15.02.2026

Холодный перрон 1943 года свёл двух одиноких женщин: продрогшую колхозницу и цыганку с ребёнком на руках. Одна хотела прогнать попрошайку, а вторая — увидела в её руке судьбу, которая перепишет всё военное лихолетье на любовь, которой хватит на двоих до самого последнего вздоха

Ноябрь 1943 года выдался на редкость суровым. Холодный ветер гнал по перрону маленькой станции пожухлые листья, бросая их под ноги редким прохожим. Серое небо низко нависало над землей, грозясь вот-вот разразиться ледяным дождем или первым снегом. Екатерина, зябко кутаясь в видавший виды пуховый платок, ждала. Ждала она подводу из колхоза «Красный луч», которую обещал прислать бригадир. Ноги в стоптанных кирзовых сапогах замерзли, и она переминалась с пятки на носок, то и дело поглядывая в сторону пустынного шоссе.

На душе у Катерины было так же пасмурно, как и в это ноябрьское утро. Третий год войны выжал из деревни все соки. Работа от зари до зари, похоронки, приходящие в каждый второй дом, немощные старики и вечно голодные дети. Ей, двадцатидвухлетней девушке, приходилось тащить на себе и хозяйство, и работу в поле, и заботы о порядках в документации, которые на неё взвалил председатель. Она уже давно разучилась улыбаться просто так, без причины.

— Барышня, красавица писаная! Подай копеечку, Христа ради, на молочко махонькому! — звонкий, чуть хрипловатый голос вырвал Катерину из мрачных мыслей.

Она обернулась. К ней, ловко лавируя между лужами, бежала молодая цыганка. Из-под цветастого платка, несмотря на холод, выбивались смоляные кудри. Смуглое лицо с правильными чертами и огромными черными глазами горело румянцем от быстрого бега. На руках она держала укутанный в тряпье сверток.

— Господи, сколько можно! — раздражение, накопившееся за долгие часы ожидания, выплеснулось наружу. — Откуда у меня, у колхозницы простой, деньги? Сама скоро тут с вами на паперти стоять буду! Иди вон, работай, чем побираться!

— Не гневись, милая, не гневись, — цыганка говорила тихо, но с каким-то особым, певучим достоинством. — Рада бы я работать, да кто ж меня возьмет? Увидят платок, увидят глаза черные — и сразу дверь перед носом. Ворожея, мол, обманет. А я не ворожея. Я солдатка. Муж у меня был, Василий, русский парень из-под Рязани, — она вздохнула, поправила сверток на руках. — Похоронка на него в сентябре пришла. Под Вязьмой.

Катерина почувствовала легкий укол стыда. Но упрямство и нажитая за годы лишений привычка никому не верить взяли верх.

— А пенсию? Пенсию за мужа почему не оформишь? Ребенок вон на руках — значит, положено. Иди, не стой над душой.

Цыганка вдруг странно улыбнулась уголками губ, покачав головой, от чего серьги в ушах мелодично звякнули.

— А врешь ты все, красавица, — констатировала она будничным тоном. — Нет у тебя ребятишек. Глаза у тебя пустые, не материнские. Как и у меня… — последние слова она произнесла совсем тихо, и Катерина заметила, как смуглая кожа на щеках женщины стала еще темнее от прилившей крови. — Проще просить, когда на дитя просишь. Сердце у людей мягче становится.

— Ах, вот оно что! — Катя всплеснула руками. — Значит, обманываешь людей? Нет у тебя совести! Раз нет детей — иди работай, чем лиходействовать!

Она резко отвернулась и зашагала к столбу с расписанием, за которым должна была показаться телега. Но цыганка, словно тень, последовала за ней.

— Отстань! — Катя повысила голос. — Уйди, закричу! Сторожа позову!

— Да не надо мне ничего от тебя, — цыганка говорила спокойно, даже мягко. — Не трясись ты над своей котомкой. Кроме бумаг казенных там все равно ничего нет. Пусто в ней. Ты мне руку дай. Просто дай руку — и все.

