредили: временно.
Всё, что она имела к своим сорока семи, умещалось в две дорожные сумки и пыльный угол в коммуналке, которую снимала за ползарплаты. И была ещё усталость. Тяжёлая, въевшаяся под кожу, от которой не спасали ни отпуска, ни смена обстановки.
— Ну что, Варвара, — сказала она своему отражению в мутном оконном стекле вагона. — Допрыгалась?
Поезд тронулся, мерно застучали колёса. За окном поплыли знакомые с детства пейзажи: берёзовые перелески, болотца с кочками, серые избы полустанков. Варвара смотрела и не видела. Мысли кружились, как осенние листья, возвращая её в прошлое, перебирая дни, словно чётки.
Вот она, восемнадцатилетняя, бежит босиком по росе к Егоркиному дому. Вот они сидят под черёмухой, и он целует её — неумело, но так бережно, будто она хрустальная. Вот она пишет ему в армию: «Жду, люблю, скорей бы ты вернулся». А вот другое письмо — короткое, злое, продиктованное обидой и гордостью: «Выхожу замуж, прощай».
Что это было? Почему она тогда так поступила? Варвара пыталась вспомнить те чувства, ту себя — и не могла. Словно это была не она, а какая-то чужая, глупая девчонка, которой всюду мерещилась не та жизнь, не те люди, не то счастье.
— Если бы можно было всё вернуть… — прошептала она, прижимаясь лбом к холодному стеклу. — Если бы тогда остаться… дождаться…
Но поезд неумолимо нёс её вперёд, и прошлого было не воротить.
Тётка Акулина, мамина сестра, встретила её на крыльце своего дома. Обняла крепко, всплакнула, повела в горницу — пить чай с сушками.
— Ну, рассказывай, племянница, как жизнь-то?
— Да что рассказывать, тёть Куля. — Варвара махнула рукой. — Прожила как-то. Теперь вот к вам, на побывку. Надолго ли — не знаю.
— Живи сколько хочешь, — ласково сказала Акулина. — Места не жалко. Одна я тут, скучно. А ты молодая ещё, всё устроишь.
Варвара усмехнулась про себя: молодая. Сорок семь — это по нынешним меркам и правда не старость. Но чувствовала она себя на все сто. Разбитой, выжатой, пустой.
— Тёть Куль, а… — она запнулась, но всё же решилась. — А Егор Кораблин как? Жив-здоров?
Акулина поглядела на неё с прищуром, хитрым, но добрым.
— А что ему сделается? Живой. Председателем сельсовета у нас, уважаемый человек. Семья у него, дети. С Настей, с Соболевой-то, живут. Трое ребятишек. Дом новый отгрохал, крепкий, ладный.
Варвара кивнула, стараясь, чтоб лицо ничего не выражало. А сердце ёкнуло и заныло, заныло глухо, как старая рана к непогоде.
— А ты чего это интересуешься? — Акулина погрозила пальцем. — Ты смотри, Варька! Не лезь, куда не просят. Люди хорошо живут, не тревожь.
— Да что вы, тётя! — Варвара даже обиделась немного. — Просто спросила. Старые знакомые всё-таки.
На следующий день она не выдержала — пошла в сельсовет. Надела лучшее платье, причёску поправила, губы подкрасила. Сама не зная, зачем. Просто хотелось увидеть. Просто хотелось, чтобы он увидел её — не ту, прежнюю, а эту, нынешнюю. Может, пожалел бы? Может, хоть слово бы сказал?
В приёмной сидела молоденькая секретарша, спросила, по какому вопросу.
— Я… это… к председателю. По личному.
— Фамилия?
— Калитина. Варвара Калитина.
Секретарша скрылась за дверью, через минуту вышла:
— Проходите.
Он сидел за столом, заваленным бумагами. Поднял голову — и Варвара чуть не попятилась. Тот же взгляд: прямой, честный, без тени притворства. Только морщин у глаз прибавилось да серебра в русых кудрях, что по-прежнему вились непокорно.
