15.02.2026

Февраль 1942 года.  Приняла роды у любовницы своего мужа и перерезала пуповину, глядя в ее бесстыжие глаза, молясь только об одном: чтобы он оказался похож на нее, а не на него, но, когда увидела родовое пятно на попе младенца

Зима сорок второго года никак не хотела отпускать власть над этой землей. Февраль выдался хоть и не лютым, но цепким: по ночам мороз еще сковывал накатанную дорогу, а к полудню солнце лишь подсвечивало тяжелые шапки снега на крышах, не в силах его растопить. В воздухе пахло сыростью и близкой, но все еще робкой весной.

Медпункт размещался в бывшей купеческой лавке — добротном кирпичном здании с высокими окнами и скрипучей железной дверью. Внутри было натоплено, пахло карболкой, сухими травами и еще чем-то лекарственным, что навсегда въедается в стены таких мест. Мария Павловна Ветрова, которую для всех селян, а особенно для баб, была просто Марой, перебирала ветошь, готовясь к перевязке. Раненых пока не везли, но Степан Козырев, конюх, обещал зайти — пора было менять повязку на руке, которую он распорол гвоздем еще на прошлой неделе.

Звякнула щеколда, и в дверь, не постучавшись, влетела Агафья, соседка через два дома. Ворвалась она шумно, с морозным паром и запахом сена.

— Мара! — выпалила она с порога, хватая ртом воздух. — Там это… бухгалтерша наша, Клавдия-то, рожает!

Мария медленно положила бинт на стол и выпрямилась. Руки ее на мгновение замерли, но лицо осталось невозмутимым. Только желваки чуть заметно напряглись.

— Ну и что? — спросила она ровно, даже с прохладцей. — Не первый раз замужем, не первого рожает. Сами управятся. Вон, бабки-повитухи есть. Мне Степан сейчас придет, некогда мне по чужим хатам бегать.

— Мара! — Агафья даже ногой притопнула в валенке. — Ты что ж это, окстись! Я ж не к тебе от себя иду. Ее отец, Петр Кузьмич, уж на крыльце стоит, ждет. Сам председатель! Ему что, много надо — пальцем шевельнуть, и он любого, кто его дочку не уважит, со свету сживет. Иди давай, не дури.

Упоминание о председателе подействовало отрезвляюще. Мария сжала губы, молча сняла с гвоздя видавший виды дерматиновый чемоданчик, куда сложила необходимый инструмент и пузырьки, и, не глядя на Агафью, вышла на улицу.

К дому Клавдии она шла словно на каторгу. Каждый шаг давался с трудом, ноги вязли в рыхлом снегу. «Господи, — думала она, — ну за что мне это? Принимать роды у той, что разбивает мою семью?» В голове мутилось от обид, но ноги несли вперед, по накатанной тропинке мимо амбаров, мимо колодца с журавлем, к большому дому под шифером — дому председательской дочки.

В сенях уже толпились бабы. Пахло щами, мокрой шерстью и тем особым, тревожным запахом родов. Когда Мария вошла в горницу, она сразу увидела, что опоздала. Или, может, пришла как раз вовремя, но совсем для другого. На кровати, укрытая горой подушек, лежала Клавдия, бледная, но с каким-то торжеством в глазах. А на столе, на разостланной простыне, возился спеленутый сверток, над которым склонилась тетка Глафира, местная ветеринарша, славившаяся тем, что и корову отелит, и бабе подсобит.

— Чего звали-то? — Мария поставила чемоданчик у порога, даже не сняв пальто. — Сами вон как ловко управились.

Тетка Глафира выпрямилась, вытирая руки о фартук.

— Ты, Мара, поперек батьки не лезь. Ребенка посмотри. Я-то больше по животине, а ты все ж при людях работаешь.

Мария, так и не взглянув на роженицу, подошла к столу. Сердце ее колотилось где-то у горла, когда она развернула край пеленки. Младенец, сморщенный и красный, смешно сопел носом. Она взяла его на руки, проверяя рефлексы, заглянула в ротик, погладила по головке. А потом, действуя по привычке, повернула его, чтобы осмотреть спинку. И замерла.

