«Гнедко, гни копыта — волки дупло отгрызут!» Митрофаныч, пьяный в дым, хрипел в ледяную мглу. Из темноты вышли голодные волки. Три километра кошмара: зубы хищников в пятисот метрах, деревня — как мираж

Этот рассказ живёт во мне с тех самых пор, как я впервые услышала его, будучи ребёнком, в одной старой деревне, затерянной среди бескрайних полей. Годы тогда были семидесятые, а сама история уходила корнями в пятидесятые, в ту пору, когда шрамы от недавней войны ещё свежо проступали на земле и в сердцах людей. Я гостила тогда у бабушки с дедушкой, и в наши тихие вечера часто наведывался сосед, ветеран той великой и страшной войны, человек с спокойным взглядом и руками, знавшими и труд, и горе.
Звали его Василий Семёнович.
По воскресеньям, пропустив с моим дедом по небольшой стопке густого, тёмного чая, они вели неторопливые беседы о житье-бытье, о погоде, о делах деревенских. Василий Семёнович доставал тогда свою неизменную трубку, раскуривал её, и в воздухе повисала струйка душистого дыма, пахнущего яблоней и осенней листвой. Он прищуривал свои проницательные глаза, слушая, и ждал своего часа. И какой бы ни заходил разговор, он неизменно и плавно направлял его в одну и ту же русло — к своему коню, к тому самому, которого звали Гнедко.
— А был у меня конь… Такого не забыть до самого последнего вздоха, — произносил он тихо, и голос его обретал особую, бархатную глубину.
И в тот миг я забывала обо всём на свете — о разбросанных куклах, о незаконченном вышивании, о всей той детской суете. Замирая на краешке старой, просиженной лавки, я погружалась в давно ушедший мир, который он воскрешал словами.
Ныне расстояния между сёлами стираются лёгким движением руки на руле. Тогда же дорога была долгой, размеренной, подчинённой ритму копыт и скрипу полозьев. Лошадь была не роскошью, а душой и силой хозяйства. Чабаны, стерегшие отары на дальних пастбищах, держали своих коней при доме — так надёжнее. Поднимется хозяин затемно, выведет своего товарища, напоит из ведра с ледяной водой, накормит горстью овса — и в путь, на работу. Зимой, в самые лютые морозы, на той же лошади везли сено в кошары, к овцам. Так и Гнедко, конь гнедой, почти шоколадной масти, делил с Василием Семёновичем все труды и заботы. Но нрав у него был особенный — философский, неторопливый, будто каждую минуту он размышлял о чём-то своём, вечном.
— Ну-ка, двигай, мечтатель, — ворчал хозяин, но беззлобно. — Опять в облаках витаешь? Вся дорога впереди, а ты будто на прогулке.
В сельсовете, куда Василий Семёнович заезжал по делам, он порой жаловался на нерасторопность своего скакуна.
— А на кой тебе резвость? — отмахивался председатель, человек с умными, усталыми глазами. — У нас, Василий Семёнович, кони — труженики, а не атлеты. Его дело — силу тянуть, а не ветер обгонять.
Деревня наша стояла в восьми километрах от большого села Борового, где и находилась контора. Все нужды — от справок до гвоздей — решались там. Вот и отправился как-то раз Василий Семёнович поутру в Боровое, задержался с бумагами, завернул к дальней родне, и за добрым словом, за душевным разговором незаметно клон дня склонился к вечеру. Возвращался он домой уже в полной темноте, когда небо становится бархатно-синим, а звёзды кажутся острыми и холодными. Дорога белела впереди, снег похрустывал под полозьями саней, мелодично поскрипывая. Хозяин, чувствуя усталую теплоту после дня, тихо насвистывал себе под нос старую, лихую мелодию. Гнедко, улавливая его расслабленность, совсем сбавил ход, перешёл на ленивый, раскачивающий шаг. Его грива, серебрящаяся в лунном свете, колыхалась всё медленнее, будто в такт этому зимнему сну.
И вдруг конь остановился. Не просто замедлил движение, а встал как вкопанный, будто упёрся в невидимую стену. Потом раздалось короткое, нервное ржание, полное такого первобытного страха, что у Василия Семёновича кровь похолодела в жилах.
— Что с тобой, друг? — пробормотал он, и в ту же секунду сам услышал.