— Здравствуй, Варя.
Голос его был ровен, спокоен. Словно и не было тех двадцати лет, словно они только вчера виделись.
— Здравствуй, Егор.
Она улыбнулась, стараясь, чтобы улыбка вышла лёгкой, беззаботной. Он вышел из-за стола, шагнул навстречу. Остановился в полуметре.
— Какими судьбами?
— Да вот… в гости к тётке приехала. Решила заодно зайти, проведать.
— Ну, проведывай. — Он усмехнулся уголком губ. — Как жизнь?
— Хорошо. — Варвара соврала и сама это поняла. По его взгляду поняла: видит он всё, каждую морщинку, каждую горькую складку у рта. — А у тебя как?
— Нормально. Работаю. Семья, дети. Внуки уже есть.
— Ого! — Она постаралась изобразить удивление и радость. — Поздравляю. Ты молодец, Егор. Всего добился.
— А ты сомневалась?
Повисла пауза. Неловкая, тягучая, как патока.
— Ну, я пойду, наверное, — сказала Варвара, пятясь к двери. — Ты занят, не буду мешать.
— Варь, погоди. — Он взял её за локоть — легко, но настойчиво. — Приходи сегодня к нам. Посидим, поужинаем. Настя будет рада.
— Настя? — переспросила Варвара. — Твоя жена?
— Ага. Она у меня добрая, зла не держит. Приходи. Часов в семь.
Весь день Варвара провела как в тумане. Перебирала вещи, прикидывала, что надеть. То надевала одно, то снимала, то снова надевала. К тётке Акулине приставала с расспросами: что Настя любит, что не любит, как в доме у них принято.
— Да уймись ты! — всплеснула руками тётка. — Не на смотрины идёшь, чай, не невеста. Просто в гости.
— А я и не волнуюсь, — соврала Варвара и сама себе не поверила.
Вечером, нарядная, с коробкой конфет и бутылкой хорошего вина (всё как положено), она стояла у калитки дома Кораблиных. Дом и правда был ладный: новый, из бруса, с резными наличниками, с палисадником, где цвели астры и георгины. Варвара глубоко вздохнула и толкнула калитку.
Егор встретил её на крыльце, провёл в дом. В горнице было тепло, пахло пирогами. Из кухни вышла Настя — полноватая, румяная, в простом ситцевом платье, волосы убраны под косынку. Она улыбнулась Варваре так радушно, словно старой подруге:
— Проходи, Варя, садись. Сейчас ужинать будем.
И Варвара вдруг остро, до боли поняла: это не игра, не притворство. Настя действительно рада её видеть. Потому что ей нечего бояться. Потому что она уверена в Егоре, как в самой себе. И в его любви — тоже.
За столом говорили о пустяках: о погоде, об урожае, о деревенских новостях. Дети Егора — два парня и девчонка — поглядывали на гостью с любопытством, но без настороженности. Настя потчевала Варвару пирогами, подкладывала то одно, то другое. И только когда Егор вышел на минуту в сени, она вдруг сказала тихо:
— Ты не думай, Варя, я всё знаю. Про вас с Егором. Он мне рассказывал.
Варвара замерла с вилкой в руке.
— Я не для того говорю, чтоб уколоть. — Настя смотрела прямо, открыто, без тени вражды. — А чтоб ты поняла: нет у меня на тебя обиды. Ты тогда молоденькая была, глупенькая. Кто из нас не ошибался? Я, вон, замуж выходила — тоже не сахар было. Всяко бывало. Но Егор — он хороший. Самый лучший. Я его берегу. И ты, если хочешь по-доброму с нами дружить, — милости просим. А если нет… — Она чуть наклонила голову. — То лучше сразу уезжай.