Что-то было в её голосе такое, что заставило Катерину замереть. Не страх, не любопытство, а какая-то странная, щемящая нота, заставляющая подчиниться. Она нехотя протянула огрубевшую от работы ладонь.

Цыганка взяла её в свои теплые, сухие ладони, всмотрелась в линии. Её брови сошлись к переносице, глаза потемнели еще больше, став почти бездонными.

— Что там? — не выдержала Катя. — Что ты увидела? Говори, раз взялась.

— Чудно все… — прошептала цыганка. — Смутно вижу, но чудно. Пойдем-ка к камню вон тому, — она кивнула в сторону огромного валуна, одиноко лежащего за станцией, у края поля. — Там хоть ветер не так задувает.

Катерина, сама себе удивляясь, покорно пошла за незнакомкой. Время всё равно тянулось бесконечно, а Макар, возница, вечно опаздывал.

Усевшись на холодный камень, цыганка бережно достала из-за пазухи ветхий, затертый до блеска колоду карт.

— Это карты моей бабки Ульяны. Великая ведунья была, царствие ей небесное. Они и судьбу, и жизнь всю как на ладони показать могут. Возьми их в руки. Подержи. Своим теплом согрей. А теперь вытяни три.

Катя, чувствуя себя полной дурой, сунула руку в шершавую колоду и вытащила три карты.

Цыганка разложила их на камне, придерживая, чтобы не сдул ветер.

— Вижу я мужа у тебя, — заговорила она, водя пальцем над рисунками. — И деток вижу. Троих. Две девки да парень. Но не все они твоей кровью рождены. И мужа того звать будут на букву «А». Александром, видать, или Алексеем.

— Ох, насмешила! — Катерина не выдержала и горько усмехнулась. — Цирк, да и только! Муж у меня, между прочим, есть, Григорием звать, и воюет он сейчас под Сталинградом. Так что врут твои бабкины карты. Иди ты со своими побасенками!

— Я говорю то, что вижу, — с обидой в голосе ответила цыганка. — Слезы я вижу, Катя. Горькие слезы. А потом страх и боль. А потом — солнце. Яркое такое солнце и радость, от которой сердце заходится.

— Дивно! И как тебя люди за такие пророчества за косы-то не оттаскали?

— Ко мне всё приходили. И всё сбывалось, — в голосе цыганки звучала гордость.

— А звать-то тебя как, пророчица?

— Радой кличут. Рада я, — улыбнулась она, и в этой улыбке вдруг мелькнуло что-то очень молодое и беззащитное. — А ежели нужна тебе буду или просто вспомнишь обо мне, знай — я вон в том подвале живу, — она махнула рукой в сторону полуразрушенного двухэтажного дома на окраине.

— А где ж табор твой? Где родичи? — теперь уже Катя задавала вопросы, в которых сквозило не столько недоверие, сколько недоумение.

— Сбежала я от них, — просто ответила Рада. — Пять лет уж минуло. Васеньку своего встретила, полюбила. Знала, что родители не простят, что проклянут. Но пошла. Сердцу-то не прикажешь. А они на Урал ушли, когда война началась. Где они теперь — не ведаю. А свекровь, мать Васина, как похоронка пришла, за дверь меня выставила. Сказала — цыганское отродье, навела порчу на сына.

И тут Катерину словно обожгло. Что значит — остаться одной, без роду, без племени? Она знала это чувство лучше других. Её отец пропал без вести в финскую кампанию, а мать год назад сгорела от тифа за две недели. Одиночество — вот что было её постоянным спутником эти долгие месяцы. Подруги? У каждой свои заботы, свои похоронки, свои голодные дети. Некогда им душу отводить. А тут стояла перед ней живая душа, такая же одинокая, как и она сама.

— Рада… — язык словно жил своей жизнью. — А поехали со мной? Осень на дворе, скоро зима, в подвале-то не перезимуешь. Поживешь пока у меня. Работу найдем. Готовить-то умеешь?

— Кто ж меня на работу возьмет? — Рада смотрела на неё с недоверием и робкой надеждой.

— Я у председателя вроде как на подхвате, бумаги помогаю заполнять, — Катерина говорила быстро, словно боясь передумать. — Договорюсь. Поехали. Зиму перекантуемся, а там видно будет. Вместе-то веселее.

