Как он продал душу за бетонные джунгли, а вернулся — на крыльце чужого счастья. Но настоящий счёт предъявила женщина с ребёнком у почты. И его могучая стройка рухнула в одно мгновение

Сердце Леонида дрогнуло, будто коснулось чего-то древнего и безмерно дорогого, когда автобус, вздымая облака искрящейся пыли, скрылся за поворотом, и перед ним открылся знакомый до боли вид. Родной двор спал под белым, пуховым покровом, и каждый сугроб, каждый изгиб плетня был прописан в памяти с детской четкостью. Дом, чуть покосившийся от времени, дымил тонкой струйкой из трубы, и этот дымок, медленно тающий в морозной синеве, был самым искренним приветом. И тогда дверь скрипнула, выдав долгую, печальную ноту, и на крыльцо вышла она.
Софья Петровна, мать его, стояла, прикрыв ладонью глаза от слепящего снега и, видимо, от внезапности этого чуда. Четыре года разлуки легли на ее плечи невидимой тяжестью, проступили усталыми лучами у глаз, чуть глубже обозначили складки у губ. Она не крикнула, не бросилась навстречу, а просто замерла, всматриваясь, будто боялась, что мираж рассыплется от неверного движения.
— Леонид! — вырвалось наконец у нее, и это было не слово, а теплый, согревающий выдох.
Она сошла со ступеней, и он почувствовал знакомый, родной запах домашнего хлеба и сушеной мяты, исходящий от ее платка. Она обняла его, прижалась щекой к жесткому воротнику его городской куртки, купленной в спешке перед отъездом, как некий доспех для возвращения.
— Ну вот, мама, я и дома… Ты одна?
— А с кем же мне быть, солнышко? — отозвалась она, наконец отпуская его и смахивая украдкой концом платка предательскую влагу с ресниц. — Внучата из школы забегали, покормила их, пошумели тут, разбежались. Все как всегда.
— А Лариса? С Виктором как?
— Да живут-поживают, детки растут, не нарадуются. Придут, поди, завтра, как прознают, что брат-путешественник пожаловал.
Он по старой, неистребимой привычке, усвоенной еще мальчишкой, тщательно смел снег с сапог о скрипучий порог и поставил веник в темный уголок на крыльце — тот самый угол, где он и тридцать лет назад ему было назначено стоять. Этот простой ритуал вернул ему ощущение непрерывности жизни, словно и не было этих долгих лет скитаний.
Софья Петровна ахала и качала головой, разбирая привезенные гостинцы, разложенные на столе с вышитой скатертью. Яркие коробки с конфетами, плотный отрез шерсти, блестящая фурнитура для шубки — все это казалось здесь, в простой деревенской избе, диковинкой из иного, шумного мира.
— Откуда столько добра-то? Нам такого и не возят…
— Да я же на большой стройке, мам, у нас снабжение хорошее, — отмахнулся он, снимая тяжелый свитер и оставаясь в простой рубахе. Он поймал свое отражение в старом зеркале над комодом — лицо погрубевшее, загорелое, в глазах появилась новая, незнакомая ей глубина. — Бери, не раздумывай. Это Ларисе, Виктору… а это племянничкам, пусть балуются.
Мать смотрела на взрослого сына, отмеченного недавно тридцатилетним рубежом, и тихая печаль туманила ее взгляд. Годы текут, как вода в реке, а он все один, все в пути, все ищет чего-то за горизонтом.
— Леня, и что там такого, на этих твоих стройках? — спросила она тихо, усаживаясь напротив. — Что держит тебя там?
Он провел рукой по волосам, чуть тронутым первым морозом седины у висков.
— А что особенного? — Он улыбнулся, и в углах его глаз собрались лучики морщинок. — Воздух там другой, мама. Воздух и небо. Простор такой, что душа расправляет крылья. Там люди — братья, одна семья на всех, за себя и за товарища. И дело большое, великое… Романтика это.
— Романтика, — повторила она, и в ее голосе прозвучала мягкая, понимающая укоризна. — А доля-то человеческая, простая, семейная, она разве не романтика? Не пора ли домой-то, насовсем? Корни-то здесь. Женился бы, деток бы народил…
Он взглянул в окно, где синий вечер уже начал красть краски у дня.
