Семнадцатилетнюю Аню силком увозят из города, чтобы спасти от «опасной» любви. Она оставляет тайную записку под кирпичом, свято веря: он придёт за ней хоть на край света. Но проходит месяц, а тот, кого она ждёт, даже не ищет её — и тогда бабушка открывает внучке жестокий ритуал, как заставить сердце разлюбить навсегда

Это была история, которую мне суждено было услышать много лет спустя, сидя в плацкартном вагоне под мерный стук колёс. За окном проплывали бесконечные поля с аккуратными стогами сена, изредка сменяющиеся перелесками и полустанками, где никто никогда не выходил. Моя попутчица, женщина с усталыми, но очень живыми глазами, долго смотрела в окно, прежде чем заговорить. Её звали Анна Николаевна, и ей было около пятидесяти. Я же, восемнадцатилетняя девчонка с разбитым сердцем, тогда ещё не знала, что чужие ошибки лечат лучше любого утешения.
Но сначала нужно рассказать о том, что случилось задолго до нашей встречи в поезде, в те времена, когда героиня этой истории была так же молода и глупа, как я.
Всё началось с телефонного звонка, расколовшего тишину просторной профессорской квартиры на днепровской набережной. Клавдия Васильевна, женщина с идеально уложенными седыми волосами и цепким взглядом опытного педагога, говорила в трубку властно и не терпящим возражений тоном.
— Дело не в том, Ниночка, что я подозреваю, а в том, что я знаю наверняка. Между ними всё уже случилось. Этому твоему Глебу — двадцать шесть лет, а нашей Анечке — всего семнадцать! И не строй из себя святую наивность, — она нервно теребила кружевной воротник блузки, хотя в комнате было душно. — Я тебе больше скажу: до нашей Ани у него уже была одна дурочка, которая осталась с ребёнком и без мужа. И где тот герой? Ветер свищет в карманах!
На том конце провода растерянно молчали. Клавдия Васильевна, не дожидаясь ответа, продолжала давить авторитетом, прихлопывая ладонью по полированной поверхности стола:
— А может, у них светлое чувство? — донёсся до неё робкий, молящий голос сестры, матери той самой Анечки.
— У Ани — чувство! У этого проходимца — гормоны! Я собственными глазами видела, как он на неё смотрит, когда думает, что его никто не видит! Волчий взгляд, Нина. Хищный. На твоего Петра, между прочим, тоже так никто не смотрел, потому и живёте душа в душу. А здесь… — Клавдия Васильевна картинно закатила глаза. — Ей учиться надо, фельдшером стать, белый халат носить, а не по городу на этой тарахтелке за его спиной.
— Но как же мне быть, Клава? Я же не могу… Она не послушает…
— Забирай её. Немедленно. До конца сессии пять дней. Пусть досдаёт, и забирай. В противном случае, — голос Клавдии Васильевны стал ледяным, — пеняй на себя. Ты хочешь стать бабушкой в сорок три года? Хочешь, чтобы твою дочь по рукам пустили?
В трубке послышались всхлипывания.
— Ну что ты ревёшь? Соберись! Я тебе добра желаю, — Клавдия Васильевна уже смягчила тон, чувствуя, что дело сделано. — Говори отцу, пусть выезжает. А я здесь пока пригляжу, чтобы эта… эскапада не зашла слишком далеко.
Она положила трубку и удовлетворённо откинулась на спинку стула. Совесть её была чиста. Она, профессор местного медицинского училища, интеллигентка в третьем поколении, спасёт племянницу от грязных лап какого-то заводского инструктора. А то, что девочка живёт у неё второй год и считает тётю чуть ли не второй матерью — так это мелочи. Во благо.
Анна в это время и не подозревала, что её судьба решается в душной комнате с тяжёлыми шторами. Она стояла, прижавшись спиной к холодной стене дома, и смотрела в глаза любимому. Глеб, высокий, широкоплечий, в поношенной кожаной куртке, пахнущей бензином и дорогой, гладил её по щеке шершавой ладонью.
