18.01.2026

1939 год. Её называли белой голубкой, а по селу ползли грязные сплетни. Примеряла платье за прилавком, а парень уронил корзину с яйцами. Увидел то, чего не должен был. Она смеялась ему в лицо, называя мальчишкой. Через сорок лет стояла на его пороге в слезах, а он, наконец, повёл себя как мужчина

Тот год, тысяча девятьсот тридцать девятый, стоял на пороге, ещё не зная, какие бури принесёт с собой грядущее десятилетие. В селе Прасковино, утопающем в летней зелени, жизнь текла по своему, отмеренному веками распорядку. Семья Мироновых — а звали их так теперь — жила не в богатстве, но и в бедности не прозябала. Глава семейства, Тихон Сергеевич, был искусным шорником. Его руки, грубые и исчерченные мелкими шрамами, умели превращать жёсткую кожу в изящную сбрую для совхозных лошадей, в прочные ремни и шоры. А для души и малой прибыли плёл он корзины — лёгкие, ажурные, удивительной прочности.

Его супруга, Арина Петровна, была хранительницей домашнего очага и немалого хозяйства. На их подворье кудахтали куры, в хлеву вальяжно покрякивала свинья, а рыжая корова Зорька давала молоко, густое и душистое. В ярмарочные дни, когда солнце только-только касалось макушек дальнего леса, семья грузилась на повозку и отправлялась в город. Арина Петровна везла на продажу яйца, сметану в жестяных бидонах, сыр и творог, завернутые в чистые тряпицы. После забоя свиньи к этому добавлялось и сало, белое и плотное. Тихон Сергеевич аккуратно укладывал свои плетеные творения.

Ярмарка была для них не просто базаром, а окном в иной, шумный и пестрый мир. Здесь можно было не только продать свой товар, но и присмотреть что-то необходимое для дома, для детей. Для тринадцатилетнего Лёвы, двенадцатилетнего Павлика и младшенькой, семилетней Лидочки покупка новой рубахи или платьица была целым событием. Иногда родители брали с собой кого-то из ребят, и счастью их не было предела. Особенно часто просился в город Лёва. Двухчасовая тряска в телеге по просёлочной дороге его не смущала. Он, широко раскрыв глаза, впитывал мелькающие пейзажи, одной рукой придерживая корзину с хрупким грузом, а другой — и ногой тоже — стремясь уберечь от переворачивания бидон со сметаной.

И вот в один из таких ярмарочных дней, когда воздух дрожал от гула голосов, запахов жареного сала, пряников и пыли, случилось нечто, что навсегда изменило внутренний мир мальчишки. Семью Зиминых, не самых близких соседей, он знал много лет. И тётю Дарью, чей звонкий голос по вечерам разливался над окрестностями, и её мужа, Федота, и дочерей — Веру и Соню. Соня была его ровесницей, и в детстве они часто играли вместе. Вера же, старшая на четыре года, виделась ему существом из другого измерения. Она всегда где-то болталась с парнями, и о ней шёл недобрый шепот, до которого Лёве не было дела.

— Мам, отпусти по рядам пройтись, а? — попросился он как-то, когда основной товар был уже распродан. — Посмотрю, почём у других сметана.
— Да к чему глядеть? — удивилась Арина Петровна. — Вся наша уже продана.
— Ступай, ступай, сынок, — вмешался Тихон Сергеевич. — Да пару корзинок прихвати, авось, пока гуляешь, и их пристроишь.
— А монетку, пап? Может, Лидке да Павлику чего гостинца куплю.
— Вот продашь — тогда и купишь. Только зря не сори, подарки дорогие не бери.

Лёва кивнул, схватил две небольшие, особенно нарядные корзинки и ринулся в гущу праздной толпы. Он обожал эту ярмарочную суету, этот вихрь звуков и запахов. То вдруг налетал сладкий дух жжёного сахара от лотка с петушками, то пробивался сквозь всё сытный, тёплый аромат похлёбки, которую тут же, на жаровне, за гроши разливали в глиняные миски.