Варвара сглотнула комок в горле. Хотелось провалиться сквозь землю. Но Настя вдруг улыбнулась, подмигнула:
— Ладно, не кисни. Ешь пироги, пока горячие.
Поздно вечером Егор пошёл провожать Варвару. Деревня уже спала, только в редких окнах горел свет. Шли молча, и тишина эта была тяжелее любых слов.
— Не сердись на Настю, — сказал вдруг Егор. — Она у меня прямая, что твоя доска. Зато не обманет.
— Я не сержусь, — тихо ответила Варвара. — Она права. Во всём права.
Они остановились у калитки тётки Акулины. Варвара подняла глаза на Егора, и в свете уличного фонаря он увидел в них слёзы.
— Егор… я дура. Я всю жизнь дура. Я всё испортила. Себе испортила, тебе… Если бы можно было назад…
— Варя, — перебил он мягко, но твёрдо. — Назад нельзя. Никому нельзя. Да и зачем? Там, назад, — одна боль. А у нас сейчас — жизнь. У каждого своя. Ты ещё молодая, всё у тебя будет. Не здесь, так в другом месте.
— Я не хочу в другом месте! — вырвалось у неё с отчаянием. — Я хочу здесь! Я хочу… к тебе!
Он молчал долго. Так долго, что Варвара решила: сейчас развернётся и уйдёт. И тогда уже — навсегда.
— Ты знаешь, Варь, — заговорил он наконец, глядя куда-то в сторону, в темноту. — Я ведь черёмуху ту спилил не со зла. И не потому, что ненавидел. А потому что понял: нет её больше. Той любви, что под ней росла. Есть другое. Настя, дети, дом. Это тоже любовь, только другая. Спокойная, надёжная. Без качания на качелях.
Он перевёл взгляд на неё:
— А ты… ты для меня теперь как сестра. Как близкий человек, которому я добра желаю. И только. Прости, если не то говорю.
Варвара кивнула. Слёзы уже высохли, и на душе стало вдруг удивительно легко и пусто. Как после долгой болезни, когда температура наконец падает и понимаешь: всё, кризис миновал. Жить будешь. Дальше.
— Спасибо тебе, Егор. За правду.
— Заходи, если что. — Он улыбнулся ей той самой улыбкой, прежней, которую она помнила двадцать лет. — Мы всегда рады.
Варвара не уехала. Осталась в деревне, у тётки Акулины. Через месяц устроилась учительницей математики в местную школу — как раз вакансия открылась. Дети поначалу дичились городской учительницы, а потом привыкли, даже полюбили: строгая, но справедливая, объясняет понятно, шутить умеет.
С Настей они и правда подружились. Варвара заходила к Кораблиным в гости, нянчилась с внуками, помогала по хозяйству. Егор относился к ней ровно, по-дружески, и Варвара постепенно привыкла к этой новой роли. Даже находила в ней какое-то утешение: лучше уж так, чем никак.
Тётка Акулина умерла через пять лет. Варвара осталась одна в её доме, и тут же объявились дальние родственники, наследники, которым дом был нужен для продажи. Варвара снова оказалась на распутье: уезжать обратно в город, в свою гостинку, где всё напоминало о неудавшейся жизни, или… или что?
— А чего ты ищешь-то? — спросила её Настя, когда они сидели на лавочке у Варвариного дома и лузгали семечки. — Ну, продадут дом. И что?
— Не знаю, Насть. — Варвара пожала плечами. — Наверное, уеду. Куда ж ещё?
— А у нас поживи, — просто сказала Настя. — Места много.
— Что ты! — Варвара даже поперхнулась. — Не могу я. Неудобно.
— Чего неудобного? Дом большой, мы с Егором одни скоро останемся, дети разъехались. А ты своя, родная. Помощница.
Варвара покачала головой, но мысль запала. И чем больше она об этом думала, тем меньше казалась безумной.
Егор, когда Настя заговорила с ним, только плечами пожал:
— Дело хозяйское. Места не жалко. Пусть живёт, если ей так легче.