Чуть ниже поясницы, на нежной, прозрачной коже, расплывалось темное пятнышко. Пока еще небольшое, но формы уже нельзя было спутать ни с чем — неправильный треугольник, точно такой же, как у ее мужа, Дмитрия Соколова. Она видела эту отметину сотни раз, касалась ее губами.

— Что смотреть-то? — подала голос Клавдия с кровати. Голос ее был тих, но в нем слышалась стальная нотка. — Здоровый мальчишка. Димкин сын. Похож, поди?

Тишина в горнице стала такой густой, что можно было резать ножом. Мария медленно, стараясь не трястись руками, запеленала ребенка обратно и положила на стол. Она так и не повернула головы к Клавдии. Молча прошла к двери, взяла свой чемоданчик и вышла.

На улице у нее подкосились ноги. Она присела на холодную завалинку, и только тут ее прорвало. Слезы душили, текли по щекам, застывая на морозе. Что он в ней нашел? В этой Клавдии? Крупной, ширококостной, с громким голосом. Вдове с двумя детьми, которая старше самой Марии на целых семь лет. Неужели только то, что она — дочка председателя? Или то, что она доступнее, проще?

В памяти всплыл май сорокового. Цвели колхозные сады, белая пена яблонь и вишен стояла стеной. Они с Димой играли свадьбу. Гармонь заливалась до утра, столы ломились от угощения, а она, семнадцатилетняя, смотрела на своего красивого, статного мужа и верила, что счастье будет вечным. Какие мечты они строили! Дом поправить, детишек нарожать…

Но детишек не было. Год, другой. Врачи в городе только разводили руками. А потом, два года назад, случилось то, что переломило их жизнь. Она тогда не знала, что беременна. Пошла в баню с бабами, парилась от души, хлесталась веником, а наутро проснулась от боли. Все кончилось, так и не начавшись. Малыш, о котором она даже не подозревала, ушел.

Дима не мог ей этого простить. Он решил, что она нарочно, что не хотела от него детей, раз пошла в парилку. Она пыталась объяснить, что срок был крошечный, что никаких признаков, что она сама убита горем. Он вроде бы понял головой, но сердцем… сердце его остыло. Он стал отдаляться, задерживаться на работе, а потом поползли слухи про него и Клавдию. Село шепталось, но напрямую никто не смел ничего сказать — за Клавдией стоял отец. А Мария делала вид, что у нее все в порядке. Ходила с гордо поднятой головой, лечила людей, улыбалась.

— Анна Павловна! — оклик заставил ее вздрогнуть.

Перед ней, будто из снега соткавшись, стоял Петр Кузьмич, председатель. В новом полушубке, шапке-кубанке, на щеках морозный румянец.

— Я за заявкой к вам. В город подавать буду. У вас список медикаментов готов?

Мария поспешно вытерла глаза рукавицей, встала.

— Дома он, Петр Кузьмич. На столе в медпункте. Сейчас принесу.

— Погоди, — он придержал ее за локоть. — Чего ревешь-то? Кто обидел?

Мария посмотрела ему прямо в глаза. В них не было ни насмешки, ни торжества. Обычная усталость.

— А чему радоваться-то, Петр Кузьмич? — спросила она тихо. — Муж на фронте, а я тут… за его позором наблюдаю. Да и вас, кстати, с внуком.

Председатель отвел взгляд первым. Он стушевался, как мальчишка, затоптался на месте.

— Марья… ты это… — голос его сел. — Ты прости, ежели что. Избаловал я дочь. Сам не думал, что до такого дойдет. Война ведь, люди гибнут, а она… Эх!

Он махнул рукой и, не попрощавшись, быстро зашагал прочь, но не в сторону правления, а к дому дочери. Мария смотрела ему вслед и чувствовала лишь пустоту. Никому в этот февральский день не было дела до ее разбитого сердца.