Он глубоко вдохнул этот густой, праздничный воздух, на мгновение даже прикрыл глаза, представляя, как будет, когда вырастет, приходить сюда и пробовать всё, что душе угодно. А потом открыл глаза и застыл, будто вкопанный. Корзинки с глухим стуком упали на пыльную землю, а его собственный рот беззвучно открылся.

Прямо перед ним, за прилавком с ситцевыми платьями, стояла дородная торговка, а две женщины, закрывая собой и размахивая платками, помогали одеваться юной девице. Но Лёва смотрел чуть сбоку, и ему открылась картина, от которой кровь ударила в виски. Лица девушки он не видел — она как раз натягивала через голову ярко-голубое платье в мелкий белый цветочек. Но то, что было под ним — тонкая, почти прозрачная сорочка, кружевные панталончики, стройные ноги — на мгновение лишило его дара речи и движения.

Очнулся он от звонкой оплеухи и резкого окрика. И с ужасом узнал в одной из женщин тётку Дарью Зимину.
— Ах ты, озорник бесстыжий! — зазвенел её голос. — Сам, поди, с горшка не слезаешь, а уж глазеть научился! Вот я тебе уши-то надеру!
Она схватила с земли одну из корзин и принялась колотить ею по спине и плечам ошеломлённого мальчишки. В этот момент девушка наконец надела платье, поправила рукава и, обернувшись, с изумлением уставилась на сцену наказания. И вдруг залилась звонким, беззаботным смехом.
— Лёвка? Миронов? — воскликнула она, и смех её стал ещё громче. — Мам, да брось ты его, ну что он такого увидел-то?

Теперь он узнал Веру. И только теперь он увидел её по-настоящему. В селе она ходила в простых, поношенных платьях, в заштопанных чулках. А здесь, в этом голубом наряде, с распущенными по плечам тёмными волосами, она казалась ему неземным существом, белой птицей, случайно залетевшей в шумную людскую толчею. Она смотрела на него не со злостью, а с каким-то весёлым, добрым любопытством. От неё веяло теплом и светом.
— Мам, ну перестань, — мягко сказала она, подходя ближе. — Не нарочно же.
— Знаю я этих, не нарочно! — проворчала Дарья, но бить перестала.

Торговка же, до этого молча наблюдавшая, выхватила у женщины корзину, подняла вторую. Внимательно, по-деловому осмотрела плетение, затем перевела взгляд на Лёву.
— Ты продаёшь?
— Да… я…
— Беру, коль по деньгам сойдёмся.

Мальчишка машинально кивнул на названную цену, взял монеты, а сам не мог оторвать взгляда от Веры. Та снова прыснула со смеху, видя его остолбеневшее лицо. Она подошла вплотную и потрепала его по вихрастой, непослушной голове.
— Рот закрой, а то муха влетит! — сказала она, и её пальцы были нежными и тёплыми.

Это прикосновение пробежало по его коже тысячью мелких искр. Он молчал, глядел на неё, и ему казалось, что она вот-вот взмахнёт невидимыми крыльями и улетит, исчезнет в лазурном небе. Пока он стоял в этом оцепенении, Вера с матерью расплатились за платье и растворились в толпе. Лёва медленно побрёл назад, к родительскому возу, бессознательно шепча про себя: «Верка-голубка… Верка-голубка…». Так он её и наречёт в тайне своего сердца.

Он вернулся к отцу с матерью, отдал деньги за корзины. Никаких гостинцев не купил, был тих и задумчив. Как ни выпытывали родители, что случилось, только мотал головой. Арина Петровна и Тихон Сергеевич были довольны удачной торговлей. Лёва сначала не слушал их разговор, уносясь мыслями к голубому платью и тёплому смеху. Но потом уловил знакомую фамилию.
— Не понять мне это семейство, — разводил руками Тихон Сергеевич. — Федот неделю поработает, рублей получит — и всё спустит, а потом по дворам ходит, клянчит. Какая ж это жизнь?
— И не просто спустит, а с размахом! — подхватила Арина Петровна. — Дашка с Веркой мимо проходили — сияют. Обе в платьях новых, в кружевах. Не в поле же в таком наряде коров доить.
— А я Федота видел, — сказал отец, — кренделей, медовухи набрал — еле несёт. Лицо — праздник.
— Вот и празднуют, пока есть что. А кончится — опять по миру. Ни копейки про чёрный день. В колхоз бы вступили, легче бы было.
— А с чем им вступать-то? — удивился Тихон Сергеевич. — Мы сдали коров, лошадь, землю. А у них что? Живут одним днём. Даже голодные годы ничему не научили.