Вдали послышался скрип колес и надсадное «а-а-а!» возницы. Катерина схватила Раду за руку и потащила к дороге. Она понимала, что рискует. Привезти в село цыганку! Да её же засмеют. Но что-то сильнее доводов разума толкало её вперед.

— Это что за чучело с тобой? — нахмурился Макар, молодой мужик лет двадцати пяти с провалившимся носом и тяжелым взглядом. Он хромал на правую ногу, опираясь на самодельный костыль.

— Макар! Как тебе не стыдно?! — вспыхнула Катя. — Это Рада. У неё никого нет. И мужа на войне потеряла.

— Брешет, не иначе, — Макар сплюнул под ноги. — Где ж это она мужа потеряла? В таборе у таких же, как сама?

— Под Москвой, — тихо, но твердо произнесла Рада, глядя ему прямо в глаза. — Четвертая танковая бригада.

— Фамилию мужа назови! — потребовал Макар.

— Васильева.

— А мужа как звали?

— Василий Петрович Васильев.

— Васёк?! — Макар аж привстал на подводе. — Васёк Васильев? Да ты что? Вот это новости!

— Вы знали его? — в голосе Рады впервые за всё время появился живой, неподдельный интерес.

— Знал ли я его? — Макар крякнул, снял шапку и почесал затылок. — Да мы ж с ним из одного села призывались, в одном взводе служили! Славный парень был. Душевный. Меня вот, — он кивнул на ногу, — из-под огня вытащил, когда «пантеры» поперли. За это и… — он не договорил, махнул рукой.

Рада молчала. Только крупная слеза скатилась по смуглой щеке и упала на цветастый платок.

— Ладно, садитесь, — буркнул Макар. — Дорога дальняя.

Всю дорогу до села Рада украдкой поглядывала на Макара. Катерина заметила этот взгляд. А что? Макар — мужик видный, хоть и хромой. Двадцати шести лет от роду, неженатый. Дом у него справный, родители давно померли, сестра в Казани, живёт один, бобылем. Работает у председателя. Но посмотрит ли он на бесприданницу-цыганку? Вон как сходца обозвал — «чучело».

Въехали в село, когда начало смеркаться. Катя попросила Макара подождать и потащила Раду за собой в правление.

— Чего тебе, Катерина? — устало спросил председатель Степан Ильич, пожилой грузный мужчина с прокуренными усами.

— Степан Ильич, дело есть, — выпалила Катя. — У нас же поварихи нет с тех пор, как Нюрка в город сбежала?

— Нет, — вздохнул председатель. — Голову ломаю, кого ставить. Бабы готовить не умеют, только картошку сварят да кашу запарят.

— Так вот она, повариха! — Катя вытолкнула вперед оробевшую Раду. — Рада Васильева, вдова бойца, мужа под Москвой похоронила. Жить пока у меня будет.

Степан Ильич уставился на цыганку так, словно перед ним стояла инопланетянка.

— Ты в своем уме? — он покрутил пальцем у виска. — Цыганку? В колхозную столовую?

— А что такое? — Катя завелась. — Клеймо на ней, что ли? Она — вдова нашего солдата, её муж за нас с вами жизнь отдал, а власти до неё и дела нет! Вы посмотрите на неё — молодая, чистая, работящая. А готовить, говорят, умеет.

— Ты полегче, полегче, Катерина, — председатель нахмурился. — Язык-то без костей.

— Степан Ильич, — сменила тактику Катя, — пусть зиму переживет. А не сработаемся — отправим подобру-поздорову. Христом Богом прошу!

— Ладно, — махнул рукой председатель. — Под твою ответственность. С завтрашнего дня пусть выходит. Но ежели что — шкуру спущу!

Катя вылетела из правления сияющая. Она махнула рукой Макару, и Рада, ловко спрыгнув с телеги, на прощание крикнула хромому вознице:

— Голова часто болит? Ты приходи. Я травы знаю, помогают!