Вечером она села писать письмо на фронт. Перо скрипело по бумаге, в лампе коптил фитиль. Она писала о хозяйстве, о том, что получила его денежный аттестат, о том, что мама здорова. Ни слова о сыне. Пусть тот, кто считает себя правым, сам ему и сообщает. А когда война кончится и он вернется, она будет бороться. За свое счастье, за свою семью. Клавдии гулящей она его не отдаст. Это теперь дело принципа. В конце концов, если что, она знает, кому написать в район о махинациях председателя и его дочки. Не зря же она столько лет молчала, видя, как хорошо живет обычный сельский бухгалтер.

Часть вторая. Апрельский лед

Время шло. Весна ворвалась в село стремительно, с шумом талых вод, звоном капели и черными проталинами на полях. К апрелю снег сошел почти везде, лишь в оврагах да в тени под заборами лежали последние, грязные остатки. Стихли и разговоры про Клавдию. Люди привыкли, перестали смотреть на Марию с жалостью. Да и сама Клавдия, получившая от отца, видимо, нагоняй, вела себя тише воды, ниже травы. При встрече с Марией отводила глаза. Все делали вид, что ничего особенного не произошло.

Из писем мужа Мария поняла, что он ничего не знает о сыне. И это было хорошо. Не будет он ей письма строчить. Почтальонка Пелагея, закадычная подруга Марии, клятвенно заверила, что Клавдии ни одной весточки от Дмитрия не приходило. Значит, для него это было просто увлечением, может, даже местью за неслучившегося ребенка. Но каждый раз, проходя мимо дома Клавдии и видя во дворе люльку с младенцем, которого назвали Митяем, в честь отца, Мария чувствовала, как в груди что-то обрывается и кровоточит.

Утро того рокового дня ничем не отличалось от других. Мария готовила в медпункте физраствор, когда дверь распахнулась так, что едва не слетела с петель.

— Мара! Марья! — на пороге стоял Петр Кузьмич. Лицо его было багровым, глаза выпучены, он хватал ртом воздух. — Сердечные… капли дай! Скорее!

Мария метнулась к шкафу, достала пузырек, накапала в стакан с водой.

— Да что случилось-то, Петр Кузьмич? Я ж вам на той неделе целый пузырек давала. Уже выпили?

— Все вылакал! — председатель махнул рукой, выпил лекарство и тяжело опустился на табурет. — Ой, горе… горе-то какое!

— Да скажите толком!

— Ревизор из города едет! — выпалил он, и по его круглым, всегда румяным щекам потекли самые настоящие слезы. — Все, конец мне. Крышка.

— Какой ревизор? — не поняла Мария. — Месяц назад же Григорий Егорыч приезжал, все отчеты сверил, подписал.

— Эх, темнота! — простонал председатель. — Гришка-то мой родственник, троюродный племянник. Думаешь, я его в баньку просто так вожу, когда он приезжает? Отчеты мы с ним… сверяем! — он горько усмехнулся. — Под наливочку, под ушицу, под поросеночка. Вся проверка на столе проходила. А теперь… пронюхали в городе. Сняли Гришку, говорят, взятки брал. Теперь настоящего ревизора шлют. Волка! Ищейку!

Мария смотрела на него и чувствовала, как внутри нарастает холод. Не страх — предчувствие.

— Но у нас-то все в порядке? — спросила она, хотя по лицу председателя уже все поняла.

— Гоголя, говорят, читала? — прохрипел он. — «Мертвые души»? Это ж про нас. Про колхоз наш. Ничего я не успею… Ничего!

Он вдруг захрипел, схватился за грудь, глаза его закатились, и он тяжело рухнул на пол. Мария кинулась к нему, расстегнула ворот рубахи, начала делать непрямой массаж сердца, пыталась вдувать воздух. Но все было тщетно. Страх убил его быстрее, чем любой недуг.

Когда прибежали люди, Петр Кузьмич был уже холодный. Тело унесли в его дом. Мария, не помня себя, побежала к дому Клавдии. Где она? Знает ли уже? На миг она забыла, что Клавдия ей враг. Просто баба, мать троих детей, которая сейчас, скорее всего, тоже не в себе.

Во дворе дома Клавдии соседка развешивала белье.

— Где Клавдия? — крикнула Мария, задыхаясь от бега.