Разговоры о Зиминых были в Прасковино обычным делом. Осужали Федота, который работал урывками, а деньги проматывал с семьёй напропалую. В колхоз не вступал. Собирали на него комиссии, стыдили — он каялся, обещал исправиться, а через месяц история повторялась. И странное дело — вместе с осуждением люди испытывали к ним и какую-то тёмную зависть. В суровые времена никто не умел радоваться жизни так безудержно и громко, как это весёлое семейство. Когда по вечерам Дария запевала, а ей вторил звонкий голос Веры, у многих сжималось сердце — то ли от досады, то ли от необъяснимой тоски по чему-то безвозвратно утерянному.


Тот день стал для Лёвы точкой отсчёта новой, сокровенной жизни. Каждая его мысль была о ней, о её смеющихся глазах, о тёплых руках. О том же мимолётном видении, открывшемся ему у лотка, он думал со стыдом и страхом, краснея в одиночестве, будто кто-то мог прочесть эти грешные мысли.

Теперь любые разговоры о Зиминых, а особенно о Вере, он ловил жадно.
— Эта бесстыдница опять с Петькой Седовым по оврагам шляется, — ворчала старая соседка.
— Уже с Седовым? — ахала Арина Петровна. — Да я ж вчера её с Кузьминым видела! Под ручку шли, ворковали. Как меня завидела, так и залилась: «Здрасьте, Арина Петровна!»
— Ну и что ты?
— Да чуть не плюнула ей в лицо! Стану я с такой разговаривать!

Сердце Лёвы сжималось от боли и бешеной, детской ревности. Он начал тайком следить за Верой. Прятался в кустах, наблюдал, как она смеётся с кем-то, как позволяет обнять себя. Грыз до крови ногти, но не мог оторваться. Он роптал на судьбу, что младше её на целых четыре года, что она может выйти замуж, пока он ещё мальчишка. Но шли годы — ему исполнилось четырнадцать, пятнадцать, — а ветреная Верка-голубка замуж почему-то не спешила. С ней гуляли, миловались, но в жёны не звали.

Однажды он стал свидетелем сцены у старой мельницы. К Вере приставал парень по имени Ефим. Хватал её за руки, говорил что-то пьяным, надрывным шёпотом.
— Пьяный ты, не хочу я с тобой говорить! — отстранялась она.
— А потому и пьяный, что сил нет смотреть, как ты с другими! Дай хоть объясниться!
— Говори, если сказать есть что.
— Не тут… пойдём, где потише. Секрет у меня… один слово скажу — и отстану.
— Обещаешь?
— Клянусь!

Вера, нехотя, позволила увести себя в глубину оврага. Лёва, замирая от страха, пополз следом. И не зря. Ефим, оказалось, задумал недоброе.
— С другими гуляла, а я чем хуже? — сипел он, пытаясь справиться с её сопротивлением.

Завязалась отчаянная борьба. Лёва больше не выдержал. Он выскочил из укрытия и с размаху вцепился Ефиму в спину, повалив того на землю. Посыпались глухие удары — отчаянные, мальчишеские. Поднялся крик, визг. Когда ошеломлённый Ефим сумел сбросить с себя лёгкого противника, на помощь уже бросилась сама Вера. Вдвоём они оказались сильнее. Ефим, ругаясь, отступил, пообещав обоим расправу.

— Ты что тут делаешь? — обрушилась Вера на Лёву, но гнев её был уже несерьёзным. — Эх, и отделал же он тебя… Целый?
— Целый, — пробормотал Лёва, пытаясь выглядеть суровым героем, хотя губа уже распухала.