— А кто знает, — сказал он задумчиво. — Может, и вправду хватит. Может, и останусь.
Вечером пришла старшая сестра Лариса с мужем Виктором и двумя резвыми мальчишками, глаза которых горели любопытством при виде заморского дяди. Стол, ломящийся от яств, собрал всех вместе, и за разговорами, смехом, воспоминаниями незаметно подкралась глубокая ночь.
— А скажи-ка нам, Лёнь, — размягченный домашним теплом и чаем, спросил зять Виктор, — что там есть такого, чего в нашей стороне не отыщешь? Сила, что ли, какая особенная?
Леонид рассмеялся, и смех его прозвучал немного чуждо в низких потолках родного дома.
— Сила — да! — воскликнул он. — Сила человечья, собранная в один кулак. Когда бетон льется, а металл поет, когда из тайги город растет как по волшебству… Это не описать. И простор… И заработки, конечно, немалые.
— А на эти заработки что, братец, приобретаешь? — вступила Лариса, с любопытством разглядывая его добротную одежду. — Видно же, не бедствуешь. У нас тут все попроще, а ты — словно со столичной картинки.
— Да брось, — смутился он. — Какая уж картинка. А деньги… Они есть. Не сорить ими, конечно, привык, но и в чем-то себе не отказываю. Живу.
Проводив сестру с семьей, Леонид долго стоял на крыльце, вдыхая колкий, морозный воздух. Ночью снег принялся снова, тихо, упорно, заваливая следы. Еще до рассвета он поднялся, натянул валенки и вышел во двор. Софья Петровна, проснувшаяся от скрипа двери, выглянула в сени.
— Ленечка, куда в такую стужу?
— Привычка, мама, — отозвался он. — Мы и в сорокоградусный мороз, и в адскую жару работали. Разве что при ураганном ветре стрелы кранов не поднимаем — монтажник я.
Взял лопату, широкую, деревенскую, и пошел мести, расчищая дорожку к колодцу, потом к сараю, потом — за калитку. Движения его были размеренны, полны внутреннего покоя, которого он так долго был лишен. Легкие, пушистые снежинки кружились в золоте первого утреннего луча, пробившего серую пелену туч. Он расчистил не только свой двор, но и широкий участок улицы перед домом, и знакомые, проходившие мимо, останавливались, здоровались, с удивлением глядя на загорелого силача, в котором с трудом узнавали парнишку, уехавшего когда-то на заработки.
И вот, опершись на лопату, он окинул взглядом улицу, по которой когда-то носился босоногим сорванцом. Тишина стояла звенящая, нарушаемая лишь далеким лаем собаки. И тогда в дальнем переулке, там, где тропинка была уже притоптана, показалась фигура. Молодая женщина, закутанная в темный платок, вела за ручку маленького мальчика. Мальчик был укутан в длинную, почти до пят, шубку, из-под которой выглядывали валеночки, белые, как первый снег. Они шли неспешно, женщина иногда останавливалась, наклонялась к ребенку, поправляла его шарфик, и в этих движениях была такая бездна нежности, что у Леонида защемило под сердцем.
Он всматривался, и постепенно в чертах женщины проступило что-то давно забытое, но родное. Алина. Алина Зернова, которая была года на четыре моложе его. Мать, словно почувствовав его напряжение, вышла на крыльцо и молча встала рядом.
— Мам, — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно и безучастно, — Алина-то… замужем?
— Какой уж замуж, — вздохнула Софья Петровна. — Одна. Сынишка у нее подрастает.
— Вот как, — усмехнулся он, и усмешка вышла горьковатой. — Ребенок есть, а отца нет… Интересно.
Пролетели три дня, наполненные тихим счастьем возвращения. Леонид выспался, отъелся материнскими пирогами, встретился со старым школьным товарищем, сходил в гости к сестре, починил скрипевшую калитку и наметил еще десяток мелких дел по хозяйству. Хотелось помочь, оставить после себя какой-то ощутимый след, знак того, что он здесь был и что-то исправил.