Зима пролетела незаметно. Рада прижилась. Бабы в столовой поначалу косились на неё, но, попробовав её стряпню, притихли. Из ничего, из мерзлой картошки, крапивных запасов да отрубей она умудрялась готовить такое, что пальчики оближешь.

— Катька, а как вы с ней в одной избе уживаетесь? — спросила как-то в поле звеньевая Прасковья, когда Катя пришла раздавать наряды.

— Лучше не бывает, — улыбнулась Катя. — Рада — чистота, порядок любит. Травы знает целебные. Вон, у Макара голова постоянно болела, так она его заговорами да отварами вылечила. Теперь он к ней каждый вечер бегает, то дров принесет, то воды натаскает.

— А гадать она умеет? — подмигнула Прасковья.

— Говорит, умеет, — усмехнулась Катя. — Нагадала мне мужа на «А». А Григорий мой где? В окопах, под Сталинградом. Вот и верь после этого.

Но вскоре Катерине стало не до смеха. В феврале пришла похоронка на Григория. Пал смертью храбрых под Сталинградом.

Если бы не Рада, Катя, наверное, сошла бы с ума от горя. Не то чтобы она безумно любила мужа, но он был её частью жизни, опорой, будущим. А теперь всё рухнуло. Рада не отходила от неё. Поила успокоительными отварами, вытирала слезы, молча сидела рядом долгими зимними вечерами.

— Рада… — как-то ночью, глядя на огонь в печи, спросила Катя. — Скажи, ты тогда, на станции, это всё видела? Мои слезы?

— Видела, — тихо ответила Рада. — Не хотела говорить. Но ты ведь его не любила, Катя? Так, пошла за первого, кто позвал.

— Правда, — Катя вздохнула. — У нас в деревне мужиков мало, а Гришка видный был, ухаживал красиво. Думала, стерпится — слюбится. А теперь вот никого. И его жалко. Хороший он был.

— Хороший, — согласилась Рада. — Такова его судьба. От судьбы не уйдешь.

— А ты свою судьбу видела? — спросила Катя.

— Видела.

— И всё равно за Василия пошла?

— Пошла, — в черных глазах Рады отражались языки пламени. — Любила я его. Сильно любила. И знаю, что еще счастлива буду. Поэтому не лью слезы. Счастье, оно через боль дается. Я свою боль прошла.

— Сильная ты, Рада, — прошептала Катя. — Мне бы твою силу.

— И ты сильная, — Рада взяла её за руку. — Ты просто ещё не знаешь об этом.

Тут в дверь постучали. Вошел Макар. За зиму он стал своим человеком в их маленькой избушке. Перестал обзывать Раду «чумазой», только иногда, в шутку, называл «ведьмой». И сейчас пришел не с пустыми руками — принес вязанку дров.

— Макар, ты чего так поздно? — удивилась Катя.

— Да что-то разболелся я, — он помялся у порога. — Рада, может, травки своей заваришь? Опять башка раскалывается, сил нет.

— Садись, — скомандовала Рада, кивая на лавку.

Пока вода грелась, она подошла к Макару, встала у него за спиной. Её тонкие смуглые пальцы легли ему на виски, на затылок. Она массировала медленно, ритмично, что-то шепча одними губами. Макар зажмурился от удовольствия. Напряжение, сковавшее шею и плечи, отпускало, боль отступала, уползала куда-то в темноту.

Когда отвар был готов, она подала ему кружку.

— Пей.

Он сделал глоток. Тепло разлилось по телу, успокаивая, согревая изнутри.

— Чудо ты мое, — выдохнул он, открывая глаза и глядя на неё снизу вверх. — Что ты шептала?

— Заговор старый. Бабкин, — улыбнулась Рада. — А будешь опять меня «ведьмой» дразнить — сделаю так, что язык отсохнет.

Он усмехнулся. А про себя подумал: «И не надо мне другого языка. Лишь бы ты была рядом». Он смотрел на неё и понимал, что пропал. Пропал окончательно и бесповоротно. Цыганка, безродная, бесприданница… А для него — самый родной человек на свете. Но признаться в этом боялся. Засмеют ведь. Скажут — нашел себе невесту, окаянную.