Сначала это был далёкий, протяжный звук, похожий на стон ледяного ветра в печной трубе. Но ветра не было. Тишина вокруг была абсолютной, звонкой от мороза. И звук повторился — ближе, отчётливее, раздирающий душу своей тоской и хищной силой.
— Неужто псы? — мелькнула беглая, обманчивая мысль. — Да откуда же им тут быть, в чистом поле?
И тогда Гнедко рванулся. Рванулся так резко и мощно, что сани дёрнулись, и Василий Семёнович едва удержался, впившись руками в холодные, обледеневшие вожжи. Всё тепло, вся усталость покинули его в одно мгновение. Обернувшись, он увидел их. Неясные, расплывчатые тени, скользившие по краю дороги, чуть в отдалении. Слишком крупные для собак, слишком бесшумные и собранные. Они двигались рывками, короткими, экономичными скачками, сливаясь с синевой снега.
Сердце его упало, а потом забилось с такой силой, что заглушило всё на свете. Он вцепился в вожжи до боли в пальцах, упёрся ногами в дно саней и крикнул, и крик этот был не приказом, а мольбой, вырвавшейся из самой глубины души:
— Гнедко, родимый, вывози!
И конь понёсся. Это уже не было бегом. Это был полёт низко над землёй. Тот путь, что в обычный день занимал добрых полчаса, промелькнул в вихре снежной пыли и ледяного ветра. Василий Семёнович не смел оборачиваться, он чувствовал спиной их присутствие — холодное, голодное, неумолимое. Он чувствовал их взгляды, будто острия, упирающиеся в его затылок. Мысль пульсировала одна, простая и ясная, как удар колокола: «Только бы успеть. Только бы до первых огней».
Грива Гнедко, обычно такая ухоженная и спокойная, взметнулась чёрным, живым пламенем. Полы расстёгнутого полушубка хлестали по ветру, снежная пыль била в лицо, слепила глаза. Он уже не кричал, а хрипел, приговаривая одни и те же слова, сросшиеся в единый заклинающий шепот:
— Давай же, голубчик, жги, родной, жги.
Казалось, вот-вот в темноте сверкнёт пасть, и острые клыки вонзятся в потную, дрожащую шею коня. Дорога вилась лентой, но Гнедко не сбавлял, будто сама земля бежала под его копытами. И вот, впереди, сквозь морозную пелену, проступили первые, блёклые, такие бесконечно дорогие огоньки. Огни домов. Огни жизни.
Только тогда Василий Семёнович скользнул взглядом в сторону и увидел его. Большого, почти седого от инея, мчавшегося наперерез, параллельно дороге. Зверя с холодными, неотрывными глазами. Вожака.
Но деревня была уже близко. Гнедко влетел на улицу с той же невероятной скоростью, будто за ним гнался сам ураган. Залаяли, встревоженные, дворовые псы, в окнах замелькали испуганные лица. Лишь когда свой дом показался впереди, Василий Семёнович осмелился оглянуться. Пустота и тишина синели за его спиной. Погони не было.
Он стал осторожно натягивать вожжи, унимая разгорячённое, дрожащее всем телом животное. Конь не сразу понял, что можно остановиться, и проскакал почти мимо своих ворот. Всё было кончено. Открыв скрипучую калитку, хозяин ввёл Гнедко во двор, под уздцы. И там, в тишине, под скупым светом одинокой звезды, он обнял его за мокрую, парящую шею, прижался лбом к бархатистой морде. Конь тяжело, прерывисто дышал, и его дыхание сливалось с прерывистым дыханием человека.
— Успели… — прошептал Василий Семёнович, и в голосе его звучала бездна усталости, облегчения и невыразимой нежности. — Спасибо, брат. Выручил.
Он долго растирал коня в тёплом сарае, слышал, как постепенно ровнее становится его дыхание. Домой вошёл уже глубокой ночью. Жена его, Арина, взглянула на его осунувшееся, посеревшее лицо, и руки её задрожали.
— Василий… Что случилось? Лик твой недобрый.
— Звери… — ответил он глухо, опускаясь на лавку. — В поле.
— Какие звери? Где? — голос её сорвался на высокую, испуганную ноту.
— У дороги. Стая. Спроси у них, откуда, — он махнул рукой, и в жесте этом была вся горечь пережитого ужаса.