А под вечер, когда ранние сумерки начали сгущаться, окрашивая снег в сиреневые тона, он направился к маленькому почтовому отделению на краю деревни. Стоял в тени старой липы, наблюдая, как в окнах один за другим гасли огни, и сотрудники, кутаясь в одежды, расходились по домам. Последней вышла Алина. Она торопливо застегивала пуховую кофту, на ходу пытаясь надеть варежки.
— Алина! Постой!
Она вздрогнула, обернулась. Увидев его, не удивилась, лишь чуть замедлила шаг.
— Здравствуй, Леонид. Узнала я тебя.
— Да? — он сделал шаг навстречу. — А мимо тогда прошла, не окликнула.
— И ты меня не окликнул, — тихо парировала она. — Я подумала, не узнал. Или не захотел узнавать.
— Узнал, Алина, сразу узнал… Растерялся. С ребенком шла… Подумал, замуж вышла.
Она остановилась, поправила сбившийся платок и подняла на него глаза. Серые, глубокие, они смотрели прямо и печально.
— Не вышла, Леонид. Прошлый раз, как ты приезжал… помнишь? Четыре года назад. Сначала ждала. Думала, одумаешься, вернешься.
— Алина, мы же тогда все решили, — голос его дрогнул. — Я же сказал — не могу я здесь остаться. Тянет меня, понимаешь? Нравится мне это дело, эта жизнь…
Он замолчал, вглядываясь в ее лицо, постаревшее не годами, но заботой, и все такое же милое, чистое.
— Алина, скажи честно… Пацан растет… Чей?
— Тебе что надо, Леонид? — в ее голосе прозвучала усталая дрожь. — Уехал ты тогда… за своей романтикой. Что тебе теперь до моей жизни?
— А может, потому и не женился ни на ком, что забыть тебя не смог, — вырвалось у него с такой искренностью, что сам он удивился.
— Не писал, — просто констатировала она. — Я на почте все эти годы. Любое письмо твое первое бы увидела.
— Ты сама сказала — если уезжаю, значит, все кончено, — он нерешительно протянул руку, но не коснулся ее. — Алина, я правда хочу знать. Чей мальчик?
Она откинула голову, и на ее ресницах блеснули слезинки, не упавшие, а замерзшие звездочками.
— Твой, Леонид. Твой сын. Евгением назвала.
Улыбка, медленная, светлая, озарила его лицо.
— Евгений… Почему же не написала? Не дала знать?
— А ты? Ни строчки… Да и я сама не сразу поняла. Потом уже… Поздно было.
— Пойдем, провожу тебя. Может, в дом пустишь? Хоть на порог.
— Проводи. Но в дом… рано еще. Родители… они не в курсе. От кого Женя. Да и он сам маленький еще, ничего не поймет.
— Будем вместе жить — поймет, — с жаром сказал Леонид.
— А ты? — она посмотрела на него с немым вопросом. — Останешься?
Он задумался. Здесь, рядом с ней, под тихим звездным небом родной деревни, хотелось крикнуть «да», остаться навсегда, обрести, наконец, свой угол, свой очаг.
— Останусь, — сказал он твердо. — Хватит мотаться. И мать одна… Надоело все.
Она тихо вздохнула, и этот вздох был похож на шелест падающего снега.
— Если честно… я рада. Часто думала о тебе. Все почему-то рядом с Женькой тебя представляла… Вот и дождалась.
Проводив ее до калитки, Леонид летел домой, словно на крыльях. В морозном воздухе витал пряный запах дыма из печных труб, и каждый огонек в окне казался ему теперь символом того уюта и покоя, который он мог обрести. Он вспомнил ту встречу четыре года назад: она, застенчивая, тихая, смотрела на него большими глазами, и он, привыкший к простым и необременительным связям на стройках, не ожидал той глубины чувства, что вспыхнуло между ними. Тогда пришла телеграмма от друга, звавшего на новую стройку — в тайгу, на возведение гигантской станции. И он, опьяненный перспективой нового дела, новой романтики, нашел в себе жестокость сказать ей, что она, выросшая в тепле родительского дома, не выдержит сурового быта. Солгал, конечно. Просто испугался. Испугался ответственности, тишины, оседлости. Убежал.
— Знаешь, мама, я, кажется, точно остаюсь, — объявил он Софье Петровне на следующее утро. — Жениться собираюсь.