— Дурочка ты моя, — тихо говорил он, и голос его был похож на рокот мотора его старого «Явы». — Чего ты боишься? Подумаешь, тётя. Не съест она меня.
— Ты не знаешь мою тётю, Глеб, — Анна улыбнулась, но в глазах застыла тревога. — Она у нас профессор. Для неё любой, у кого нет высшего образования, — существо низшего порядка. А уж мотоцикл для неё — символ распада.
— Ха! — Глеб рассмеялся. — Ну и пусть. Я не с ней собираюсь жизнь жить. Я с тобой.
Он притянул её к себе, и на мгновение мир перестал существовать. Было только тепло его тела, стук его сердца и запах, от которого у Ани кружилась голова. Где-то в кустах сирени предательски хрустнула ветка.
— Там кто-то есть, — испуганно дёрнулась Анна.
— Кошка, наверное. Или ёж. Тут их полно, — отмахнулся Глеб, но взгляд его на мгновение стал жёстким. Он поднял с земли камень и с силой швырнул в заросли. — Видишь? Тишина. Успокоилась?
— Мне пора, — выдохнула Анна. — Она и так уже злая ходит. Говорит, я запустила учёбу.
— Подожди, — он взял её лицо в ладони. — Завтра увидимся?
— Конечно.
— Три слова?
— Три слова, — кивнула она.
Их прощальный поцелуй был долгим, как сама вечность. Глеб завёл мотоцикл, и через минуту его красный задний фонарь трижды мигнул на повороте: «Я тебя люблю». Анна, всё ещё чувствуя на губах его вкус, поправила растрепавшиеся волосы и шагнула к подъезду.
Но не успела она коснуться ручки двери, как из кустов сирени вышел человек. Анна вскрикнула и попятилась, но тут же узнала тяжёлую фигуру отца.
— Папа? Ты… ты здесь откуда?
Илья Сергеевич, грузный мужчина с натруженными руками шофёра, стоял перед ней, сжимая кулаки. В свете тусклого фонаря его лицо казалось высеченным из камня.
— Стоял. Смотрел. Слушал, — голос его был страшен своей спокойной ровностью. — Долго вы тут воркуете. Я уж думал, до утра простоите.
— Ты следил за мной?! — голос Анны сорвался на визг. — Ты подслушивал?!
— Я проверял, — отчеканил отец, приближаясь. — И услышал достаточно. Так что, доченька? Правду тётя говорила?
— Что ты имеешь в виду? — Анна попятилась, вжимаясь в дверь.
— Была ты с ним? — он схватил её за подбородок грубой, тяжёлой рукой, заставляя смотреть в глаза. — Отвечай, Аня. Не ври.
— Папа, пусти, мне больно! Это не твоё дело!
— Не моё?! — взревел он. — Я тебя растил, кормил, в город отправил, чтобы ты человеком стала, а ты?! Шлюхой последней решила стать?! Отвечай, я кому сказал!
— Да! Да, была! — закричала Анна в истерике, вырываясь. — Мы любим друг друга! А вы все… вы ничего не понимаете! Сейчас девяностые, а не пятидесятые! Мы сами решаем!
Отец замер. На секунду Ане показалось, что он сейчас её ударит. Но он лишь разжал пальцы и отступил на шаг. В его глазах была такая боль и такое презрение, что это было хуже любой пощёчины.
— Любите, значит, — прохрипел он. — Ну что ж. Завтра в восемь идём за документами. В одиннадцать мы уезжаем домой. Собирай вещи.
— Нет! Я никуда не поеду! Я останусь здесь!