С того дня Макар зачастил к ним. То по делу, а то и просто так. Посидеть, послушать, как Рада напевает тихие, тягучие песни на незнакомом языке, посмотреть, как ловко она управляется у печи.

— Может, переберешься ко мне? — как-то пошутил он. — Будешь всегда под рукой, голову лечить.

— А ты не шути так, — ответила Рада, и вдруг их взгляды встретились. Искра, пробежавшая между ними, была такой ощутимой, что Катя, сидевшая тут же с шитьем, поперхнулась.

Макар смутился, резко встал и, не попрощавшись, вышел.

— Весной придешь, — тихо, но уверенно сказала ему вслед Рада. Катя только покачала головой.


Весна сорок четвертого принесла новые заботы и новые лица. В деревню вернулся комиссованный после ранения Александр — или, как все его звали, Шурка. Высокий, худой, с глубоко запавшими глазами и нервным подергиванием щеки. Война оставила на нём неизгладимый след.

Катя знала его с детства. Учились в одном классе, но всегда были как кошка с собакой. Он её за косу дергал, она его учебником по голове била. Потом он женился на Верке, родилась дочка Настя. Но Верка, городская, не выдержала деревенской жизни, сбежала с заезжим лейтенантом, бросив и мужа, и годовалую дочь на родителей. Шурка ушел на фронт в сорок первом, и вот теперь вернулся — с ранением в легкое и с дикой тоской в глазах.

— Мужика жалко, — заметила как-то Рада, глядя, как Шурка идет по улице, низко опустив голову. — Помощь твоя, Катя, ему нужна будет.

— С чего бы это? — фыркнула Катя. — Он меня терпеть не может с детства. Да и без меня помощников хватит, вон, девки на него заглядываются. Герой, всё-таки.

— Поглядим, — загадочно ответила Рада.

Вскоре родители Шурки, Николай Федорович и Антонина Степановна, получили весть от младшей дочери, которая жила в Свердловске: тяжело заболела, муж на фронте, двое детей остались без присмотра. Собрались старики быстро и уехали.

— Сынок, мы там нужнее, — вздыхала мать, собирая узел. — А ты с Настей сам как-нибудь. Она девка самостоятельная. Можешь с собой на работу брать, ей на трактере нравится.

И остался Шурка один на один с четырёхлетней дочкой. С ребёнком, которого он толком не знал. Он уходил на фронт, когда Насте был год, а вернулся — она уже вовсю болтала, задавала вопросы и совершенно его не помнила. Пришлось знакомиться заново. А как управляться с девчонкой, он и вовсе не представлял.

Соседка, тетка Матрёна, первое время приглядывала, но быстро устала.

— Ты, Шурка, хозяйку в дом вводи, — заявила она ему прямо. — А то мыкаетесь тут с дитём, как неприкаянные. У меня своих забот полон рот.

Однажды Шурке нужно было срочно ехать в район за справками. А Настя приболела — кашляла, температурила. Он пришел с ней в правление, развел руками.

— Степан Ильич, что делать? Везти её в город больную? Помирать она там у меня.

— Оставь у меня, — вдруг предложила Катя, оторвавшись от бумаг.

Шурка метнул на неё быстрый, недоверчивый взгляд, но посмотрел на председателя.

— Степан Ильич, может, вы с супругой приглядите? Я к вечеру обернусь.

— Ладно, оставляй, — буркнул председатель. — Мои вон уже выросли, не разорвут.

Шурка вышел, даже не взглянув на Катю. Та только вздохнула.

— И чего он такой колючий?

Но до самого вечера она просидела с девочкой. Настя оказалась тихим, ласковым ребенком с большими серыми глазами. Катя поила её чаем с малиной, читала ей единственную потрепанную книжку со сказками, и на душе у неё становилось тепло и спокойно. Она поймала себя на мысли, что если бы у неё была дочка, она была бы точно такой же. Или сын. Не важно. Важно, что рядом был бы этот маленький, беззащитный человечек, ради которого стоило жить.

Шурка вернулся поздно, забрал дочку, сухо поблагодарил Степана Ильича и ушел.