— Да кто ж ее знает, — баба пожала плечами. — Прибегал тут Пашка, сынишка ее, Никиткой, что ли… Записку ей сунул. Она как прочла — белее мела стала. Схватила детей в охапку, Митьку малого на руки — и в лес, в сторону старого кордона. С час назад, поди.

Мария не стала слушать дальше. Она рванула через огороды прямо к лесу. Ноги разъезжались на мокрой траве, ветки хлестали по лицу. Она звала Клавдию, но слышала в ответ лишь шум ветра в голых еще ветвях. Сумерки сгущались быстро, лес наполнялся лиловой мглой. Она уже хотела поворачивать, когда до нее донесся детский плач. Тоненький, надрывный.

Она свернула на звук и вышла к поляне, где когда-то стоял дом лесника. Теперь от него остались лишь обгоревшие бревна да заросли крапивы. На краю поляны она увидела их. Клавдия сидела на поваленном дереве, рядом жались друг к другу перепуганные Никитка и маленькая Аннушка, а на руках у Клавдии надрывался грудной Митяй. Сама Клавдия была занята странным делом — она вязала узлы на толстой веревке, перекинутой через сук старой березы.

— Ты что делаешь? — Мария подбежала и, не помня себя, вырвала веревку из рук Клавдии. — Ты с ума сошла, дура! Ополоумела совсем?

— Отдай! — Клавдия вскочила, глаза ее горели безумным огнем. — Не твое дело! Уйди!

— Я тебе отдам! — Мария, хрупкая и тонкая, вложила в пощечину всю свою боль, всю злость, которую копила месяцами. Клавдия покачнулась, схватилась за щеку и вдруг зашлась в плаче — громко, навзрыд, как баба на похоронах.

— Зачем ты пришла? — кричала она сквозь слезы, не замечая плача детей. — Уйди! Я все равно сделаю, что задумала!

— Ты что, детей решила жизни лишить? — Мария схватила ее за плечи, встряхнула. — Да какая ж ты мать после этого?

— А что мне делать? — закричала Клавдия в ответ. — Ты не знаешь, какие у нас с отцом дела были! Меня теперь первую заберут! Расстреляют! А их, — она указала на детей, — в детдом. С клеймом на всю жизнь: дети врага народа! Ты была там? Я была, когда Людкиных детей забирали. Холод, голод, чужие люди. Нет уж! Лучше сама, чем туда!

— Опомнись! — Мария с силой сжала ее руки. — Они же маленькие! Они жить хотят! Ты послушай, как Митяй плачет. Ему есть хочется. Ты об этом подумала?

— А тебе-то что? — Клавдия вырвалась и отступила на шаг, глядя на Марию с ненавистью и надеждой одновременно. — Ты ж меня ненавидишь! Радоваться должна!

— Ты меня с собой не равняй! — прошипела Мария. — Да, я тебя не люблю. И никогда не полюблю. Но жалость во мне есть. Не к тебе. К ним! А ну, давай сюда Митяя.

Она решительно подошла, взяла из рук обмякшей Клавдии ребенка. Мальчишка тут же замолчал, ткнулся носом в ее пальто. Мария кивнула Никите и Аннушке:

— Идемте за мной, ребята. Пойдемте в тепло.

Она пошла прочь с поляны, не оглядываясь, прижимая к себе чужого ребенка, и моля Бога, чтобы Клавдия одумалась и пошла следом. Шагов за спиной не было.

Из леса они вышли, когда уже совсем стемнело. В окнах домов горел свет. Мария привела детей к себе. Мать, убиравшая со стола, только ахнула, увидев эту процессию.

— Мама, — тихо сказала Мария, — растопи печь покруче. И найди, чем накормить. А это… это теперь с нами.

Всю ночь она не спала. Дети по очереди плакали. Митяй кричал, требуя молока. Мать поила его козьим молоком из соски, завернутой в тряпицу. Никитка, восьмилетний пацан, молча лежал на лавке, уставившись в потолок. Аннушка, трех лет, все время звала мамку, но потом засыпала, уткнувшись в бок старшему брату.