И тут её лицо озарила улыбка. Он давно заметил — не умеет она долго сердиться.
— Кабы не ты, не знаю, что бы было, — тихо сказала она и вдруг погладила его по расцарапанной щеке. Ладонь была мягкой и по-прежнему невероятно тёплой.

Он онемел, желая остановить это мгновение.
— Так как же ты здесь оказался? — прищурилась она, пытаясь быть строгой.
— Я… видел, как он тебя звал. Понял, что не к добру. Решил проследить.
— Вот оно что, — протянула Вера. — Но ты не делай так больше. И лицо дома чем объяснишь?
— Скажу, что с пацанами подрался.
— Ладно, так-то лучше. Пойдём, уже темнеет.


С той поры между ними возникла странная, трогательная дружба. Для Веры он был мальчишкой, младшим братом подруги её сестры. В доме Зиминых его привечали, угощали чаем. Ему нравилась эта атмосфера беззаботности, хотя в глубине души он осуждал такую жизнь. Его же родители, Арина Петровна и Тихон Сергеевич, дружбу сына с Верой не одобряли.
— Да чего нам-то печься? — говорил отец. — У нас сын, не девица на выданье. Станет он в её череду ухажёров — нам что? В подоле не принесёт.
— Э, нет! — горячилась мать. — Погуляет она, погуляет, да и замуж захочет. Время-то идёт. А наш-то как раз подрастёт. Вцепится она в него — не оторвёшь. Гляди-ка, он на неё и так смотрит, как завороженный.

Ругали сына, запрещали, но как удержишь юное сердце? Лёва научился скрывать свои визиты, а на расспросы отмалчивался. Родители, махнув рукой, отстали. А он любил свою Голубку всё сильнее, боготворил её, не смея и слова поперёк сказать. Боялся, что если станет мешать её «гульбе», дружбе конец.

Однажды, когда Вере грозила серьёзная взбучка от матери из-за слухов о связи с женатым, она попросила Лёву выручить. Пришлось ему, бледнея, лгать тётке Дарии, что весь день они с Верой были на речке, плели венки.
— Ах ты, милый мой, — расцвела Дария и сунула ему в руку душистый пряник. — На, заходи когда.

Пряник оказался во рту сухим и безвкусным. На душе было тяжело и горько от лжи. Но он был готов на всё ради неё, ради своей бесстыдной, прекрасной Голубки.

Порой она шутила с ним, обнимала, заглядывала в глаза.
— Подрастёшь — женишься на мне? — спрашивала то ли в шутку, то ли всерьёз.
— Женюсь, — отвечал он не моргнув глазом. И это была самая чистая правда его жизни.

А однажды, когда ему уже шёл шестнадцатый год, он решился на вопрос.
— Вер… а почему ты вот так… то с одним, то с другим? И люди говорят плохо…
— Не могу иначе, — серьёзно ответила она. — Сердце у меня, Лёв, большое. Не может оно одного любить. Поймёшь, когда вырастешь.
— Не пойму никогда. Вот я тебя люблю, и мне больше никто не нужен.
Она рассмеялась и прижала его к себе.
— Встретишь другую — и разлюбишь!
— Не разлюблю. Никогда.
Она вдруг стала серьёзной, потрепала его по голове.
— Не стоит, Лёва. Не твоего я поля ягода. Не такая тебе девушка нужна, — сказала она тихо и отвернулась.


В июне сорок первого всё рухнуло. Началась война. Все Веркины ухажёры один за другим ушли на фронт. Ей было уже девятнадцать — возраст невесты. Многие девчата, чьи парни уходили, спешно сыграли свадьбы. А Верка-голубка осталась одна. И в селе злорадствовали: мол, вот и справедливость — гулящей не бывать счастливой.

Лёва же заметил, что она словно притихла, поникла. И в его сердце затеплилась надежда: а вдруг? Мечтал, как через пару лет, когда война кончится, женится на ней, приведёт в дом… Хотя понимал — до этого ещё далеко. Лишь бы война скорее закончилась.