А через несколько дней Катя снова увидела их в поле. Шурка пахал, а Настя сидела в кабине трактора, прижавшись носом к стеклу. Катя помахала рукой. Трактор остановился.

— Чего тебе? — Шурка выглянул из кабины.

— Давай Настьку ко мне, — крикнула Катя. — Пусть пока со мной побудет. А ты работай спокойно.

Шурка помялся, потом спрыгнул с трактора, снял девочку и поставил на землю.

— Она вчера сказала, что тетя Катя добрая, — буркнул он, не глядя на неё. — Если не трудно… Её в тракторе укачивает, вон, зеленый сидит.

Так и повелось. Когда Шурка работал в поле, Настя была либо с Катей, либо с Радой. Женщины души не чаяли в малышке. Она стала для них тем лучиком света, которого так не хватало в их нелегкой жизни.

Но однажды Настя не пришла. И Шурка не вышел на работу.

— Сходи, Катя, проверь, что там, — встревоженно попросила Рада.

Катя и сама уже бежала к дому Шурки. Открыв дверь, она увидела страшную картину: Шурка, бледный, небритый, сидел у кроватки дочери и менял мокрые тряпки на её лбу. Девочка горела.

— Заболела?

— Жар, — голос у него был сиплый от страха. — Третий день сбить не могу. Фельдшер наш, старый чёрт, напился и дверь не открывает. Что делать, Катя? Я боюсь.

— Сиди здесь, — скомандовала Катя. — Я за Радой.

Через пять минут они были уже здесь. Рада, мельком взглянув на девочку, взяла командование на себя.

— Воды холодной давай. И тряпок чистых. И уксус, если есть.

Всю ночь они просидели у постели Насти. Рада поила её отварами, делала компрессы, что-то шептала. Шурку отправили спать — он валился с ног. Под утро жар спал. Девочка уснула спокойным, глубоким сном.

— Будет жить, — устало сказала Рада, поднимаясь. — Я пойду, Катя. А ты оставайся. Ты им сейчас нужнее меня.

Но Катя и не думала уходить. Когда рассвело, она огляделась. В доме было грязно, пыльно, на столе гора немытой посуды. Она засучила рукава и принялась за уборку. Вымыла полы, протерла пыль, перестирала детские вещи. Сварила кашу.

Растолкав продравшего глаза Шурку, она заставила его поесть и напоила отваром Настю.

— Не надо было убираться, — хмуро сказал Шурка, глядя в окно.

— А спасибо кто скажет? — не выдержала Катя. — Смотреть же противно! Ребенок в пыли дышит. О себе не думаешь, о ней подумай!

— Спасибо, — буркнул он, не поворачивая головы.

— Слушай, Шурка, — Катя подошла и села рядом. — Давай договоримся. Я буду вам помогать, пока родители не вернутся. За продуктами схожу, постираю, за Настей пригляжу. А ты мне по хозяйству поможешь. У меня за три года без мужика всё развалилось. Дров наколи, сарай подправь.

— Договорились, — коротко ответил он.

Так и повелось. Катя приходила к ним каждый день. Шурка сначала был молчалив и угрюм, но постепенно лед в его душе начал таять. Он ремонтировал ей крыльцо, чинил забор, носил воду. А она кормила его ужином, штопала одежду и играла с Настей, которая уже называла её «тетя Катя», а иногда и просто «мама», от чего у Кати сжималось сердце.

А вскоре вернулись родители Шурки. Жизнь вошла в обычное русло. Катя перестала приходить к ним. Шурка снова стал чужим и далеким. Только иногда, встречаясь на улице, он отводил глаза. А Катя чувствовала странную пустоту и горечь. Ей не хватало Настиного смеха, не хватало даже его угрюмого молчания за столом.

Весной сорок пятого грянула Победа. Село ликовало. Прямо на улице накрыли столы, выкатили бочку с прошлогодней брагой, гармонист Петька играл до упаду.

Катя сидела за столом рядом с Радой. Напротив, через пару человек, сидел Шурка. Он был какой-то притихший, не пил, не веселился, только смотрел куда-то в одну точку. А рядом с ним вертелась местная разбитная девка Нюрка, пытаясь привлечь его внимание.