Дети, разбуженные шумом, столпились вокруг, их глаза были круглыми от любопытства и страха. Сыпались вопросы, на которые он отвечал коротко, односложно, будто экономя силы.
Ночь прошла в тревожной дремоте. Дважды он вставал и шёл в сарай, прислушивался к тихому пофыркиванию, клал руку на тёплый бок, убеждаясь, что всё хорошо. А утром, едва занялась зорька, взял со стены старую, видавшую виды двустволку и отправился по делам, но уже с другим, твёрдым намерением.
В конторе его слушали с недоверием.
— Может, показалось? — качал головой председатель. — Или шатущие псы? Ну признайся, Василий, ведь был же под хмельком?
— Был, — не стал отпираться тот. — Да только хмель тот вмиг вышибло, будто ветром. Это они были. Прошу, собери людей, надо прочесать опушку, а то беды не миновать.
Председатель, взглянув в его серьёзные, непреклонные глаза, лишь вздохнул и кивнул.
Вскоре группа мужиков с ружьями обошла ближние леса. Выстрел прозвучал лишь однажды, эхом раскатившись по зимнему лесу. Один из серых тенистых гостей остался там, на снегу. Остальные, почуяв опасность, словно растворились в глубине тайги, ушли туда, откуда пришли. И хотя больше они не тревожили покой деревни, ещё долго мужики, выезжая в поле, прихватывали с собой оружие — на всякий случай.
Шли годы. Василий Семёнович состарился, ушёл на пенсию. Состарился и Гнедко. Пришло время, когда по всем хозяйским расчётам коня следовало списать. Но тут тихий и спокойный пенсионер проявил неслыханную строптивость.
— Будет он жить у меня, — сказал он твёрдо, и в голосе его звучали стальные нотки. — Пока я дышу.
— Да на что он тебе, старый? — удивлялись односельчане. — Самому на пенсию жить, а ты его кормить будешь?
— Ведро овса от своего пайка всегда отсыплю, — отрезал Василий Семёнович. — Не обеднею.
— Да где это видано, — уговаривал председатель, уже другой, молодой. — Чтобы конь на пенсии состоял?
— У меня — видано, — был ответ. — Пусть живёт.
И Гнедко остался. Он уже не работал, но стал всеобщим любимцем, особенно для деревенской ребятни. Василий Семёнович разукрасил старую, лёгкую телегу: вырезал из дерева весёлых птиц да зверей, раскрасил их в яркие цвета — алый, синий, солнечно-жёлтый. Получилась волшебная повозка, будто сошедшая со страниц сказки. Конь уже плохо видел и ступал осторожно, поэтому хозяин всегда водил его под уздцы, неспешно прогуливаясь по единственной улице. Смех детей звенел вокруг них серебряным перезвоном. Даже внуки Арины и Василия успели вдоволь накататься на этом диковинном экипаже, запряжённом добрым, тёплым великаном с бархатными глазами.
Другого коня после Гнедко у Василия Семёновича так и не появилось. И странное дело — в деревне той установилась негласная, но твёрдая традиция. Если кто позволял себе грубость или жестокость по отношению к лошади, к такому человеку окружающие начинали относиться с холодной вежливостью и тихим осуждением. А дети, чуткие, как барометры, обходили его двор стороной, будто чувствуя исходящую оттуда пустоту, где нет места для благодарности и памяти.
—
А рассказ тот, услышанный в детстве, живёт во мне до сих пор. Он — не просто история о погоне и спасении. Он — о тихой, нерушимой верности, что рождается в общих трудах и общих опасностях. О благодарности, которая не знает сроков и расчётов. О том, как однажды, в лютую стужу, два сердца — одно человеческое, другое конское — забились в едином ритме страха и надежды, и это навсегда сделало их роднее самой близкой крови. И когда я смотрю теперь на закат, окрашивающий поля в багрянец, мне иногда кажется, что вижу я не просто пустую дорогу. Мне видится лёгкая снежная пыль, взметаемая из-под копыт невидимого бегуна, и слышится далёкий, уходящий в вечность стук сердца — большого, доброго и бесконечно преданного. Это память. Она не умирает. Она просто тихо дышит где-то в глубине души, согревая её своим немеркнущим, тихим светом.