Но удар пришёл оттуда, откуда не ждал. В сорок третьем председатель совхоза, овдовевший Степан Игнатьевич, начал заглядываться на Веру. И нашёл-таки к ней подход. Узнав об этом, Лёва убежал в лес и плакал, как ребёнок, давясь слезами и ненавидя себя за эту слабость. Ему было уже семнадцать.
— Ты чего, Лёв, не здороваешься? — спросила она как-то, встретив его.
— Знать тебя не хочу, — прошипел он.
— Вот как? То дружили, в любви признавались, а теперь…
— Иди к своему председателю. Мне такого добра не надо.

Наутро он явился в военкомат, заявив, что пойдёт добровольцем. Его взяли — возраст был уже на пределе. Как воевал потом Лев Миронов — отдельная история. Был ранен, награждён. Не лез на рожон, но и за жизнь особо не цеплялся. Казалось, что-то внутри надломилось тогда, в том лесу, и не зажило.

Однажды после тяжёлого боя, в тишине почти что деревенской, он увидел белого голубя. Птица сидела на обломке бруса и смотрела на него тёмными, будто понимающими глазами.
— Голубка… — вырвалось у него шёпотом. И вдруг хлынули воспоминания — яркие, болезненные.

В тот же день пришло письмо от сестры Лиды. Мать болела, об отце — ни весточки. А в конце, словно между прочим: «Верка за Степана Игнатьевича так и не вышла. Какая-то история вышла, нехорошая. Говорят, ребёночка ждала, да он отказался, и всё как-то рассосалось…»

Сердце ёкнуло с новой силой. Тревога и та самая, давняя надежда вспыхнули в нём вместе. Неспроста голубь явился…


О смерти отца он узнал накануне Победы. Тихон Сергеевич не дожил до мая двух месяцев. С понурой головой, в гимнастёрке с наградами, вернулся Лев домой. Он-то пришёл. Отец — никогда.

В тот же день, не в силах терпеть, он пошёл к Вере. Та увидела его, кинулась на шею, зарыдала.
— Родной ты мой… Как же мне тяжело без тебя было…
— Голубка моя… — прошептал он, и в этот миг был почти что счастлив.

Арина Петровна к тому времени была совсем плоха. Весть о муже добила её. Старший сын, Павел, вернувшийся инвалидом в сорок четвертом, женился, завел своих хлопот. Сестра Лида — одна женихи на уме. Хлопотать за больной матерью было некому. Когда Лев объявил, что женится на Вере, Арина Петровна нашла в себе силы подняться с постели. Кричала, что не допустит такого позора, проклинала разбитную девку.
— Ругайся, не ругайся, мама, а я на ней женюсь. И если хочешь мира — не трогай её.

Поженились тихо. Привёл он Веру в родительский дом. Все смотрели на неё волком. Особенно злились Павел с женой Катей. Но постепенно что-то стало меняться. Вера оказалась удивительной хозяйкой — шустрой, чистоплотной, из любого продукта умевшей сделать вкусное блюдо. С мужем — ласковой, нежной. А главное — она самоотверженно ухаживала за больной свекровью. Мыла её, кормила с ложечки, часами сидела у кровати, рассказывая какие-то смешные истории. Лукерья сначала сторонилась, а потом… ждала только её.

Перед самой смертью, уже простившись с жизнью, она позвала сына.
— Разводись с ней, Лёва… Не будет тебе счастья.
— Мама, да как же так? Она ведь…
— Знаю, сынок, сама полюбила её, как родную. Но… детей у вас не будет.
— Почему?
— Молчала я… Не вышла она за председателя, потому что загуляла тогда. И ребёночка ждала… Да к той бабке пошла, на свою погибель. Теперь не будет у неё детей. И тебе не родит. Так и знай.

Будто обухом по голове. Он ничего не сказал Вере. Решил про себя: будь что будет, но он с ней. После смерти матери жизнь потекла своим чередом. Мысль о детях была тихой, постоянной болью, но Голубка была ему дороже всего.

Потом Вера стала ездить в райцентр, к врачу. Говорила, хочет полечиться, может, шанс есть. Он отпускал её, надеясь на чудо. А через два месяца она всё рассказала сама, глядя ему прямо в глаза.
— Другой у меня, Лёв. Доктор тот самый. Я не могу иначе… Отпусти меня.