А наутро село загудело. Клавдия пропала. Мужики пошли прочесывать лес. Мария пошла с ними. Она знала, где искать. Она первая вышла на ту поляну и первая увидела то, что так боялась увидеть. Клавдия висела на той самой березе, для которой готовила веревку. Мария зажмурилась, закрыла лицо руками и прошептала только одно слово:

— Дура… Господи, прости нас, дура…

Оставив мужиков, она ушла. И вовремя. В село уже въезжала машина из города. Началась проверка.

Два дня в сельсовете кипела работа. Шуршали бумаги, гремели голоса. Вскрылись такие махинации, что у бывалых людей волосы вставали дыбом. На третий день на крыльцо сельсовета вышел главный ревизор, высокий мужчина в очках, с усталым лицом.

— Есть здесь родственники Сахаровых? — спросил он, оглядывая толпу.

Люди молчали, переглядываясь.

— Значит, так, — ревизор надел очки и заглянул в бумагу. — Детей умершей Сахаровой Клавдии Петровны — Никиту, Анастасию и Александра — надлежит определить в детский дом. Завтра пришлем машину.

Мария стояла в толпе, прижимая к себе Митяя. Мать, стоявшая рядом, дернула ее за рукав:

— Слышишь? Отдавать надо. И слава Богу.

— Молчи, мама, — тихо, но твердо сказала Мария.

Всю следующую ночь она снова не спала. Металась по горнице, глядя на спящих детей. Никита спал беспокойно, вздрагивал. Аннушка уткнулась носом в его плечо. Митяй посапывал в зыбке, которую мать приспособила на ночь. Мария смотрела на них и чувствовала, как сердце разрывается на части. Чужие дети. Дети ее соперницы. Дети мужа от другой. И вместе с тем — просто дети. Испуганные, голодные, потерявшие мать. Маленькие, ни в чем не виноватые.

Утром, когда за окном затарахтел мотор грузовика, в дом вошла мать.

— Мара, приехали. Чего делать будешь? — она села на лавку, глядя на дочь с тревогой. — Ты на малого как смотришь? Ну, Митьку-то? Чужой он тебе.

— Мама, — Мария повернулась к ней, и глаза ее были сухими и ясными. — Они не чужие. Они ничьи теперь. А я могу стать своей.

— Да ты что, очумела? — мать вскочила. — Три голодных рта! Да еще и от Клавки! Люди засмеют!

— А мне плевать на людей, — отрезала Мария. — Я видела, как она в петлю лезла. Видела, как она их под березу подводила. Я не могу их в детдом отдать. Не могу, и все.

Мать помолчала, потом вздохнула тяжело.

— Ну, гляди. Дело твое. А я… я помогу. Чем смогу. Не чужие они мне теперь тоже.

В дверь постучали. Вошел уполномоченный, тот самый ревизор. В руках у него была бумага.

— Гражданка Ветрова? — спросил он. — Я Иван Петрович. У меня предписание забрать детей Сахаровых.

Мария вышла вперед, загораживая собой зыбку и лавку, где сидели, сжавшись в комок, Никита и Аннушка.

— А можно… — голос ее дрогнул, но она взяла себя в руки. — Можно я их у себя оставлю?

Ревизор удивленно поднял брови.

— То есть, простите? Вы им кто?

— Я жена фронтовика, — твердо сказала Мария. — Мой муж Дмитрий Соколов, имеет награды, сейчас в действующей армии. Дом у нас крепкий, хозяйство есть. Я — фельдшер. Мать моя здесь, поможет. Детей мы поднимем.

— Но у вас своих нет?

— Нет, — голос ее чуть дрогнул. — Но теперь будут.

В этот момент сзади к Марии подошел Никита. Он обнял ее за талию и уткнулся лицом в ее фуфайку. Аннушка, шмыгнув носом, тоже слезла с лавки и прижалась к ее ноге. Мария машинально положила руку на голову Никиты, а другой прижала к себе Аннушку.

Ревизор смотрел на эту картину, и лицо его постепенно теряло официальное выражение. Он вздохнул, снял очки, протер их.