— У тёти? Которая тебя приютила, а ты ей в душу плюнула? Она больше не пустит тебя на порог. К нему пойдёшь? К его маме? Думаешь, она тебе обрадуется, когда узнает, сколько тебе лет? — отец говорил тихо, но каждое слово падало, как тяжёлый камень. — Кончились твои гулянки, Аня. Будешь жить так, как я скажу.
В этот момент с противным скрипом распахнулось окно на втором этаже. Сонный женский голос проворчал:
— Совесть у людей есть? Ночь на дворе, а они концерты закатывают! Милицию вызвать?
— Спи, бабка, не твоего ума дело! — рявкнул Илья Сергеевич, схватил дочь за локоть и потащил в подъезд.
Ночь Анна провела, не смыкая глаз. Всхлипывая в подушку, она слышала, как на кухне негромко переговариваются отец и тётя. Клавдия Васильевна с наигранным сочувствием поила брата чаем и причитала:
— Я же говорила, Илюша, я же тебя предупреждала. Девочка совсем от рук отбилась. Этот твой… Глеб… он же её с пути сбил. Она даже микробиологию еле сдала. Если бы не я, с её тройкой бы и осталась.
— Спасибо тебе, Клава, — глухо отвечал отец. — Век не забуду. Спасла ты нас от позора.
— Ой, да что там, — отмахивалась та. — Я же родная тётя. Я добра желаю. Ты её сейчас забери, подальше от этого соблазна. Пусть у бабушки в деревне посидит, мозги на место встанут.
Анна замерла. В деревню? К бабушке Вале, в эту глушь, где даже телевизор ловит всего два канала? А как же Глеб? Как же она без него?
Рано утром, когда отец ушёл в душ, а тётя возилась на кухне, Анна, бледная и опухшая от слёз, выскользнула во двор. Сердце её колотилось как бешеное. Она подбежала к скамейке, где вчера они стояли с Глебом, и нащупала под кирпичом тайник. Это было их место: они обменивались там записками, если не могли дозвониться. Достав огрызок карандаша и клочок бумаги, она нацарапала дрожащей рукой: «Пензенская обл., дер. Ольховка. Бабушка Валя. Жди. Я люблю тебя. Найди меня». Сунула записку под кирпич и, услышав окрик отца, пулей метнулась обратно.
Она не знала, найдёт ли он её. Но это была её единственная надежда.
Ольховка встретила Анну удушающей тишиной и запахом полыни. Деревня из десятка домов, затерянная среди холмов, казалась вымершей. Бабушка Валя, маленькая, сухонькая старушка с вечно повязанным платком, встретила их на крыльце, всплеснула руками и тут же принялась хлопотать: топить печь, греть воду, собирать на стол.
Отец переночевал, наутро переколол все дрова, починил покосившийся забор и, строго взглянув на дочь, уехал.
— Ты, матушка, с ней построже, — сказал он на прощание. — Пусть работает. От работы и дурь из башки выветрится.
— Ладно, ладно, Илюша, не учи учёного, — закивала бабушка. — Поживём — увидим.
Первые дни Анна просто лежала на продавленном диване и смотрела в потолок. Бабушка, шаркая валенками, ходила вокруг, что-то бормотала себе под нос, мешая русский с украинскими словечками, и пыталась занять внучку делом.
— Ось, дывысь, Анька, — причитала она, размачивая хлеб в молоке для пса Шарика. — Любовь у неё, бачите, трагедия. А Шарику кто есть давать будет? Ты думаешь, у Шарика души нема? И у него душа, и он любить умеет, по-собачьи, верно. А ну, вставай, лежебока!
— Бабуль, отстань, — отворачивалась Анна к стене.
— Отстань? А кто коз доить будет? Я, по-твоему, вечная? Вставай, кажу!
Так, потихоньку, день за днём, бабушка втягивала её в деревенскую жизнь. Анна пасла коз на опушке леса, сидела у ручья, пускала по воде листья, шепча строчки из любимого Тагора, которые когда-то читала ей мама. Она представляла, как ветер донесёт её вздохи до Глеба, как он почувствует, как ей плохо, и примчится. Она даже пыталась «заряжать» воду лунным светом, как делали древние колдуньи, надеясь, что магия расстояний сработает.