— Смотри, — шепнула Катя Раде, — опять этот ловелас юбки задирает.

— Не ревнуй, — улыбнулась Рада. — Не до неё ему сейчас.

Вдруг Макар, сидевший по другую руку от Рады, встал, постучал ложкой по кружке.

— Товарищи! — гаркнул он. — Тишины прошу!

Все замолкли, обернулись.

— Есть у меня сегодня, в такой великий день, еще один повод для радости!

— Говори, не тяни! — закричали из толпы.

— Мы с Радой решили пожениться! — выпалил Макар и густо покраснел.

Грянул шквал аплодисментов и одобрительных криков. Все знали и любили Раду. Катя обернулась к подруге.

— Рада! — только и смогла выдохнуть она.

— А что Рада? — в черных глазах плясали веселые чертики. — Сам, охальник, вчера пришел и говорит: «Выходи за меня, цыганочка». Я в шутку и брякнула: «А чего не пойти?». А он сегодня встал и на весь белый свет растрезвонил. Куда деваться-то? — но счастливая улыбка выдавала её с головой.

— За ваше счастье! — Катя подняла кружку.

Вечер продолжался. Пели песни, плясали, вспоминали павших. А Кате вдруг стало невыносимо тоскливо. Все счастливы, все при деле, у всех есть будущее. А у неё? Одна, как перст. Она тихонько встала и, никем не замеченная, побрела к дому.

Дома она разожгла печь, согрела воды в корыте и решила помыться после шумного дня. Ополоснувшись, она завернулась в большое полотенце и села на лавку, расчесывая волосы. В доме было тихо, только потрескивали дрова в печи.

Вдруг дверь распахнулась. На пороге стоял Шурка. Пьяный, но не шатающийся. Глаза его лихорадочно блестели.

— Ты! — Катя вскочила, прижимая к себе полотенце. — Пошел вон отсюда! С ума сошел? Я закричу!

— Не кричи, Катя, — голос у него был хриплый, срывающийся. — Я ничего не сделаю. Дай сказать. Завтра я протрезвею и не скажу.

— Что ты хочешь сказать? Говори и уходи! — Катя пятилась к занавеске, отделявшей комнату от кухни.

— Я всё видел, Катя. Как ты на меня смотрела. И знаешь что? Я тоже так на тебя смотрю. Всю жизнь. С детства, — он говорил быстро, словно боясь, что его прервут. — В школе я злился на тебя. За то, что ты мне покоя не даешь. За то, что думаю о тебе постоянно. А сказать боялся. Себе признаться боялся! Думал, пройдет. Не прошло. Женился на Верке — назло тебе. Думал, забуду. А ты за Гришку вышла. Я тогда возненавидел тебя лютой ненавистью. Себя ненавидел, а злился на тебя.

Он сделал шаг вперед, Катя замерла.

— На фронте, в окопах, я о тебе думал. Твой образ с собой носил. Вернулся — узнал, что ты вдова. И снова струсил. Кому я такой нужен, контуженый, с дитем на руках? Думал, ты и смотреть на меня не захочешь. И злился опять. На себя. А тут ты пришла. С Настей сидела, убиралась, готовила. И понял я, что не могу без тебя. Что ты — это всё, что мне нужно. Я кобелировал, пытался забыться, но видел твои глаза и понимал — не могу. А сегодня ты сидела за столом, как брошенный котенок. Я увидел страх в твоих глазах. Страх остаться одной. И всё понял.

— Ты ошибаешься, — прошептала Катя, чувствуя, как предательски дрожит голос.

— Не ошибаюсь, — он подошел вплотную. — Анечка… Катенька… Позволь мне быть рядом. Не прогоняй.

Он протянул руку и коснулся её мокрых волос. Катя смотрела в его глаза и не могла отвести взгляд. В них не было похоти, не было игры. В них была такая глубина боли, нежности и надежды, что у неё перехватило дыхание.