— Чай, не звери, — сказал он тихо. — Понимаю. Хорошо. Вот вам адрес. — Он достал из кармана карандаш и клочок бумаги. — Через неделю приедете в город, в отдел народного образования. Я подготовлю документы на опекунство. А пока… живите.

Он козырнул и вышел.

Мария медленно опустилась на лавку, все еще обнимая детей. Митяй проснулся и заплакал в зыбке.

— Ну вот и все, — прошептала она, глотая слезы. — Вот и все, ребятки.

Часть третья. Май сорок пятого

Три года пролетели как один миг. Три долгих военных года, наполненных работой, заботами и ожиданием. В селе многое изменилось. Появился новый председатель, Григорий Иванович Белов, человек строгий, но справедливый, пришедший с фронта по ранению. Супруга его, Вера Павловна, открыла в клубе начальную школу и учила там ребятишек. У них самих было двое детей, и они быстро стали своими в селе. Бывшего председателя и его дочь поминали теперь лишь недобрым словом — столько бед они принесли.

А Мария… Марию в селе зауважали по-новому. Кто-то, конечно, крутил пальцем у виска: взяла, мол, на шею троих, да еще и от мужа-фронтовика, да от той самой Клавдии. Но большинство молчаливо одобряли ее поступок. Сильный человек — тот, кто и врага простить может.

Дмитрий о детях не знал. Мария писала ему письма, но ни разу не упомянула о пополнении. Писала про председателя нового, про работу, про маму. Пусть для него это будет сюрприз. Хороший или плохой — время покажет.

Дети росли. Никита, которому пошел уже двенадцатый год, помогал по хозяйству, был серьезным и молчаливым, но к Марии привязался всей душой. Аннушка, смешная, курносая, с вечно разбитыми коленками, стала всеобщей любимицей. А Митяй, которого Мария носила на руках, уже бойко топал ножками и говорил «мама», обращаясь только к ней. О своей родной матери он не помнил ничего, и Мария молила Бога, чтобы так и осталось.

Зима сорок пятого выдалась суровой, но какой-то особенной, светлой. Победа чувствовалась в воздухе. Ею пахло даже в трескучий мороз, она слышалась в каждом разговоре, в каждом взгляде.

В то февральское утро Мария, кутаясь в пуховую шаль, шла на работу. Дорога от дома до медпункта была накатана до блеска. Вдруг она увидела почтальонку Пелагею, которая неслась к ней, размахивая над головой заветным треугольником.

— Мара! Мара, погоди! — кричала Пелагея. — Письмо! Из госпиталя!

Мария выхватила конверт, и сердце ее упало. Адрес был написан незнакомым, круглым почерком. Дрожащими руками она разорвала треугольник и пробежала глазами по строчкам. Письмо было коротким, под диктовку.

«Здравствуй, моя родная Маруся. Пишу тебе из госпиталя под Брестом. Ранен я, но не смертельно. Руку задело, голову тоже зацепило, но, говорят, жить буду. Диктую медсестре, потому как писать сам пока не могу. Скучаю сильно. Скоро домой, наверное. Твой Дмитрий».

— Что там? Что пишет? — теребила ее Пелагея.

Мария подняла на подругу глаза, полные слез.

— Ранен, Таня. Тяжело ранен. В госпитале. Рука… Господи, как же он там?

— Живой! — твердо сказала Пелагея. — Главное — живой, Мара. Остальное — дело наживное.

— Я поеду к нему, — вдруг выпалила Мария. — Поеду, Таня.

— Ты что, с ума сошла? — ахнула та. — Это ж сколько километров? Туда, обратно… А дети? А работа?

— А если я его больше не увижу? — Мария схватила подругу за руку. — Если умрет там один? Таня, я должна. Должна.

Она побежала не в медпункт — к новому председателю. Три дня она ходила за Григорием Ивановичем тенью, просила отпустить, выписать командировку. Тот сначала и слушать не хотел.

— Вы с ума сошли, Мария Павловна! — гремел он в кабинете. — Кто людей лечить будет? А если эпидемия? А если роды? Кто?