Но время шло. Неделя. Две. Три. Ни слуху, ни духу. Глеб не появлялся. Анна начала сходить с ума от неизвестности.
— Бабушка, у меня почки болят, — соврала она на исходе четвёртой недели, схватившись за бок. — Мне в аптеку надо, в район. Таблетки нужны специальные, без них никак.
— Ой, лишенько! — всполошилась бабушка. — Давно болит? Чего молчала?
— Давно, бабуль, терпела. Дай денег на автобус, я мигом.
Бабушка полезла в сундук, достала заветный кошелёк, вышитый бисером, и отсчитала мятых рублей.
— На, поезжай. И мне коробку спичек купи, а то все вышли.
В райцентре Анна первым делом нашла телефонную будку. Руки дрожали так, что она два раза набирала номер неправильно. Наконец в трубке раздались длинные гудки, а потом уставший женский голос ответил:
— Алло?
— Здравствуйте, — выдохнула Анна. — Позовите, пожалуйста, Глеба. Это очень важно.
— А кто его спрашивает?
— Я… я его знакомая. Анна.
В трубке повисла пауза. Затем женщина, видимо, мать, сказала неохотно:
— Нет его. Уехал он.
— Куда? — сердце Анны пропустило удар. — Когда?
— Да уж с месяц как. На море они поехали, с девушкой своей.
— С… с девушкой? — голос сел. — С какой девушкой?
— С Сонечкой. Невеста его. Вы вообще кто, девушка? — в голосе матери послышалось раздражение.
— Я… я подруга, — прошептала Анна. — А вы не знаете, он… он не искал меня? Может, записку оставлял?
— Записку? — хмыкнула мать. — Деточка, я не знаю, что ты там себе придумала, но мой сын женат собирается. И никаких записок он не оставлял. Не звони сюда больше.
— Постойте! — закричала Анна, но в трубке уже звучали короткие гудки.
Она вышла из будки на ватных ногах. Мир вокруг рухнул, рассыпался на миллион осколков. Не месяц! Неужели всё это время, пока она ждала, надеялась, плакала, он был с другой? А она для него… игрушка? Мимолётное развлечение?
Анна побрела на автобусную остановку, не разбирая дороги. Она села на скамейку, машинально начала обдирать кору с дерева, бросая щепки под ноги. Мысли в голове были чёрные, как смоль. Значит, тётя была права? Отец был прав? А она, дура, наивная дура, поверила в сказку.
— Девушка, вы в Ольховку? Присмотрите за сумками? — какая-то женщина поставила перед ней две тяжёлые сумки.
— Да… конечно… — автоматом ответила Анна.
Она сидела и смотрела в одну точку. Из её глаз текли слёзы, но она их даже не замечала. В голове билась одна мысль: «Как жить дальше? Зачем жить дальше?»
Домой она вернулась поздно вечером. Бабушка, увидев её лицо, ахнула и, не спрашивая ни о каких таблетках, уложила в постель.
— Ну, рассказывай, — велела она, присаживаясь рядом.
И Анна рассказала. Всё. Сквозь рыдания, запинаясь и захлёбываясь словами.
Бабушка слушала молча, поглаживая её по голове сухой, тёплой ладонью. Когда Анна замолчала, она тяжело вздохнула и сказала неожиданно твёрдым, совсем не старческим голосом:
— А теперь слушай меня, внучка. Всё, что было — оно было не зря. Это тебе урок на всю жизнь. Мужчины, они такие. Но не все. Просто твой оказался… не твой. Это ты сейчас поняла?
Анна кивнула.
— Хорошо. А теперь вставай. Бери спицы. Вязать умеешь?
— Немного.