Он наклонился и поцеловал её. Легко, бережно, словно она была хрустальной. Полотенце соскользнуло на пол, но она даже не заметила. Она обвила его шею руками и прижалась к нему. Пусть даже эта ночь будет единственной. Пусть даже завтра он уйдет и не вспомнит. Но сейчас, в эту минуту, он был её.

Утро встретило их птичьим гомоном и ярким солнцем, пробивающимся сквозь занавески. Катя открыла глаза и первое, что увидела — его лицо на соседней подушке. Он не спал, он смотрел на неё и улыбался.

— Доброе утро, — сказал он тихо.

— Доброе, — ответила она, краснея.

— Катя, — он взял её руку в свою. — Выходи за меня замуж. Я серьезно. Не для того, чтобы загладить вину. Не для того, чтобы было кому за Настей смотреть. Я люблю тебя. Выходи.

Она посмотрела на него и вдруг поняла, что Рада была права. Карты не врут.

— Да, — прошептала она. — Да, Шурка. Да.


Эпилог. Три дороги в вечность.

Свадьбу играли на Троицу. Погода стояла благодатная, теплая, вся в зелени и цветах. Гуляли всем селом. Две пары — Макар и Рада, Александр и Екатерина — стояли рядом под березовыми венками, и бабы украдкой вытирали слезы.

— Говорила я тебе, — шепнула Рада, поправляя Кате фату. — Имя твоего мужа будет на букву «А».

— Александр, — улыбнулась Катя. — Выходит, правду ты тогда видела. И что, всё сбудется? И дети? Трое?

— Сбудется, — уверенно сказала Рада. — Двоих родишь. И Настька твоей будет. По сердцу, не по крови.

Так и вышло. Катя родила Александру двух сыновей — погодков, Ивана и Петра. А Настя росла, называя её мамой, и никто не смел напомнить ей о другой женщине, что бросила её в младенчестве. Та, говорят, укатила в Москву и сгинула в военной суете.

Рада родила Макару четверых — трех черноглазых сорванцов и девочку, красавицу, всю в мать. Макар носил свою «огненную жену» на руках до самой старости. Говорил: «Взял в дом цыганский огонь — теперь век гореть, да не сгорать».

Жили они душа в душу. И дружили семьями. Дети росли вместе, бегали по одной улице, потом женились, выходили замуж, рожали своих детей. А Катя и Рада старели рядом.

Похоронили они своих мужей в один год, с разницей в несколько месяцев. Александр ушел тихо, во сне, на пятьдесят третьем году жизни — сердце, надорванное войной, не выдержало. А Макар, тот промучился дольше, но старые раны доконали его раньше — в сорок восемь лет.

Оставшись вдовами, подруги поступили так, как, наверное, и должно было случиться по воле той самой судьбы, что свела их когда-то на холодном ноябрьском перроне. Рада собрала нехитрые пожитки и перебралась в дом к Кате. Тот самый, где они когда-то начинали свою совместную жизнь молоденькими, испуганными, но такими сильными женщинами.

Они сидели на завалинке долгими летними вечерами, пили чай из самовара, смотрели на внуков, возящихся в пыли, и молчали. Им не нужно было слов. Они всё знали друг о друге. Всё видели. Всё понимали.

Рада ушла первой. На год пережила она Катю. Просто легла спать однажды вечером и не проснулась. Тихая, лёгкая смерть, как она и хотела.

Катя осталась одна. Ненадолго. Ровно на год. Словно дожидалась, пока подруга обустроится на том свете, чтобы идти к ней след в след.

Хоронили её внуки и правнуки, которых было уже не счесть. И стоя над могилой, никто не плакал. Потому что знали: они снова вместе. Две женщины, две сестры, две судьбы, сплетенные в одну благодарной рукой Провидения там, на холодной станции, в суровом военном ноябре, когда одна одинокая душа протянула руку другой.

И в том, как переплелись их рода, их дети и внуки, их счастье и горе, была какая-то высшая, мудрая и несомненная правда. Правда о том, что жизнь — это не только война и смерть. Это еще и любовь. Которая всегда побеждает. И всегда возвращается. Даже спустя годы. Даже спустя века.


Оставь комментарий

Рекомендуем