— Григорий Иванович, — тихо, но твердо говорила Мария. — Тяжелых — в город отправим. А с легким — соседи управятся, не впервой. Вера Павловна ваша поможет, она и роды принимала, и уколы ставить умеет. Отпустите, Христом Богом прошу.

Вера Павловна, женщина мудрая, видя метания мужа и отчаянные глаза Марии, сама заступилась за нее. И Григорий Иванович сдался.

— Делайте что хотите, — махнул он рукой, но справку выписал.

Через неделю, собрав нехитрые пожитки, перекрестив детей и поручив их матери, Мария села в поезд. Тысяча триста километров отделяли ее от мужа. Дорога была долгой, с пересадками, в теплушках, с чужими людьми, с бесконечными проверками документов. Но Мария ничего не замечала. Она ехала к нему.

Госпиталь размещался в бывшей школе. Пахло лекарствами, йодом и той особой, больничной тоской. Ее шаги гулко отдавались в пустом коридоре, когда она разыскивала нужную палату. Наконец, она нашла.

Он лежал у окна. Голова забинтована, рука на перевязи, поверх одеяла — тяжелая гипсовая повязка на теле. Он спал, и лицо его в забытьи было таким родным и таким измученным, что у Марии сжалось сердце. Она тихонько подошла, села на табурет и осторожно взяла его здоровую руку в свои.

— Дима, — прошептала она. — Милый мой. Я здесь. Я приехала.

Он вздрогнул, открыл глаза. Сначала в них было непонимание, потом — изумление, а потом — такая радость, что Мария забыла обо всем на свете.

— Маруся… — голос его был слабым, хриплым. — Ты? Как? Где я?

— В госпитале, под Брестом. Письмо твое получила. И приехала.

— Дурочка ты моя, — он сжал ее руку. — Зачем? Дорога-то какая…

— Затем, что люблю, — просто ответила она. — Затем, что боялась тебя потерять.

Две недели она прожила при госпитале. Рук не хватало, и ее, как медика, быстро привлекли к работе. Она ухаживала за Дмитрием, за другими ранеными, стирала бинты, дежурила по ночам. И с каждым днем видела, как муж идет на поправку. Врачи говорили, что рука будет работать, что осколок из живота достали удачно, что главное теперь — покой и хороший уход.

Перед самой выпиской к Дмитрию приехал командир части. Вручил документы.

— Ну, Соколов, — сказал он, улыбаясь. — Отвоевался ты. Комиссован. Домой поедешь.

Дмитрий помрачнел. Мария, стоявшая у окна, сжалась. Она услышала его слова:

— Как домой? Товарищ командир, я еще нужен. Я к своим хочу, в строй.

— Не положено, — отрезал командир. — Приказ.

Когда он ушел, в палате повисла тишина. Мария, не оборачиваясь, смотрела в окно.

— Дима, — тихо сказала она. — А я думала… ты домой хочешь. Ко мне.

Он повернул голову, посмотрел на нее. В глазах его была боль.

— Марусь, я хочу. Больше всего на свете хочу. Но вина… вина перед тобой грызет. За Клавдию, за все. Не знаю, как я в глаза тебе смотреть буду. Дома, где все напоминает…

— Дима, — она подошла, села рядом. — Я тебя давно простила. И дома нас ждут. Не только мама.

— Кто? — он нахмурился. — Кто еще?

— Увидишь, — она улыбнулась сквозь слезы. — Поехали домой.

Всю обратную дорогу он пытал ее, но она молчала, только загадочно улыбалась. И только когда они подходили к их дому, к их калитке, он увидел на крыльце тещу, а рядом с ней — троих детей. Двое постарше, одна маленькая девочка, и мальчуган лет трех, который, увидев Марию, радостно закричал и побежал к ней, спотыкаясь в валенках.

— Мама! Мама приехала!

Мария подхватила мальчика на руки, расцеловала в обе щеки. Дмитрий стоял как вкопанный.

— Это кто? — прошептал он.

— Не узнаешь? — Мария повернулась к нему, все еще улыбаясь. — Это Никита. Вон какой вымахал. А это Аннушка. А это… — она кивнула на мальчика у себя на руках. — Это Митяй. Твой сын, Дима. Сын Клавдии.