Так Варвара и осталась. Перебралась в комнату на втором этаже, с окнами в сад, где цвели всё те же георгины и астры. Помогала Насте по дому, возилась с огородом, по вечерам сидела с ней на крыльце, пила чай с мятой и смотрела на звёзды.
А через год, на сороковины по Насте (сердце у той оказалось слабое, не выдержало), Варвара вдруг поймала себя на мысли, что плачет о ней, как о родной сестре. Егор стоял рядом, молчаливый, почерневший от горя, и Варвара взяла его за руку. Просто так. Чтоб поддержать.
Он не отдёрнул руку.
Прошло ещё полгода. Время в деревне текло медленно, но неумолимо. Егор осунулся, постарел, но держался молодцом: работа, дом, хозяйство — всё на нём. Варвара по-прежнему жила у него, вела хозяйство, стряпала, стирала. И никто в деревне не осудил: все знали, что они соседи, почти родня.
В тот вечер Варвара варила борщ. Егор вошёл в кухню, сел на табурет, долго молча смотрел, как она режет капусту.
— Варь, — сказал вдруг. — А выходи за меня замуж.
Нож замер в её руке. Она медленно повернулась.
— Чего?
— Говорю, выходи. — Он смотрел серьёзно, без тени улыбки. — Надоело одному. Да и ты… ты тут своя уже. Давно своя. И всегда была своя, только дураки мы оба, жизни друг без друга намудрили.
Варвара положила нож, вытерла руки о фартук. Подошла к нему, села рядом.
— Егор… ты это серьёзно?
— Серьёзней некуда. — Он взял её руку в свои — большие, тёплые, в мозолях от работы. — Я, знаешь, всё думал: что это было? Тогда, под черёмухой? Любовь? Дурость? А теперь понял: это судьба была. Которая нас всё равно свела, только через горы, через годы, через всё.
Она заплакала. Беззвучно, пряча лицо у него на плече. А он гладил её по седым волосам, которые когда-то были спелой пшеницей, и шептал:
— Ну, будет, будет. Всё хорошо теперь. Дом у нас есть, дети выросли, внуки радуют. Доживём уж как-нибудь остаток. Вместе.
— А черёмуха? — всхлипнула она. — Ты же её спилил.
— Новую посадим. — Он улыбнулся впервые за долгое время. — Рябину тоже оставим. И черёмуху посадим. Пусть рябина красная с черёмухой белой рядом цветут — как мы с тобой: разные, а вместе.
Свадьбу сыграли тихо, по-домашнему. Приехали дети Егора с внуками, Варвариной дочери позвонили по видеосвязи — та порадовалась за мать, пообещала приехать летом. Посидели за столом, вспоминали Настю добрым словом, пили за молодых (хоть какие уж там молодые — седые оба). А наутро Егор взял лопату, Варвара — ведро с водой, и пошли они в сад, на то самое место, где когда-то черёмуха росла, а после рябина красовалась.
— Ну, давай, хозяйка, — сказал Егор. — Где копать?
— А давай вот тут, — Варвара показала рукой. — Чтобы всем видно было.
И он копнул землю — первый раз в их новой, общей жизни.
Много лет спустя, когда никого из них уже не стало, в деревне рассказывали легенду: будто растут на краю села два дерева — черёмуха и рябина — и стволы их так тесно переплелись, что не разобрать, где чей. И цветут они каждую весну — одно белым, другое красным — и никто не видел, чтоб одно из них засохло. Всё вместе, всё рядышком.
А в ветреную погоду, говорят старики, слышен из того сада тихий шелест, похожий на разговор. Будто шепчутся два дерева о чём-то своём, сокровенном. Может, о любви, которая не ржавеет. Может, о жизни, которая всё расставляет по местам. Может, просто о том, что нет ничего важнее дома, где тебя ждут, и человека, которому ты нужен.
Таким, какой ты есть.