Он ненавидел её в тот момент так, что готов был задушить. И любил так, что готов был умереть сам.
— Помнишь, ты говорила, сердце у тебя большое? — тихо спросил он.
— Помню. Так оно и есть. Отпусти.
— Не пущу.
Но она уехала. Подали на развод. Он горевал так, что родные боялись за его рассудок. А за день до окончательного решения она вернулась — худая, с синяками под глазами. Мать её умерла.
— Похороны завтра. Но ты не волнуйся, разведут и без меня.
— Какие похороны… Какая развод… — пробормотал он. И как-то само собой вышло, что после похорон они снова стали жить вместе.

Решили взять ребёнка из детдома. Хотели малютку, а приглянулась пятилетняя Машенька — серьёзная, тихая девочка. Полюбили её как родную. Семь лет жили тихо, мирно, казалось, счастье наконец устроилось по-настоящему. Пока не приехала в село какая-то ревизионная комиссия. И Вера снова не устояла. Снова пришла с признанием. На этот раз любовник звал её в город.

Лев слушал её, и мир вокруг рушился вновь. Но в этот раз в его глазах была не только боль, но и ледяная усталость.
— Лети, Голубка, — сказал он глухо. — Но Машу не отдам. Не нужна ей такая мать.

Она плакала, кричала, что дочь её родная. Он был неумолим. Когда дверь закрылась за ней, он уткнулся лицом в стену и зарыдал в полный голос. Но назад пути не было.


Не дал ему сгинуть в тоске дочь. Маша, пережившая в детдоме своё, приняла всё спокойно. С отцом им было хорошо. Потом в жизни Льва появилась Надя — добрая, тихая, без памяти влюблённая в него. Она полюбила Машу, и он, из благодарности и желания дать дочери мать, женился на ней. Сказал всё как было. Она приняла и его, и его прошлое. Жили мирно, уважая друг друга. Когда Надя родила сына Егора, Лев плакал от счастья, клялся себе сделать её счастливой. «Не полюблю, но осчастливлю», — думал он.

И вот однажды, много лет спустя, когда Маша уже училась в городе, а Егор бегал по двору, на пороге появилась Вера. Постаревшая, с потухшими глазами. Узнав, что он снова женат, она просила лишь одного — шанса. Говорила, что поняла, что только его и любила по-настоящему за всю жизнь.

Он смотрел на неё, и старое пламя на мгновение опалило его душу. Ничто не забылось. Но он покачал головой.
— Нет, Голубка. Лети. И больше не возвращайся.

Дверь закрылась. За ней осталась его юность, его боль, его безумная, единственная любовь.

Долгую жизнь прожили Лев и Надя Мироновы. Выросли дети, появились внуки. Он был хорошим мужем, заботливым отцом. И лишь иногда, глядя в осеннее небо, где кружила стая перелётных птиц, он всматривался вдаль, будто ожидая увидеть знакомый белый силуэт.

А когда ему было уже за шестьдесят, во двор села белый голубь. Птица села на забор и смотрела на него долго-долго, не двигаясь, будто что-то беззвучно говоря. Сердце сжалось предчувствием. Через несколько дней пришла весть: Вера умерла в городе, в одиночестве.

Он вышел в тот вечер в поле, на край села, откуда открывался вид на бескрайнюю, уходящую в багряный закат даль. Воздух был чист и прозрачен. И там, на самой границе неба и земли, ему почудился лёгкий, парящий силуэт — одинокий и прекрасный. Не было в душе ни обиды, ни горечи. Только тихая, светлая печаль и странное ощущение освобождения. Она наконец улетела по-настоящему, его белая, непокорная, вечно ускользающая Голубка. А он остался — с землёй под ногами, с прожитой жизнью, с тихим вечером, опускающимся на поле. И в этом была своя, пронзительная правда и покой. Кончилась песня, затихло эхо, и наступила тишина, полная мудрого, принявшего всё света.


Оставь комментарий

Рекомендуем