Та ахнула, не понимая, откуда такая стремительность.
— Да на ком, сынок? Тут же ни с кем…
— На Алине Зерновой. И Женька — мой сын. Наш с ней.
Исповедь его была долгой и трудной. Мать слушала, качая головой, то ахая, то смахивая слезы.
— Ох, Леня, Леня… Лучше бы тогда остался…
— Так я теперь остаюсь! Внук у тебя уже есть, вот мы распишемся, и все будет как у людей. Ты же этого хотела?
— Хотела… — прошептала она. — Стыдно-то как… Мимо ходил мальчонка, а я и не догадывалась, что кровь моя… А родители ее?
— Говорит, не знают.
— Знают, — уверенно сказала Софья Петровна. — Небось, Клавдия все знает. Просто молчат, не хотят позора. Умная она, Алина-то… Ох, судьба твоя скомканная…
Они еще не успели подать заявление, как его вызвали на переговоры. Поехал в райцентр, оттуда связь была четче. Долго слушал он в трубке взволнованные, перебивающие друг друга голоса товарищей. Новая ударная стройка, завод-гигант среди вековых кедров, невиданные масштабы, новые высоты… И снова — романтика. Словно сирена, звала она его, и в ушах уже звенели знакомые песни под гитару у костра, гул машин, братский смех в общежитии.
Вернулся он домой молчаливым, погруженным в тяжелые думы. Всю ночь ворочался, а утром пошел к почте.
— Слушай, — сказал он, не глядя ей в глаза. — Не могу я здесь. Не могу, хоть умри. Тянет. Я устроюсь — вызову тебя и Женьку. В общежитии первое время поживем, зато вместе…
— Куда вызовешь? — голос ее был беззвучным шепотом. — Куда я с ребенком? Ты же обещал остаться… Я поверила…
— Да я не обманываю! Я правда хочу быть с тобой! Но пойми — там моя жизнь, там я нужен, там я на своем месте!
— Ладно, — она отвернулась. — Не держу. Но и ты меня пойми: я не могу. Отец у меня больной, мать одна тянет все. Женя часто простужается… И я… я здесь вся. Не поеду я, Леонид.
— Давай так: еще один год. Там такие деньги сейчас платят… Год — и я вернусь. Окончательно.
— Что мне твои деньги? — она покачала головой, и в ее глазах он увидел не гнев, а бесконечную усталость и прощание. — Ничего ты не понял. Вообще ничего.
Они расстались у того же почтового крыльца, где и встретились. Софья Петровна плакала, уговаривала, но он, дав клятву вернуться через год, уехал снова, словно гонимый невидимым ветром.
Прошло три года. Не четыре, не пять, а именно три — срок, за который может полностью обновиться кровь в человеке. И когда он снова вышел на знакомую остановку, держа в руке потрепанный чемодан, его встретила у калитки мать, еще более сгорбленная, еще более седая.
— Редко ты нас жалуешь, сынок, — сказала она без упрека, лишь с тихой грустью.
— Некогда было, мам. Совсем. Бригада у меня в передовиках, авралы одни за другим… — он обнял ее, и в этом объятии было все: и вина, и тоска, и безмерная усталость.
Была весна. Черемуха в палисаднике стояла в преддверии цветения, набухшие почки лопались изумрудной дымкой. Воздух был пьянящим и свежим.
— Седой ты уж, Ленечка, — заметила мать, разглядывая его. — Рано.
— Годы, мама. Годы… Как Лариса с Виктором?
— Ты пишешь-то редко, но читать, видно, умеешь, — она поправила платок. — Дети у них выше тебя. А ты-то что? Может, сердце к кому прилепилось там?
Он горько усмехнулся.
— Было прилеплено… Да, видно, не к тому месту. Как Алина?
Софья Петровна помолчала, глядя куда-то в сторону переулка.
— Алина… Вон она, кстати.
По улице, едва заметной из-за раскидистых крон старых берез, медленно ехал мотоцикл с коляской. За рулем — коренастый, уверенный в себе мужчина. В коляске, залившись серебристым смехом, сидела женщина. Она что-то кричала ему на ухо, и он, обернувшись, улыбался ей такой ясной, спокойной улыбкой, что Леониду стало физически больно. Они промчались мимо, не заметив его, увлеченные своим миром, своим счастьем.