Дмитрий покачнулся, будто его ударили. Он переводил взгляд с жены на тещу, с тещи на детей. Потом шагнул вперед, ближе.

— Маруся… как? Почему? Где Клавдия?

— Заходи в дом, — тихо сказала Мария. — Там расскажу все.

В доме, за столом, при свете лампы, она рассказала ему все. Про тот февраль, про рождение Митяя, про проверку, про смерть Петра Кузьмича, про тот ужасный день в лесу, про решение ревизора. Говорила спокойно, не торопясь, не жалуясь, не обвиняя. Просто рассказывала, как было.

Дмитрий слушал молча, уронив голову на руки. Когда она замолчала, он поднялся. Подошел к зыбке, где укладывали спать Митяя, долго смотрел на него. Потом повернулся и вдруг опустился перед Марией на колени.

— Ты что?! — она испугалась, бросилась поднимать его. — Дима, встань! Дети смотрят! С ума сошел?

— Нет, Маруся, — он не дал ей поднять себя, взял ее руки в свои. — Ты послушай. Я перед тобой на коленях должен стоять. Я, дурак, обижал тебя, винил в том, чего не было, искал утешения на стороне. А ты… ты моего сына от той женщины спасла. Ты детей ее, сирот, к себе взяла, вырастила. Ты — святая. Прости меня, Маруся. Если сможешь.

Мария смотрела на него сверху вниз, и слезы текли по ее лицу. Не горькие — светлые.

— Встань, — прошептала она. — Встань, Дима. Я тебя давно простила. Еще тогда, в лесу, когда Митяя на руки брала, простила.

Она помогла ему подняться, и они стояли посреди горницы, обнявшись, а вокруг них, сопя и вздыхая во сне, спали их дети. Теперь уже точно — их.

Эпилог. Яблоневый цвет

…Война осталась в прошлом. Село отстраивалось, залечивало раны. В палисадниках снова цвели мальвы, а по вечерам из окон доносились песни под гармонь.

Мария и Дмитрий прожили вместе еще четырнадцать лет. Негромко, но счастливо. Димкины раны давали о себе знать, здоровье с каждым годом становилось все хуже, но он работал в кузнице, сколько мог, а Мария по-прежнему лечила людей. У них родились двое общих детей — погодки, мальчик и девочка, которых назвали в честь бабушек и дедушек. Но Никита, Аннушка и Митяй никогда не чувствовали себя чужими. Мария для всех была просто «мама», и это слово звучало в ее доме постоянно.

Никита выучился на агронома, вернулся в родной колхоз. Аннушка стала учительницей, как Вера Павловна. А Митяй, тот самый мальчик с родимым пятном, пошел по стопам отца — стал военным, уехал в большой город, но каждое лето привозил внуков в деревню, к бабе Маре.

Дмитрия не стало в пятьдесят девятом. Сказались старые раны, сердце не выдержало. Мария осталась одна. Но она не чувствовала одиночества — дети, а потом и внуки, всегда были рядом.

Она так и не вышла замуж второй раз. Говорила: «Мой мужчина у меня был один. И больше никого не надо».

И каждый год, в середине мая, когда колхозные сады взрывались бело-розовой пеной, Мария Павловна надевала праздничное платье, брала в руки ветку цветущей яблони и шла на сельское кладбище. Там, за невысокой оградой, под простым обелиском со звездочкой, лежал ее Дмитрий.

Она садилась на скамейку, которую смастерил Никита, клала ветку на могильный холмик и молчала. Вспоминала не боль, не обиды, не разлуку. Вспоминала тот май сорокового, когда они шли под венец, и яблони цвели так же буйно, как сейчас. Вспоминала его глаза, его руки, его голос. Вспоминала, как он встал перед ней на колени, прося прощения. И на душе у нее становилось легко и светло.

Мимо шли люди, здоровались, но не тревожили ее. Знали: это ее время. Время памяти и любви, которая оказалась сильнее войны, сильнее обид, сильнее смерти. Любви, расцветшей, как те самые яблони, среди суровой русской зимы.


Оставь комментарий

Рекомендуем