— Вот и славно. Садись рядом. Научу тебя тоску избывать.
Бабушка достала клубок серой шерсти и спицы. Они сели рядом, и бабушка начала показывать, как набирать петли.
— Ты, когда петлю затягиваешь, думай о нём. О плохом думай. О том, как он тебя предал, обманул, бросил. В каждую петельку всю свою обиду вкладывай. Затягивай покрепче. Души его, души его подлость.
Анна, всхлипывая, послушно вязала. Странное дело, но с каждым стежком, с каждой затянутой петлёй образ Глеба в её голове тускнел. Он переставал быть тем прекрасным принцем на мотоцикле, а превращался в кого-то чужого, далёкого и неприятного.
— А теперь, — сказала бабушка, когда был связан небольшой лоскут, — иди на улицу, разожги костёр и сожги это. Чтобы пепла не осталось. И вместе с пеплом — вся твоя любовь дурацкая сгорит.
Анна так и сделала. Стоя у костра, глядя, как корёжится на огне серый вязаный лоскут, она вдруг почувствовала невероятное облегчение. Будто гора с плеч свалилась.
— Бабушка, — спросила она, вернувшись. — А если бы он был моим? Если бы настоящая любовь?
— А если бы настоящая, ты бы ни одной петли на него не накинула, — улыбнулась бабушка беззубым ртом. — Потому что любить — это не душить. Это отпускать. А коли он не вернулся, не искал тебя, не пробился через все преграды — значит, и любить не за что было. Цена ему — грош в базарный день.
Осенью за Анной приехал отец. Он был хмур, но в глазах его уже не было той ледяной ярости.
— Ну что, дочь, — спросил он, глядя, как она грузит в машину нехитрые пожитки. — Пожила у бабки? Поумнела?
— Поумнела, пап, — тихо ответила Анна и, подойдя, обняла его. — Прости меня.
Отец опешил, потом его лицо дрогнуло, и он неловко, но крепко обнял её в ответ.
— Ладно, — только и сказал он. — Поехали домой. Мать заждалась. Учиться будешь?
— Буду, пап. В нашем техникуме. В общежитии.
— Ну, смотри. Если что — мы рядом.
Анна закончила техникум с отличием. Поступила в медицинский институт, стала врачом. Вышла замуж за хорошего человека, тихого, надёжного, с которым можно было и помолчать, и посмеяться. Родила двоих детей. Купили дом, разбили сад.
Жизнь текла мирно и счастливо. Воспоминания о том лете в Ольховке, о Глебе, о жгучей боли предательства стёрлись, превратились в почти забытую историю. Иногда, вяжущими зимними вечерами, Анна Николаевна вспоминала бабушкин урок и улыбалась. Спасибо тебе, бабушка Валя, за науку.
…Поезд мягко затормозил у перрона небольшой станции. Катерина Сергеевна — Анна Николаевна — поправила платок и поднялась.
— Ну вот, мне пора. А ты, милая, запомни, — она обернулась ко мне, восемнадцатилетней дурочке, и в её глазах светилась тёплая, понимающая мудрость. — Не та любовь настоящая, от которой сердце замирает и голова кругом идёт. Такая любовь часто оказывается мыльным пузырём. А та настоящая, от которой на душе спокойно и светло. Которая испытания выдерживает. Которая прощать умеет и не душит петлёй обид. Ищи такую.
Она вышла в тамбур, и через минуту я видела в окно, как её невысокая фигурка идёт по перрону, удаляясь от поезда.
Я осталась одна. За окном снова поплыли поля, перелески, полустанки. А в груди, там, где ещё утром ныла тупая боль от неразделённой любви к Костику из параллельной группы, вдруг стало удивительно легко и пусто. И в этой пустоте зарождалось что-то новое, ещё неясное, но определённо очень важное. Жизнь продолжалась, и в ней обязательно должно было случиться что-то хорошее. Настоящее.