— С кем это она? — спросил он глухо.
— С мужем.
— Замуж вышла?! Почему ты не написала?
— А зачем? — спросила она, наконец повернувшись к нему. — Ты же обещал через год. Не приехал. Даже в отпуск не выбирался. Деньги высылал — так она, как за Алексея вышла, принимать перестала. Совсем. Алексей Женечку усыновил. Второй год живут. Хорошо живут, Леня. Мирно.
Он вскочил, не в силах усидеть на месте. Волна отчаяния, горя, бессильной ярости нахлынула на него.
— Но это же мой сын! Моя… Она же моя была, она меня любила! Чувствую!
Софья Петровна подошла и взяла его за руку, крепко, по-матерински.
— Не твоя она, сынок. Не твоя уже. Люди-то в деревне все знают, да молчат. Умные люди. Я знаю — и молчу. Подарки внуку через нее передаю. Молчу. Не хочу ей жизнь напоминать, береду бередить. Семья у нее. Крепкая, настоящая. Вот вырастет Женя — сама, если надо будет, все расскажет. А сейчас — у него отец есть. Алексей.
Он прожил неделю. Помог зятю перекрыть крышу, подлатал забор, вскопал огород. Делал все молча, с каким-то отчаянным усердием. А потом снова засобирался.
— Прости, мама. Думал, в этот раз уж точно… Но нет. Не могу. Тянет.
— В кого ты такой? — вздохнула она. — Хотя… прадед твой, мой дед, таким же был. Столярничал, по деревням ходил с ящиком, дома не сидел. Яблочко от яблоньки…
Он оставил ей деньги — больше, чем обычно.
— Это… на подарки. Внуку. А это тебе. На обновки. Диван новый купи, этот совсем старый.
— Привыкла я к нему… — сказала она, но деньги взяла. — Спасибо.
На автобусной остановке он ждал, глядя на проселок, и думал о том, что у него сейчас есть и машина неплохая, и комната в общежитии, и даже квартиру в новой многоэтажке на краю тайги скоро обещают. Просторная, светлая. Только наполнять ее некому. Вести в нее некого. И зачем она ему, эта квартира?
Автобус тронулся. Когда он проезжал мимо почты, было еще раннее утро. Люди шли на работу. И он увидел их снова. Алина, уже не в коляске, а рядом с тем же мужчиной — Алексеем. Тот нес на плечах смеющегося Женьку, крепко держа его за ноги. Алина что-то говорила, улыбаясь, потом поднялась на ступеньки крыльца, помахала им рукой. Алексей поставил мальчика на землю, взял за маленькую ладонь и повел в сторону, где виднелась яркая вывеска детского сада. Простая, обычная картина утреннего счастья.
Леонид зажмурился. Больно было. Больно от осознания окончательной, бесповоротной потери, от понимания, что тот мир, который он искал где-то далеко, был здесь, рядом, и он сам, своими руками, оттолкнул его, променял на мираж.
Водитель включил радио, и из динамиков полилась старая, знакомая песня, та самая, что так часто пели у костра: «А я еду, а я еду за туманом, за туманом и за запахом тайги…»
Леонид открыл глаза и смотрел в окно, где мелькали, убегая назад, родные поля, перелески, крыши домов. И вдруг он понял. Он не ехал за туманом. Он сам и был этим туманом — непостоянным, неуловимым, рассеивающимся при первом луче настоящего света. А свет тот остался там, в деревне, в улыбке ребенка на сильных отцовских плечах, в спокойных глазах женщины, нашедшей свой покой, в дымке над родным крыльцом. Он увозил с собой лишь тихую, пронзительную ясность этого понимания и тихую же, неизбывную благодарность за тот короткий миг, когда ему было позволено коснуться этого света, прежде чем снова раствориться в своем бесконечном пути. Дорога впереди была длинной, но теперь он знал, что в конце ее его ждет не романтика больших строек, а лишь тишина и воспоминание о том, как пахнет черемуха в родном палисаднике, и о двух силуэтах, уходящих в солнечное утро, — силуэтах его несостоявшегося счастья, которое, как оказалось, было единственной настоящей ценностью в его вечном странствии.